Глава двенадцатая ПЛАН «ИНДИЙСКОЙ ПОЭМЫ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двенадцатая

ПЛАН «ИНДИЙСКОЙ ПОЭМЫ»

Еще до индийского путешествия Василий Васильевич решил, что по возвращении изберет местом своего постоянного проживания не Мюнхен, а Париж. Бывшая мастерская Горшельта, которой он пользовался в Мюнхене, за время его долгого отсутствия не пустовала. Да к тому же она и не вполне устраивала теперь художника: ему хотелось иметь такую студию, которая предоставляла бы возможность работать на пленэре. Потому и был куплен участок земли под Парижем, в Мезон-Лаффите, чтобы построить там жилой дом и мастерскую, отвечавшую всем его требованиям.

Покинув Индию в марте 1876 года, Верещагины некоторое время пожили в Мюнхене: Елизавете Кондратьевне хотелось повидаться с родными. К тому же строительство нового дома и мастерской под Парижем, которое велось, пока они были в Индии, еще не было завершено.

Из Мюнхена в начале апреля Верещагин писал Стасову: «Впечатления путешествия моего начинают теперь приходить в порядок, дело только за здоровьем, временем и (может быть) деньгами». «Повидайте, — просил он, — Сергея Петровича Боткина (доктора), скажите, что я очень хотел бы посоветоваться с ним в один из его неурочных часов; я нарочно приехал бы для этого в Питер».

В письмах Стасову из Индии Верещагин неоднократно упоминал о неважном состоянии своего здоровья. В июле 1875 года, после пребывания в Сиккиме, художник писал, что вынужден был показаться местным врачам и один из них нашел его очень плохим. Гостю из России даже посоветовали временно прервать путешествие и выехать на лечение в Европу. Тогда, по-видимому, всё обошлось, и советом врачей он пренебрег. Но сейчас, скорее всего из-за перемены климата, его самочувствие вновь ухудшилось. Тем не менее в Петербург он не поехал и через пару недель был уже в Париже, где остановился в небольшой русской гостинице на окраине города, недалеко от купленного им участка земли, где велась стройка.

В 70-х — начале 80-х годов XIX века Париж как магнит притягивал к себе и начинающих художников, и тех, кто уже сделал себе имя в живописи. В столице Франции обосновалась целая колония русских художников во главе с академиком живописи А. П. Боголюбовым — ее членами были И. Е. Репин, В. Д. Поленов, К. А. Савицкий, Ю. Я. Леман и др. Издававшийся в Петербурге «Художественный журнал» в статье «Художественный мир Парижа» писал: «В настоящее время Париж сделался тем же мировым художественным центром, каким некогда был Рим. В Париж, как в иное время в Италию, собирается теперь вся учащаяся молодежь; он стал мировой художественной студией, и каждый талантливый европейский художник ищет славы в Париже… Многие из иностранных художников заводят здесь свои мастерские»[122].

Журнал публиковал отрывки из статьи французского критика Пьера Верона, в которой рассказывалось об известных во Франции, да и во всей Европе, художниках — А. Кабанеле, Ж. Л. Жероме и других:

«У г. Кабанеля на всё существует заранее установленная такса. Газеты как-то много смеялись над наивностью одного портретиста, объявившего следующие цены:

Несомненное сходство 50 франков.

Полусходство 25

Фамильное сходство 10

У г. Кабанеля цифры несколько внушительнее:

Портрет во весь рост 30 000 франков

Поясной портрет 15 000

Группа из двух лиц 10 000».

О Жероме, бывшем учителе Верещагина в Школе изящных искусств, Пьер Верон писал следующее:

«…Наружность его поражает энергией и вместе с тем благородством. Длинные седые усы, коротко остриженные волосы, худое выразительное лицо и при этом необыкновенно строгий и сосредоточенный взгляд, которым обыкновенно отличаются командиры… Верховая езда — его любимое препровождение времени. Ежедневно он проезжает по бульварам, ведущим к Булонскому лесу, и возвращается оттуда тем же путем домой, в улицу Брюссель.

В среде современных знаменитостей имя Жерома одно из тех, которые прославились в самый короткий промежуток времени, не встречая на пути своем почти никаких затруднений и препятствий… Вот уж тридцать лет, как счастье постоянно нашептывает ему: „Я осыпаю тебя почестями и, в конце концов, одолею тебя ими…“ Действительно, как кажется, счастье одолело его…»[123]

Так, с тонкой иронией, французский критик завершил короткий рассказ о художнике фразой, долженствующей подчеркнуть, что «баловень судьбы», как он именует Жерома, променял вдохновение на награды, почести, деньги и как истинный творец уже кончился.

Верещагин же, в отличие от бывшего своего наставника, испытывает состояние творческого подъема. Ему не терпится поскорее вновь взяться за работу. Возникает замысел показать на полотнах всю красоту Индии, ее храмов, природы, ее ослепительное солнце, ее людей, более того — попробовать создать серию картин с историей о том, как Англия постепенно, шаг за шагом, прибирала к своим рукам древнюю, богатую и культурой, и природными сокровищами страну.

О своих планах художник сообщил Стасову: «…Скажу (лично для Вас), что впечатления мои складываются в два ряда картин, в две поэмы; одна короткая… другая длинная, в 20 или 30 колоссальных картин. (Притом у меня 150 этюдов)»[124].

В письме, отправленном Стасову в конце мая, Верещагин вновь касался дорогой ему темы и сообщал, что начал писать большое полотно первой из задуманных «поэм», в которой собирается отразить красоту Индии, — «Снега Гималаев». Что же до второй, «исторической поэмы», то в воображении художника она уже обретает плоть и кровь: «Большая часть картин уже передо мною, как живые». В том же письме Верещагин упоминал, что для создания одной из картин «исторической поэмы» ему понадобится костюм кавалера-посла времен английского короля Якова I. Отсюда следует, что начинать свой живописный рассказ о взаимоотношениях Англии с Индией художник решил с XVII века, со времен правления этого короля. Сюжет задуманной им картины, как сообщал он Стасову, был таков: «Английские купцы, желающие образовать Ост-Индскую компанию, представляются королю Якову I в лондонском дворце».

Зреют замыслы и других полотен. Верещагин пишет Стасову, что ему надо сделать эскизы «фельдмаршальского костюма принца Валлийского» (Уэльского) и «формы сипаев времен возмущения»[125]. Принца художник намеревался изобразить на картине, посвященной его торжественному проезду по Джайпуру в ходе посещения важнейших городов Индии. Форма сипаев была ему необходима для исполнения другого замысла — картины, показывающей расправу англичан над сипаями — наемными солдатами из местных жителей, служившими в британских колониальных войсках. После подавления народного восстания 1857–1859 годов управление Индией перешло от Ост-Индской компании к правительству Великобритании. Таким образом, двухсотлетний «роман» Англии с ее крупнейшей колонией Верещагин видел без каких-либо прикрас, во всем его обнаженном драматизме.

Однако до завершения работ по постройке дома и мастерской в Мезон-Лаффите нормальных условий для творчества у него нет. Первоначальный проект мастерской архитектора Купинского («в русском стиле») Верещагина не удовлетворил: слишком много излишеств. А предложивший свой проект французский архитектор и подрядчики, пользуясь хозяйственной неопытностью заказчика, бессовестно его обворовывали и затягивали строительство. Художник временно снял для работы студию на окраине Парижа, но она по своим малым размерам не годилась для исполнения задуманных им «колоссальных» картин. Деньги, когда-то полученные от продажи туркестанских картин Третьякову, закончились, а долги росли. «Я продал на 6000 рублей лесу, но эта помощь ничтожная», — сетует Верещагин в письме Стасову. Пришлось обратиться к П. М. Третьякову с просьбой — ссудить до лучших времен десять тысяч рублей. Момент для коллекционера не самый удобный. «В настоящее время при небывалом безденежье, повсеместном застое торговли, банкротствах — сделать эту ссуду… мне было не легко, но не невозможно»[126], — писал Третьяков Крамскому. Несмотря на собственные стесненные обстоятельства, Павел Михайлович пошел навстречу высоко ценимому им художнику, и благодаря ссуде финансовые проблемы Верещагина были решены.

Веру Третьякова в талант Верещагина укрепило мнение о его картинах, высказанное И. С. Тургеневым. Находясь в Москве всего четыре дня, в июне 1876 года, Тургенев выкроил время для посещения еще работавшей в залах Общества любителей художеств экспозиции туркестанской серии картин Верещагина, купленной Третьяковым. Из своего имения Спасское Тургенев писал Третьякову: «Я в этот проезд остался такое короткое время в Москве, что мне не удалось, к великому моему сожалению, посетить Вас и Вашу супругу в Кунцеве. А мне бы нужно было с Вами переговорить. Во-первых, о картинах Верещагина, которые я увидел теперь в первый раз и которые поразили меня своей оригинальностью, правдивостью и силой…»[127]

Осенью того же года Верещагин наконец-то переселился в свой дом с мастерской в Мезон-Лаффите. Это дачное местечко находилось в получасе езды от Парижа, в двадцати километрах от города. Купленный художником земельный участок составлял площадь в полтора гектара. Его новый адрес — Мезон-Лаффит, авеню Клебер. 48. О том, что это за место, можно судить по описанию его в романе известного французского писателя Роже Мартена дю Тара «Семья Тибо». Самые «солнечные» сцены романа происходят как раз в Мезон-Лаффите. Они отнесены автором к началу XX века; но и в те годы, когда там поселился Верещагин, дачный участок выглядел примерно так же: «Тенистая прохлада парка манила к себе. Аллеи были пустынны… Во времена Реставрации Лаффит купил старинное имение Мезон, примыкавшее к лесу Сен-Жармен-ан-лей, распродал по участкам все пятьсот гектаров парка, а себе оставил только замок. Однако финансовый воротила принял все меры к тому, чтобы дробление на участки не испортило великолепный вид, открывавшийся из окон его резиденции, и чтобы деревья вырубались только в случае крайней необходимости. Благодаря этому Мезон сохранил свой облик огромного помещичьего парка; уцелели аллеи, обсаженные двухвековыми липами, и теперь они отлично служили поселку из небольших дач, не разделенных каменными оградами и почти неприметных среди моря зелени».

Готовясь к переезду, Верещагин просит у Стасова содействия в подборе прислуги для дома. «Нет ли возможности, — пишет он, — достать хорошего трезвого пожилого человека, а то и пару (супругов) для дома нашего в Париже? Просто беда здесь с прислугою: дерзка и небрежна до крайности. Нужно смотреть за домом и садом мужу; жене убирать и готовить кушанье или, лучше сказать, помогать в этом. Французского языка не нужно для этого. Мы уже решили давно всё делать сами, и я, как это ни смешно сказать, сам хожу к мяснику, зеленщику и пр. Соседи, кажется, подтрунивают, но нам наплевать; только это можно лишь до тех пор, пока квартира небольшая; держать же в порядке целый дом, — без прислуги, не хватит сил… То-то было бы хорошо найти верных и порядочных людей, на руках которых можно было бы оставить дом без страха, даже и за время отсутствия»[128].

Намеченная Верещагиным поездка в Лондон с целью написать там эскизы костюмов и оружия для исторической «Индийской поэмы» внезапно была отменена в связи с осложнением обстановки на Балканах, которую в России, да и в других странах, было принято в то время называть «Восточным вопросом». Российское общество и пресса с огромной заинтересованностью обсуждали борьбу народов Сербии и Черногории за независимость от Турции и бесчеловечное подавление турками восстания в Болгарии. Симпатии русских людей были всецело на стороне славянских народов, родственных и по вере, и по этническим корням. В России на зверства турецких наемников против мирных болгарских жителей отреагировали массовым отъездом на Балканы добровольцев во главе с генералом М. Г. Черняевым. В это время Ф. М. Достоевский писал, выражая мысли очень многих русских людей: «Такой высокий организм, как Россия, должен сиять и огромным духовным значением. Выгода России не в захвате славянских провинций, а в искренней и горячей заботе о них, в покровительстве им, в братском единстве с ними и в сообщении им духа и взгляда нашего на воссоединение славянского мира… Движение почти беспримерное в других народах по своему самоотвержению и бескорыстию, по благоговейной религиозной жажде пострадать за правое дело»[129].

Верещагин, проживая в Париже, черпал информацию о событиях на Балканах не только из европейских изданий, но также из газеты «Новое время», которую выписывал из Петербурга. Подробно освещая «Восточный вопрос», «Новое время» немало писала о протурецкой позиции английского правительства, возглавляемого Биконсфильдом (Дизраэли)[130], и об антирусских настроениях английской прессы. Художник консультируется со Стасовым относительно целесообразности и возможности поездки в Англию и просит его связаться с русским послом в Лондоне П. А. Шуваловым: «Спросили бы его, время ли теперь приехать… когда, дескать, лучше приехать — теперь или после? <…> Я не думаю теперь ехать в Лондон (разве если Шувалов скажет, что можно). Дела восточные приняли такой оборот, что без сильной поддержки ничего там теперь не встретишь, кроме недоверия».

Не успел еще Верещагин с женой чуть-чуть обжиться в новом доме в Мезон-Лаффите, как в октябре вероятность войны России с Турцией, о которой поговаривали и раньше, резко возросла. Через посла в Константинополе Н. П. Игнатьева Россия в ультимативной форме предложила Турции в течение сорока восьми часов прекратить военные действия на срок от шести недель до двух месяцев, угрожая в противном случае разрывом дипломатических отношений. И хотя турецкое руководство условия ультиматума приняло, в России сознавали, что это лишь отсрочка и война неизбежна. Александр II объявил о мобилизации войск Киевского, Одесского и Харьковского военных округов и сформировании на их основе действующей армии, которой предписывалось собраться в Бессарабии. Начальство над ней было поручено великому князю Николаю Николаевичу.

Узнав об этих событиях, обещавших скорую войну с Турцией, Верещагин решает как можно скорее вступить в действующую армию, чтобы вновь увидеть боевые действия своими глазами. Что там новый дом, мастерская, спокойное творчество в комфортных условиях — его место сейчас должно быть на передовой! Невольно вспоминается данная Стасовым характеристика художника: в одном из писем Верещагину летом этого года критик сравнил его, по пылкости натуры, со знаменитым итальянским скульптором эпохи Возрождения, автором всемирно известных мемуаров. «Для своей будущей книги, — писал Стасов, — я должен читать „Записки Бенвенуто Челлини“ и искренно восхищаюсь им. Вообразите, по характеру — это Вы: та же дикость, необузданность, свирепость, младенческая чистота и светлость души, прямота, порывистость, бесконечные выдумки и предприятия, страсть передвигаться и ездить…»[131]

Воспользовавшись пребыванием в Париже младшего брата В. В. Стасова, адвоката, Верещагин отправляет ему записку: «Пожалуйста, Дмитрий Васильевич, передайте под секретом Вашему брату, что если будет объявлена война, то хоть бы я и замешкался прибытием, пусть он сходит к генералу Гейдену (начальнику штаба) и попросит официально приписать меня к штабу действующих войск»[132].

Дней через десять в письме уже самому Владимиру Васильевичу художник вновь касается той же темы, именуя себя в третьем лице шутливым прозвищем «Прометей», которое дал ему Стасов: «Прометей не далее как третьего дня был у Кума-ни, консула, и просил о кое-каком содействии на случай отъезда в Белград. Давно бы я уже уехал, кабы не страшные хлопоты с постройкой… Впрочем, коли перемирие заключат, то, может быть, и не поеду. Дмитрий Васильевич, верно, передал Вам одну мою просьбу. Пожалуйста, исполните ее, лишь только будет полная вероятность войны»[133]. Стасов в начале ноября написал художнику, что его просьба передана через генерала Галла, начальника Главной квартиры, главнокомандующему. «Мы напомнили великому князю в нашем письме, — сообщал Стасов, — что Вы человек не только обстрелянный, но даже боевой, и он сказал, что знает Ваши действия в Самарканде и помнит Вашего Георгия» (имелось в виду награждение Верещагина Георгиевским крестом). «Что касается времени отправления, — писал далее Стасов, — то генерал Галл поручил Вам сказать, что так как вел<икий> князь уезжает отсюда в Кишинев 11 ноября… то, конечно, и Вы можете, если захотите, ехать туда же, в Кишинев — немедленно. Но он советовал бы Вам капельку подождать, а именно, переселения всего штаба в Джурджево, и приехать уже прямо туда…»[134]

Из этого послания Верещагин уяснил, что проблем с его зачислением в действующую армию не будет и что до официального объявления войны можно в Бессарабию не торопиться. Пока хватало дел в Париже, где надо было контролировать завершение постройки мастерской. Его общение в это время с коллегами-художниками весьма ограниченно, и более всего он сблизился с Юрием Яковлевичем Леманом. Будучи восемью годами старше Верещагина, Леман учился в Академии художеств во второй половине 1850-х годов и с конца 1860-х почти постоянно проживал в Париже. Много позже, в связи с кончиной Лемана, Верещагин посвятил его памяти мемуарный очерк, в котором вспоминал, что впервые «товарищески сойтись» им довелось в конце 60-х годов в Париже, когда сам он после «знаменитого самаркандского сидения» приехал в Европу «лечить сильную лихорадку и еще более сильное расстройство нервов». В Париж Лемана вызвал их общий приятель художник К. Ф. Гун: для него там нашлась выгодная работа — выполнять по фотографиям акварельные портреты хорошеньких местных дам, на что в Париже был большой спрос. Со временем он преуспел в исполнении подобных заказов. Но были у Лемана, вспоминал Верещагин, и серьезные работы, например эффектная картина «Дама времен Директории» — ее даже купил для своей коллекции неравнодушный к живописи известный французский драматург Александр Дюма-сын.

Как художник Леман был, безусловно, не чета Верещагину. Но, как ни странно, именно с коллегами, явно уступавшими ему по широте мысли и таланту, Василий Васильевич сходился легко и просто. А вот с таким высокоодаренным художником, как Крамской, всё обстояло иначе. Иван Николаевич Крамской с июня по декабрь 1876 года находился в Париже и время от времени встречался с Верещагиным и с его младшим братом Сергеем Васильевичем. Сергей, увлеченный примером брата Василия и тоже не лишенный художественных задатков, решил пойти по его стопам и, приехав в Париж, начал заниматься в мастерской Жерома. Крамской написал его портрет, который очень понравился Василию Васильевичу, о чем тот сообщил в письме: «Многоуважаемый и добрейший Иван Николаевич! Так и не пришлось мне с Вами повидаться и поцеловать Вас от чистой души за чудный портрет брата моего. Ну просто хохочу, глядя на него, — как он похож. Даровиты Вы! — вот и всё»[135].

В записке, отправленной Крамскому за несколько дней до его отъезда из Парижа, Верещагин утешал коллегу по поводу исполненного им портрета известного петербургского банкира Г. О. Гинцбурга, которым, по-видимому, заказчик остался недоволен: «Беда, значит, не с Вами, а с Гинцбургом, и Вам лично подобает ореол не страдальца, а победителя, так как, по всей вероятности, Вы сделали портрет так сходным, как умеете это, т. е. на диво»[136]. В этом письме очевиден намек на то, что при работе над этим портретом Крамской проявил художественную честность, изобразив заказчика таким, каким он и был, без приукрашивания «модели». Это, вероятно, и вызвало недовольство клиента. Встречи с Верещагиным нашли отражение в парижских письмах Крамского. В конце июня он писал Третьякову: «Встретил Верещагина, потолковали, чайку попили, позавтракали и разошлись, довольные друг другом. Он пишет какие-то картины огромного, колоссального размера, для которых, как он говорит, нужны будут площади»[137].

В письме жене Софье Николаевне Крамской сообщает другие подробности: «Верещагин (ташкентский) здесь теперь, забежал дней 5 тому назад ко мне, ну то, другое, как вдруг он спрашивает: „Я слышал, у вас семья большая“. „Да, 6 человек детей“. „Да, позвольте, как же это так? Что же ваша жена говорит?“ Отвечаю: „Моя жена и 6 человек детей следуют за мною с завязанными глазами, и какие бы я выкрутасы ни выделывал, верят мне и идут за мной…“ „Послушайте, да ведь это удивительно, вы счастливец! — А вы бы думали как!“»[138]. Реакция Верещагина была вызвана, вероятно, тем, что сам он, всецело одержимый работой, подобной «роскоши» — иметь детей — себе тогда не позволял, считая их обузой.

Парижские письма Крамского, адресованные Третьякову, отразили досаду Ивана Николаевича на то, что Верещагин, интригуя упоминаниями о своих новых картинах, смотреть их в свою мастерскую не приглашал. Встречаясь то у главы русской художественной колонии в Париже Боголюбова, то в мастерской Крамского, Верещагин нередко вел с ним горячие споры о современной живописи и подчас «уличал» в противоречиях: мол, «на людях» говорил одно, а с глазу на глаз — другое. Сообщая Стасову об этих дискуссиях, в частности по поводу картины Г. И. Семирадского «Грешница», Верещагин обмолвился: «Меня предупреждали, что он дипломат. Только тогда я этому не верил». А завершал он характеристику Крамского снисходительно: «Он мало развит, хотя немного читал и кое-что слушал»[139]. Говорить об объективности такой оценки, разумеется, не приходится. Впрочем, в том же письме, продолжая «рубить сплеча», Верещагин критически отозвался о Гоголе и Грибоедове, утверждая, что, в отличие от Тургенева, они не смогли создать «законченные картины», «сумели дать лишь превосходные типы и осеклись на том, что они задумали построить, воссоздать из своих ярких и талантливых этюдов».

Достается в письмах Верещагина и самому Стасову, особенно в тех случаях, когда разговор заходит о взаимоотношениях художника-творца с человеком, берущим на себя смелость критически оценивать продукт творчества. Защищая свое право непредвзято судить о художественном произведении и высказывать о нем то, что думает, Стасов писал: «Всякий должен быть сам по себе, и в художнике всего драгоценнее его индивидуальность. Но если я никогда не вмешаюсь в чужое дело, то имею претензию, чтоб никто не вмешивался в мое, чтоб никто не затыкал мне рот и не останавливал мое перо. Художник имеет право делать и творить, что ему только угодно, я — публика — имею право думать и высказывать, что мне ни кажется справедливым… Прежние художники считали себя какой-то привилегированной, богоизбранной кастой и племенем — оттого сидели на одиноких, недоступных вершинах, не желали смешиваться с презренной толпой. Нынешние — чувствуют свою принадлежность к народной массе и потому постоянно желают быть с нею в сношении, выслушивать, что она думает или чувствует…»[140]

Верещагин не задержался с ответом: «Иронию Ваших слов опускаю… Говорю, разумеется, не об Вас лично, а о той публике, которая требует за свои деньги. Одно в Ваших словах для меня ново: это то, что Вы выставляете себя представителем этой публики… Пусть Ваша излюбленная, за свои деньги хающая публика судит мои работы, когда они готовы; но чтобы я пустил всякое неумытое рыло рыться в моих проектах и затеях?..» И завершающим ударом было обвинение Стасова в том, что он, «к удивлению и ужасу» Верещагина, выступает по существу представителем «толпы, ищущей воспроизведения [в искусстве) своих идей и вкусов». Здесь налицо изящная подтасовка смысла высказываний оппонента. Защищая право на собственное мнение о том, что выходит из рук художника, Стасов отнюдь не выставлял себя представителем «толпы», которая, по Верещагину, готова диктовать художнику, что он должен делать за ее деньги.

Возвращаясь к характеру их взаимоотношений, Верещагин заключал: «Что касается Ваших слов о цели Ваших сношений с художниками, то так как Вы поддерживаете Ваши слова, то я, со своей стороны, усиливаю, если возможно, слово надменность, которое выговорил»[141].

В более спокойные минуты, когда нет причин в письмах к своему постоянному корреспонденту срываться на агрессивный тон, Верещагин, как и прежде, частенько прибегает к помощи и содействию Стасова в решении тех или иных вопросов. Художник упоминает, например, что жена его готовит записки об их совместном путешествии по Индии, а он сам предоставит для будущей книги свои рисунки, и тут же делает предложение насчет будущей книги: «В этом случае не согласились бы Вы перевести на французский язык? Скажите не церемонясь!»

Немного позднее он пишет Стасову о знакомстве с известным французским художественным критиком Жюлем Кларетти. посетившим его мастерскую и опубликовавшим благожелательные статьи о его творчестве во французской и бельгийской газетах. Эти статьи Верещагин посылает Стасову с предложением поместить в каком-либо русском журнале. «Пусть, — присовокупляет он, припоминая клеветническую атаку против него Тютрюмова, — это будет мой первый ответ господам, утверждающим, что у меня ничего, кроме грубого малевания, нет на полотне».

С исполнением этой просьбы Стасов не мешкал и включил выдержки из статей Кларетти в свое письмо в газету «Новое время». Творчество Верещагина французский критик характеризовал самым лестным образом: «Я видел у него… на стенах его мастерской, картины, которые… присоединяют к очарованию поэзии всю правду реализма, снятого с натуры. Мы должны гордиться, что художник выбрал Францию и разбил тут свою палатку».

Пользуясь случаем, чтобы первым сообщить о новых работах русского художника, Кларетти писал: «Верещагин недавно поселился в Париже и привез из индийского своего путешествия целую серию шедевров. Я имел возможность видеть эту коллекцию, совершенно единственную в своем роде, эту мастерскую, покрытую картинами, которых краски и свет кажутся драгоценными камнями… Вся ослепительность Индии перешла на палитру г. Верещагина… Это одна из самых оригинальных личностей, какие мне только случалось видеть, и, конечно, фамилия Верещагина, столь популярная в России и Германии, скоро сделается столь же популярною в Англии и Франции»[142].

Встреча русского художника с французским критиком положила начало их долговременной дружбе, и с этого времени Жюль Кларетти стал столь же убежденным и последовательным популяризатором творчества Верещагина во Франции, каким в России был Владимир Стасов.

Кларетти недаром предсказывал грядущий успех живописи Верещагина в Англии и Франции. Вероятно, в ходе встречи художник поделился планами об организации выставок в этих европейских странах и в первую очередь в Англии, имея в виду особый интерес англичан к картинам об Индии. Он уже подумывал о том, чтобы до завершения всех картин на индийские сюжеты организовать из готовых работ выставку в Лондоне. В связи с этим Верещагин просил Стасова встретиться с послом России в Англии графом Шуваловым в случае его приезда в Петербург и обсудить возможность подыскания большого помещения для выставки, куда, писал Верещагин, «я буду постоянно досылать вновь оконченные вещи».

В конце января — начале февраля 1877 года Верещагин и сам съездил в Лондон, вероятно, для того, чтобы написать в Кенсингтонском музее этюды костюмов английских вельмож и фельдмаршальского костюма принца Уэльского для задуманных им картин, связанных с Индией. Должно быть, тогда же он пытался договориться о своей выставке.

Однако дело до нее так и не дошло. Сначала пришлось заниматься в Париже судебной тяжбой. Некто Бруно Лорч, доверенное лицо Верещагина при покупке участка земли и постройке там мастерской, бессовестно обманывал его и обобрал на 25 тысяч франков. Когда же в письме близко знакомому с Лорчем художнику Громме Верещагин неосторожно рассказал о «канальской проделке» и назвал Лорча вором, то получатель письма посоветовал Лорчу обратиться в суд. Слушание этого дела состоялось в марте. Хотя Лорч и Громме заявляли на суде, что якобы заказчик задел их деловую репутацию обвинением их в мошенничестве, доводы истцов не были приняты во внимание. В ходе заседания, информировал Верещагин Стасова, «Громме и Лорч провалились самым позорным образом», и суд оставил дело, «как оно есть».

А вскоре все прежние дела и заботы отступили у Верещагина на задний план. 12 апреля Россия объявила войну Турции, и четыре дня спустя художник, быстро собравшись, выехал из Парижа в действующую армию. С Елизаветой Кондратьевной он договорился, что, пока он будет на фронте, она поживет у родных в Мюнхене.