«РЕКВИЕМ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«РЕКВИЕМ»

Случилось это еще летом. В тот день с утра и до вечера лил дождь. Моцарт не пошел на Каленберг и работал над «Волшебной флейтой» дома. Всю ночь он не спал из-за болей. День не принес исцеления. Но не писать он не мог. Музыка звучала в нем, нарастая и переполняя все существо, причиняя почти физическую боль. Он не мог не освободиться от музыки — и потому писал. Через силу и теряя силы, но писал весь день, с короткими перерывами.

К вечеру Моцарт совсем изнемог. И когда серый день поглотили угрюмые сумерки, забылся свинцовым, тревожным сном.

Проснулся он от присутствия кого-то в комнате. Моцарт его не видел, но ощущал, что он здесь: чей-то взгляд буравил спину. Не вставая из-за письменного стола, он повернул голову. Подле двери, сливаясь в сумраке со стеной, чернело что-то широкое, бесформенное.

Моцарт попытался встать — и не смог. Руки, упершись в ручки кресла, подогнулись в локтях и, скользнув, повисли, слегка раскачиваясь.

То бесформенное, черное заколыхалось, отделилось от стены и стало приближаться. В комнате было тихо, но он не услышал шагов. Лишь дождь мягко и монотонно барабанил по стеклам.

От напряжения заболела шея, и он повернул голову обратно к окну. На улице уже зажгли фонарь. В расплывчатом желтом пятне, второпях наскакивая друг на друга, вились тонкие белесые нити дождя.

И вдруг и пятно и нити исчезли. Между Моцартом и окном встало что-то большое, черное. Оно ширилось, словно сама тьма взмахнула своими ястребиными крыльями. А затем из темноты возникло белое пятно. Сначала ему, сжавшемуся в кресле, показалось, что это пятно белеет где-то очень высоко, под самым потолком. И, лишь сделав над собой усилие и попристальней вглядевшись, он понял, что пятно это — человеческое лицо. Правда, черт нельзя было разобрать.

Моцарт потянулся к канделябру на столе. Но пришелец опередил его — проворно и бесшумно добыл огонь и засветил свечу.

Широкий черный плащ, черный сюртук, черный галстук, черный бант на пудреном парике, черные с сединой бакенбарды, удлинявшие и без того длинное, белое, будто бескровное лицо, и неподвижные, пустые глаза, глядящие мимо, в пустоту.

Моцарт молчал. И незнакомец молчал. В квартире выше этажом уронили что-то круглое — видимо, бильярдный шар, — и он с дробным стуком покатился по полу. Когда, наконец, шар, потремолировав, остановился, Моцарт тихо спросил:

— Чем обязан честью?

Незнакомец молча протянул конверт. В нем было письмо, коротенькое, на бледно-голубой без герба бумаге. Моцарту заказывали написать реквием. Срок исполнения и цена — по усмотрению господина капельмейстера. Подписи не было.

— От кого вы пришли? — глухо произнес Моцарт.

— Заказчик желает, чтобы его имя осталось в тайне. — Голос у незнакомца был тихий, скрипучий. — Работайте как можно старательней, заказчик — знаток.

— Тем лучше.

— Сколько времени вам приблизительно понадобится?

— Около четырех недель.

— Я приду и заберу партитуру. А какой вы требуете гонорар?

Моцарт назвал довольно крупную, по его мнению, сумму. Незнакомца она не смутила. Он тут же вынул кошелек, отсчитал требуемые деньги и положил на стол.

— Задаток, — проскрипел он. — Еще столько же после окончания реквиема.

Моцарт содрогнулся. Реквием! Заупокойная обедня! Недаром в последнее время мысли о смерти так неотступно следуют за ним.

Он закрыл глаза и устало откинулся на спинку кресла. Ему показалось, что он забылся на один миг. Но когда он вновь открыл глаза, в комнате никого не было. Моцарт вскочил с кресла, бросился к окну, прижался лбом к стеклу — прохлада стекла обожгла разгоряченный лоб.

На улице не было ни души. Один лишь дождь, частый и мелкий.

Моцарт выбежал на лестничную площадку. Никого! Снизу, должно быть из каморки привратницы, доносилось невнятное, гнусавое пение: «Даруй нам благости свои…»

Так, может, все это привиделось во сне?

Он медленно вернулся в кабинет. Здесь печально пахло расплавленным воском и свечным нагаром. Свеча уже оплыла и растеклась по подсвечнику. На столе высился столбик денег.

Значит, незнакомец в черном действительно был и заказал реквием. Таинственный посланец. От кого? Откуда? Черный человек, растворившийся в черной мгле. Для кого предназначена эта заупокойная обедня? Не для самого ли сочинителя? Вероятно, она — таинственный знак того, что настала пора сбираться в дальний путь…

И мучительная мысль о реквиеме до самой смерти не покидает Моцарта. Получив заказ, он сразу же начинает трудиться над ним, но целиком отдается работе лишь с осени.

К этому времени душевный подъем, связанный с успехом «Волшебной флейты», сменился упадком сил. Обостряются физические страдания, растет подавленность, усиливается душевная боль.

Страдания Моцарта с потрясающей силой выражены в его письме неизвестному адресату: возможно, Лоренцо да Понте. Это трагическое и суровое письмо написано в сентябре.

«В моей голове хаос, лишь с трудом собираюсь с мыслями. Образ незнакомца не хочет исчезнуть с глаз моих. Я беспрерывно вижу его. Он просит, он настаивает, он требует работы. Я продолжаю, ибо сочинение музыки утомляет меньше, чем бездействие. Больше мне нечего бояться. Чувствую — мое состояние подсказывает это, — мой час пробил. Я должен умереть. Конец придет прежде, чем я смогу полностью проявить свой талант. А как прекрасна была жизнь! Ее начало сулило великолепнейшие перспективы. Но никому не дано изменить предначертанного судьбой, измерить дни своей жизни. Надо послушно склониться перед волей провиденья. Итак, я заканчиваю свою погребальную песнь. Я не вправе оставить ее незавершенной».

Между тем загадка таинственного незнакомца, отравившая последние месяцы жизни композитора, разрешалась очень просто. Неведомый черный пришелец, которого Моцарт принял за посланца потустороннего мира, был некий Лейтгеб, управляющий графа Франца фон Вальзегг цу Штуппах. Его сиятельство питал пристрастие к музыке и сам играл на нескольких инструментах. Однако одно лишь музицирование в домашних концертах не удовлетворяло тщеславного графа. Ему хотелось слыть и композитором. Писать музыку — дело сложное. Куда проще — покупать ее, благо в деньгах Вальзегг цу Штуппах не нуждался.

И вот граф стал заказывать композиторам через своего управляющего различные, большей частью камерные, произведения, собственноручно их переписывал и выдавал за свои.

Разумеется, понаторевший в подобных делах Лейтгеб, договариваясь с композиторами, старался действовать возможно скрытнее и осторожнее: держа в строгой тайне как свое имя, так и имя заказчика, он был немногословен, норовил незаметно для других проскользнуть к композитору и еще незаметнее уйти от него.

Недавно у графа умерла жена, и убитый горем супруг решил выразить свою скорбь в заупокойной мессе, которую и должен был написать Моцарт.

История с реквиемом окончательно лишила Моцарта покоя.

Недомогание усиливалось с каждым днем. Но Моцарт не мог и не хотел бросать работу. Зюсмайеру и Констанце (она поняла, наконец, что муж тяжело болен, что все это не может обойтись как-нибудь, само собой, и, наконец, окончательно перебралась из Бадена в Вену) приходилось силой отбирать у Моцарта бумагу и перо. В эти короткие часы отдыха он грустно бродил по квартире, рассеянно теребя цепочку от часов или пуговицу на камзоле, тоскливо уставившись в пространство. У всех, кто видел его таким — подавленным, безучастным, — щемило сердце.

Но еще больнее было смотреть на него на улице. Маленький, согбенный, медленно и с трудом передвигающий ноги. Желтое, с землистым оттенком лицо, и безупречный, щегольской костюм. Он всегда любил тщательно, нарядно одеваться, но теперь от этой любви осталась одна лишь привычка, никому, и прежде всего ему самому, не нужная.

Однажды он вместе с женой поехал в Пратер. Он любил этот увеселительный венский парк, где перед пестро размалеванными балаганами толпится народ, где в тирах весело потрескивают выстрелы, где собственных слов не слышно от хохота и гомона толпы, визгливых звуков множества шарманок, выкриков зазывал, где в дальних боковых аллеях обнимаются и целуются на скамейках парочки.

Сейчас Пратер был пуст, балаганы заколочены, а дорожки аллей едва видны под ворохами палого листа.

Пристально глядя на галок, с криком кружащихся над черными, оголенными деревьями, Моцарт вдруг сказал жене, что реквием этот сочиняет для самого себя.

— Я чувствую, — продолжал он, — что долго не протяну. Конечно, мне дали яду… От этой мысли я никак не могу отделаться… — Прежде безгранично доверчивый к людям, Моцарт теперь стал болезненно мнительным и подозрительным.

В глазах его стояли слезы. Констанца поспешила взять мужа под руку и увести подальше от пустынного, нагоняющего тоску Пратера.

Но хотя мысли о реквиеме приносили мучения, сочинение его рождало радость. Творчество всегда доставляло Моцарту радость, хотя на сей раз она была мучительной.

Моцарт избрал форму заупокойной обедни, но его «Реквием» мало похож на обычную, скованную церковными догмами духовную музыку. Вот что пишет советский музыковед И. Бэлза о «Реквиеме»:

«Подобно Баху, насытившему свою «Высокую мессу» живыми человеческими чувствами, Моцарт смотрел на свое последнее произведение не как на «церковную музыку», а как на драматическое повествование об испытаниях, выпадающих на долю человека, о его благородных порывах, тяжелых утратах и скорбных раздумьях. «Реквием» — одна из таких же высочайших вершин творчества, достигнутых человеческим гением, как, скажем, «Божественная комедия» Данте.

И так же как Данте вложил в свою бессмертную поэму глубочайшее философское содержание и вместе с тем пламенность личных страстей и переживаний художника, так же точно Моцарт запечатлел в своей «погребальной песне» не только напряженную атмосферу эпохи, породившей драматический пафос «Реквиема», но и невыразимую горечь прощания с жизнью, которую он так любил. Он знал, что дни его сочтены, и торопился закончить работу над произведением, которое он сам считал последним».

Моцарт работал с невиданной даже для него жадностью, не щадя сил и зачастую доводя себя до полного изнеможения.

В те часы, когда физические силы совсем иссякали, он не бросал работы, а диктовал свои мысли Зюсмайеру. Ученик ни на шаг не отходил от учителя, ловил каждое его слово, исполнял каждое желание. «Реквием» рождался у Зюсмайера на глазах. Моцарт посвящал его во все, даже самые мелкие, детали своего замысла. Потому-то после смерти Моцарта Зюсмайер и сумел по черновым наброскам, а главное — по памяти довести до конца оставшееся незавершенным творение. Из любви к учителю и из дружбы к его вдове (заказчик настойчиво требовал от нее либо «Реквиема», либо возврата полученных авансом денег) этот самоотверженный человек проделал огромную, кропотливую работу: по крупицам собрал все, что относится к «Реквиему», вспомнил каждое, даже самое мельчайшее, указание Моцарта и все это записал на бумаге. Удивительно скромно и просто пишет Зюсмайер о своем гигантском и не очень благодарном труде реставратора:

«Смерть застигла его во время работы над «Реквиемом». Так что окончание сего произведения было поручено многим мастерам. Одни из них, перегруженные делами, не могли отдаться этому труду. Другие же побоялись компрометировать свой талант сопоставлением с моцартовским гением.

В конце концов дело дошло до меня, ибо было известно, что еще при жизни Моцарта я нередко проигрывал или совместно с ним напевал сочиненные номера. Он очень часто обсуждал со мною разработку этого произведения и сообщил мне весь ход и основы инструментовки.

Я могу лишь мечтать о том, чтобы знатоки хотя бы кое-где нашли следы его бесподобных поучений, тогда моя работа в какой-то мере удалась».

Пришел ноябрь, холодный, ненастный. Моцарту становилось все хуже. Казалось, с остатками зыбкого осеннего тепла ушли и остатки здоровья. Он уже почти не выходил из дому, лишь изредка заглядывал в свой любимый трактир «Серебряная змея». В этом трактире он в свое время познакомился с привратником дома, в котором помещалась «Серебряная змея», Иосифом Дайнером. Этот простой и необразованный, даже грубоватый человек, старый, видавший виды солдат, всей душой привязался к Моцарту и относился к нему с трогательной нежностью. Дайнер во многом облегчил трудную жизнь композитора. Летом, когда Констанца уезжала в Баден, он часто заходил к Моцарту на квартиру, приносил из трактира обед, ужин, оказывал множество мелких услуг.

И Моцарт тоже любил Дайнера — за верность и участие, за неназойливое стремление помочь и не подчеркнуть при этом, что помогаешь, за мягкий юмор и потешную, незатейливую философию, за умение рассказывать смешные и занятные истории из своего военного прошлого. Он в шутку называл Дайнера своим лейб-камердинером и именовал Иосифом Первейшим в отличие от его умершего августейшего тезки — Иосифа II.

С бесхитростной простодушностью поведал Иосиф Дайнер о последних неделях жизни композитора. Вот воспоминания Дайнера, записанные с его слов:

«Было это в один из холодных, неприветливых ноябрьских дней 1791 года. Моцарт зашел в трактир «Серебряная змея»… Здесь обычно собирались актеры, певцы, музыканты. В этот день в первом зале было много незнакомых посетителей, и Моцарт проследовал в соседнюю, меньшую комнату, где стояло лишь три стола. Стены сей маленькой комнаты были разрисованы деревьями…

Войдя в эту комнатенку, Моцарт устало опустился в кресло и уронил голову на правую руку. Так просидел он довольно долго, а потом велел кельнеру принести вина, тогда как обычно всегда пил одно лишь пиво. Кельнер поставил перед ним вино, но Моцарт продолжал по-прежнему сидеть неподвижно и даже не пробовал его.

Тогда в комнату через дверь, ведущую в маленький дворик, вошел привратник Иосиф Дайнер… Увидев композитора, Дайнер застыл как вкопанный и долго, внимательно рассматривал его. Моцарт был необычайно бледен, напудренные светлые волосы его были растрепаны, а маленькая коса заплетена небрежно.

Вдруг он поднял глаза и заметил привратника.

— Ну, Иосиф, как дела? — спросил он.

— Об этом я хотел спросить вас, — ответил Дайнер. — Выглядите вы совсем больным, господин музикмейстер. Я слышал, вы были в Праге — чешский воздух вам повредил. Это заметно по вашему виду. Вы пьете теперь вино, это правильно: наверно, в Чехии вы пили много пива и испортили свой желудок. Это не повлечет плохих последствий, господин музикмейстер?

— Мой желудок лучше, чем ты думаешь, — сказал Моцарт. — Я уже давно научился многое переваривать!

Глубокий вздох сопровождал эти слова.

— Это очень хорошо, — ответил Дайнер, — ибо все болезни проистекают от желудка, как говаривал мой полководец Лодон, когда мы стояли под Белградом и эрцгерцог Франц несколько дней проболел. Ну, сегодня не буду вам рассказывать о турецкой музыке, вы уж и без того так часто смеялись над ней.

— Да, — ответил Моцарт, — я чувствую, скоро музыке — крышка. Меня охватывает какой-то холод, я сам не могу этого объяснить. Дайнер, выпей-ка мое вино и возьми эту вот монету. Приходи ко мне завтра пораньше. Наступает зима, нам нужны дрова. Жена пойдет с тобой покупать их. Еще сегодня я велю затопить печку.

Моцарт подозвал кельнера, сунул ему в руку серебряную монету и ушел.

Привратник Дайнер, присев за столик и допивая оставленное Моцартом вино, сказал самому себе:

«Такой молодой человек и уже думает о смерти! Ну, ей пока что не к спеху. А вот про дрова — не позабыть бы, уж очень холодный нынче выдался ноябрь».

В это время в «Серебряную змею» ввалилась толпа итальянских певцов. Дайнер ненавидел их за постоянные нападки на его «дорогого музикмейстера», а потому он тоже ушел.

На другой день в 7 часов утра Дайнер отправился на Рауэнштайнгассе в дом № 970, под названием «Маленький кайзерхауз»…

Он постучался в дверь квартиры Моцарта на втором этаже, открыла служанка, она знала его и впустила. Служанка рассказала, что ночью принуждена была позвать доктора — господин капельмейстер очень расхворался. Несмотря на это, жена Моцарта позвала Дайнера в комнаты.

Моцарт лежал на застеленной белым покрывалом кровати, стоявшей в одном из углов комнаты. Услыхав голос Дайнера, он приоткрыл глаза и чуть слышно проговорил:

— Иосиф, нынче ничего не выйдет. Нынче мы имеем дело только с докторами и аптеками…»

Больше он с кровати не вставал.

Пока человек на ногах, даже если он смертельно болен, в доме еще отсутствует та гнетущая атмосфера, какая повисает в нем тотчас же, лишь только недуг прикует больного к постели.

В квартире Моцарта тоскливо запахло лекарствами, установилась тягостная тишина. Тихие, осторожные шаги служанки, шепот Констанцы, приглушенные голоса докторов, сдавленные рыдания семилетнего Карла, прилепившегося ухом к двери, за которой лежит отец.

Время от времени тишину нарушали слабые звуки клавесина, грустное, прерывистое пение. Они неслись из комнаты больного: Моцарт работал с Зюсмайером над «Реквиемом». Когда же эта скорбная музыка смолкала, тишина становилась еще тягостней.

И с каждым днем музыки было все меньше, а тишины все больше и больше. Моцарт умирал. В полном сознании, спокойно и хладнокровно.

«Он умирал хладнокровно, — пишет Нимечек, — но очень неохотно. Это понятно, если вспомнить, что как раз в это время Моцарт получил декрет о зачислении его на должность капельмейстера собора святого Стефана со всеми доходами, исстари связанными с этим местом. Впервые в жизни перед ним раскрылась радостная перспектива — жить спокойно, в достатке, без тягостных забот о пропитании. Одновременно он также получил из Венгрии и Амстердама значительные, рассчитанные на долгое время заказы и договоры на новые сочинения.

— Я вынужден уйти именно сейчас, — часто жаловался он во время своей болезни, — когда мог бы жить спокойно! Разлучиться со своим искусством именно сейчас, когда я могу уже не быть рабом моды, не быть опутанным по рукам и по ногам всякими спекулянтами, когда я могу всецело следовать велениям своего сердца, писать свободно и независимо то, что оно мне подсказывает. Я принужден покинуть свою семью, своих бедных детей как раз тогда, когда мог бы лучше заботиться о их благосостоянии».

Даже в преддверии смерти Моцарта не покидали мысли о творчестве. Он вспоминал свое самое жизнерадостное и светлое творение — «Волшебную флейту». В те вечера, когда она шла в театре, он клал на стул рядом с постелью часы и, следя за ними, мысленно присутствовал на спектакле.

— Сейчас окончился первый акт… Сейчас наступило место «Тебе, великой Царице ночи», — со слабой улыбкой, как бы вслушиваясь в музыку, тихо произносил он.

За день до кончины Моцарт подозвал к постели Констанцу и проговорил:

— А все же как хотелось бы мне еще раз прослушать мою «Волшебную флейту»!.. — потом помолчал, собрался с силами и еле слышно запел песенку Папагено «Я всем известный птицелов».

Капельмейстер Фрейхауз-театра Розер, пришедший навестить больного, поспешил к клавесину и целиком пропел эту веселую и беззаботную песенку.

И Моцарт, которому остались считанные часы жизни, весело и беззаботно рассмеялся.

Наступило 4 декабря. К больному пришли друзья — Зюсмайер, Хофер, Шак, Герл. Моцарт попросил партитуру «Реквиема». Ему захотелось услышать свое сочинение.

И вот зазвучал «Реквием». Шак пел сопранную партию, Моцарт — альтовую, Хофер — теноровую и Герл — басовую. Неожиданно Моцарт разрыдался и отложил партитуру в сторону. Лишь после того, как все, кроме Зюсмайера, ушли, он успокоился.

Он лежал на спине, откинув голову на подушку. Строгий, неподвижный взгляд был устремлен в потолок.

Перед ним проходили годы, города и люди.

…Фридолин Вебер — огромный, шумный ребенок, фантазер и прожектер… Памятная маннгеймская зима. Тому минуло лишь десять с чем-то лет, а кажется — прошло не меньше полстолетия. Впрочем, вся его жизнь, такая короткая — ведь ему еще не исполнилось тридцати шести лет — кажется длинной-предлинной, настолько она насыщена событиями. То, чего другие с трудом достигали к двадцати годам, он достиг уже в шестилетнем возрасте. Оттого в свои тридцать с лишним лет он нередко чувствовал себя пожилым, много пожившим человеком.

…Студеная маннгеймская зима… Алоизия, нежная и неуловимая — первая любовь… Сколько огорчений принесла она маме!..

…Мама, милая, невозвратимая, единственно близкая, пожертвовавшая собой. Лежит она в чужой земле, средь беспорядочного лабиринта могил Пер-Лашеза…

…Другая могила. В сутолоке дел он так и не выбрал времени съездить в Зальцбург, на могилу отца.

…Отец. Его гнев. Письмо с пророчеством: умрешь на соломенной подстилке, окруженный кучей полуголодных ребятишек.

Он и впрямь умирает бедняком. Не суждено было отцу узнать, что тогда, писав эти строки, он не так уж далек был от истины. Не знает этого и Наннерл. Она совсем забыла брата, будто его нет на земле. Забилась в своей провинциальной дыре. Сломанный жестокой жизнью и ожесточившийся человек… Да и он, Вольфганг, в горестной суете последних двух лет упустил из виду сестру, даже не переписывался с ней. Впрочем, в размолвке с сестрой повинен не он один. Между Констанцей и Наннерл давно уже глухая вражда. Наннерл ненавидит «всю эту себялюбивую, живущую только в свое удовольствие веберовскую команду».

…А разве Веберы так уж плохи? Алоизия, правда, так ни разу и не навестила его. Но Констанца при всей ее ветрености сбилась с ног, ходя за больным. Даже Софи, легкомысленная и юная Софи, и та что ни день пешком отмеривает длинные концы из предместья, где живет с матерью, в центр города, чтобы быть рядом с «дорогим Моцартом».

О последних часах Моцарта подробно рассказала Софи Вебер, та самая плутоватая девчушка, которая препотешной гримаской встретила юного Вольфганга, когда он впервые переступил порог веберовского дома.

«Я поспешила как только могла, — вспоминает Софи Вебер. — Боже, как я перепугалась, когда мне навстречу вышла моя впавшая в отчаяние, но старающаяся сдерживаться сестра, и сказала:

— Слава богу, дорогая Софи, что ты здесь! Нынешней ночью ему было так плохо, что я уже думала — он этого дня не переживет. Оставайся у меня. Если нынче будет так же плохо, этой ночью он умрет. Зайди к нему на минутку, погляди, что он делает.

Я постаралась взять себя в руки и подошла к его кровати. Он сразу же окликнул меня:

— А, милая Софи, хорошо, что вы здесь. Вы должны остаться на сегодняшнюю ночь. Вы должны увидеть, как я умру.

Я через силу пыталась его отговорить от этих мрачных мыслей, но он перебил меня:

— У меня уже на языке привкус смерти. А кто же поможет моей Констанце, если вы не останетесь?

— Да, дорогой Моцарт. Только я схожу к матери и скажу, что вы хотите оставить меня у себя. Иначе она подумает, что стряслась беда.

— Хорошо, но тут же возвращайтесь.

Боже, как плохо было у меня на душе! Бедная сестра вышла следом за мной и попросила сходить к священникам церкви святого Петра и ради бога упросить кого-нибудь из них прийти к умирающему. Я это сделала, но они долго отказывались, и мне стоило большого труда уговорить этакого изверга-священнослужителя.

А потом я побежала к матушке, в беспокойстве ожидавшей меня. Было уже темно. Как она перепугалась, бедняжка! С трудом уговорила я ее пойти ночевать к старшей дочери — Хофер.

Я снова изо всех сил побежала к своей безутешной сестре. Подле Моцарта находился Зюсмайер. На кровати лежал знаменитый «Реквием», и Моцарт объяснял Зюсмайеру, как, по его мнению, следует закончить «Реквием» после его смерти…

Доктора Клоссе разыскивали долго и, наконец, нашли в театре, однако он должен был дожидаться окончания пьесы. Когда он пришел, то прописал прикладывать к его пылающей голове холодные компрессы. Они настолько потрясли Моцарта, что он до самой кончины так и не приходил в сознание.

Под конец он пытался ртом выразить литавры в своем «Реквиеме».

В полночь Моцарт вдруг приподнялся на постели, оглядел оцепенелым взором комнату и снова лег. Потом повернулся лицом к стене и, казалось, задремал.

Без пяти минут час 5 декабря 1791 года Моцарта не стало.»