Глава первая ВПЕЧАТЛЕНИЯ ДЕТСТВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

ВПЕЧАТЛЕНИЯ ДЕТСТВА

Биография Василия Васильевича Верещагина — история человека, привыкшего жить опасно, подчас — смертельно рискованно. Одновременно это история необыкновенного успеха яркого художника, добившегося широкой известности в России, Европе, Америке. Его выставки вызывали столпотворения. Среди поклонников его творчества были Иван Тургенев, Ференц Лист, Модест Мусоргский… Писавший сцены войны во всей ее жестокой правде, он повлиял на развитие движения пацифизма и был выдвинут кандидатом на присуждение первой Нобелевской премии мира. Он более всего любил писать солнце, озарявшее на его картинах и вершины Гималаев, и блистательные индийские мавзолеи, и деревянные стены небольших православных церквей. Но солнце на его полотнах освещало и гору человеческих черепов в туркестанской степи, и русских солдат, зажатых меж гор и отбивавших бешеные атаки противника.

Его творчество задевало сердца, вызывало всплеск полярно противоположных мнений. Поклонники объявляли его истинным русским патриотом. Противники полагали, что своими полотнами он порочит славную российскую армию.

Непрост был его характер, вся его натура казалась сотканной из страстей. Он был резок в суждениях и мог сильно обидеть неравнодушных к нему людей. Один из современников, кого Верещагин в последние годы жизни относил к своим друзьям, военный юрист и писатель А. В. Жиркевич, вспоминая знаменитого соотечественника, писал: «…Чувствовал я, что ни одно лишь простое любопытство влечет меня к этому человеку, заставляя жаждать встречи с ним, близкого знакомства… Всё в этой сложной русской душе, совместившей в себе столь счастливо художника, писателя, археолога, воина и мирного гражданина, казалось издали чудной загадкой, которую хотелось бы разгадать личными силами»[1].

Знавший войну не понаслышке, он и погиб как воин, уйдя в морскую пучину вместе со взорванным вражеской миной флагманом российского флота броненосцем «Петропавловск». И даже в Стране восходящего солнца, военного противника России, на эту смерть горестно откликнулись неравнодушные к его проповеди губительности войн поклонники его идей — японские писатели и поэты.

Начиналась же эта беспокойная жизнь в российской северной глубинке — в Череповецком уезде Новгородской губернии. О своих детских и отроческих годах Верещагин рассказал в автобиографической книге, изданной в 1895 году, когда и жизненные силы его достигли самого пика, и слава живописца гремела по всему миру.

Отец будущего художника, тоже Василий Васильевич, три срока подряд был выборным уездным предводителем дворянства, и потому на семейные праздники съезжался в их дом «весь уезд» — именитые местные помещики. Так случилось, что второй по счету сын в этой семье появился на свет в день отцовского рождения, 14 октября 1842 года, когда дом в Череповце был полон гостей. Фиксируя это событие в своей книге, Верещагин писал: «Подали шипучки и поздравили предводителя и предводительшу с Василием Васильевичем № 2»[2].

По отцовской линии, отмечал художник, их дворянский род, представители которого проживали в Вологодской и Новгородской губерниях, был известен примерно с середины XVII века. На основании постановлений дворянских депутатских собраний в шестую часть родословной дворянской книги[3] был внесен премьер-майор Василий Матвеевич Верещагин с сыновьями Алексеем и Василием. Он приходился художнику дедом, служил соляным приставом[4] и был человеком в своей среде уважаемым, нрава доброго. На хранившемся в их фамильном доме портрете Василий Матвеевич был написан, по воспоминаниям внука, «с длинными, напудренными волосами, в зеленом мундире с красными отворотами и золотым эполетом на левом плече». Вероятно, именно этот мундир носил премьер-майор Верещагин, когда в феврале 1790 года в числе трех видных «вологодского наместничества господ депутатов» был представлен императрице Екатерине II. Внукам не довелось сохранить о Василии Матвеевиче личные воспоминания: он скончался в 1806 году, задолго до их появления на свет.

О родословной их семьи написал и младший брат художника, Александр Васильевич Верещагин, ставший военным и дослужившийся до генерал-майора, в книге «Дома и на войне»: «Бабушка Наталья Алексеевна имела большое состояние и происходила из старинного боярского рода Башмаковых. В жалованных грамотах… сказано, что предки ее „крепко и мужественно стояли за веру Христову и церковь православную и служили еще царям Алексею Михайловичу и Федору Алексеевичу“»[5]. Из семейной хроники известно, что после женитьбы на девице Башмаковой Василий Матвеевич перебрался на жительство в ее родовое село Любец на берегу Шексны в Череповецком уезде.

Деревня, куда из Череповца переехали родители будущего художника, когда ему было около трех лет, называлась Пертовка. Стояла она на той же реке Шексне, славной водившейся в ней стерлядью. Среди самых ранних впечатлений детства, о которых Василий Верещагин счел нужным вспомнить в автобиографической книге, были волки, встретившиеся по пути, когда его возили из Пертовки в усадьбу тетки Любец, и «стук молота о наковальни в длинном ряду кузниц по обрыву горы, на котором стоит наша усадьба». «То наши крестьяне, — пояснял автор, — ковали гвозди для скупщика Головинского, поставлявшего им железо и отправлявшего потом выработанные гвозди далее в Англию, так как дешевизна рабочих рук зимою была тогда баснословною в России».

Изготовление гвоздей, как свидетельствовало популярное издание «Живописная Россия», было самым распространенным занятием жителей в Череповецком уезде, богатом залежами железной руды; из одной Уломской волости вывозилось в зимние месяцы до двадцати пяти тысяч пудов гвоздей — они поставлялись во многие губернии России.

Помимо Пертовки, родители будущего художника, Василий Васильевич и Анна Николаевна, владели еще несколькими деревнями в Новгородской и Вологодской губерниях с общим числом крепостных около пятисот «душ». Но именно Пертовке суждено было стать их родовым гнездом. Помещики средней руки, они вели жизнь размеренную, ничем особо не примечательную, имели постоянный доход от «железного промысла» своих крестьян, а временами — от продажи леса, который в их владениях имелся в изобилии.

Вспоминая мать, Верещагин писал о ней, что она была «татаркой», родом с Кавказа, и отличалась в юности, как и ее бабка, необыкновенной красотой. Прадед художника с материнской стороны, богатый помещик Жеребцов, влюбившись в красавицу, отдал за нее богатый выкуп и после женитьбы держал в своем деревенском доме взаперти — должно быть, опасался чересчур пристального внимания к ней соседей. О своей матери Василий Васильевич писал, что она была «всегда очень неглупа, нервна и в последние годы страшно болезненна» и что Анна Николаевна многое передала ему «из своей нервной впечатлительной натуры».

Рассказал о семье и родителях и младший брат художника, Александр Васильевич. Отец, по его словам, воспитывался в лицее, но учился плохо и, не окончив курса, определился в один из петербургских департаментов Сената. «Служил он, как и все дворянские сынки старого времени, больше для чина». После смерти своей матери, Натальи Алексеевны, имевшей большое состояние, Василий Васильевич-старший, получив в наследство Пертовку и еще несколько деревень, вышел в отставку в чине коллежского асессора[6]. «Отца, — писал Александр Васильевич, — помнить я начал, когда ему было уже под пятьдесят лет. Тогда он имел еще черные вьющиеся волосы, бороду и усы брил, среднего роста, с брюшком… он был красивой, симпатичной наружности. Голос имел мягкий и пел довольно приятно. Характера молчаливого, флегматичного… Был он большой домосед, и любимое занятие его составляло — читать, лежа на диване в халате, и время от времени дремать. Хозяйство отец вел на старинный лад, т. е. коров держал более для удобрения, нежели для молока; лес очень берег, хотя случалось, за неимением дров, рубил строевые деревья на дрова»[7].

Вспоминая красавицу-мать, Александр Васильевич отмечал: «Характера она была открытого: горе ли, радость, все равно не могла скрыть, должна была непременно с кем-то поделиться. Хозяйством она стала заниматься под старость, в молодости же ограничивалась тем, что заказывала повару кушанье. Зная отлично французский язык, почитывала иногда повести и романы; была хорошая рукодельница и часто вышивала шерстью по канве, но больше всего она любила принимать гостей и угощать их».

По обычаям того времени, детей у Василия Васильевича и Анны Николаевны было много, но из родившихся двенадцати пятеро умерли. Старший, Николай, родился в 1839 году. Василий, будущий художник, был на три года младше (1842). За ним следовали Сергей (1845), Михаил (1846), Алексей (1849), Александр (1850) и их сестра Мария (1851).

Одно из ярких впечатлений детских лет Василия Верещагина — постройка барок для сплава леса. Но однажды большой груз леса, отправленный в Рыбинск, был потерян по пути, после чего сплав леса прекратили и стали продавать его на корню. Запомнились мальчику и изредка проходившие берегом Шексны бурлаки, тянувшие суда по воде; но они пугали его, как и других детей, «своим разношерстным видом». Внимательнее присматриваться к ним он стал много позже, в юношеские годы.

Из родни, которую вспоминали в своих книгах братья Василий и Александр Верещагины, самым, пожалуй, колоритным был дядя, старший брат отца Алексей Васильевич, отставной лейб-гусарский полковник. Он жил в богатом селе Любец, доставшемся ему после смерти матери. От Пертовки до Любца было около пяти верст. Дорога — хорошая, песчаная — шла сосновым бором; первое, что видели путники, когда лес редел, — крест на колокольне и белую церковь за ней. Рядом с церковью — зеленый барский дом с мезонином, белыми колоннами и такими же ставнями. Из семейной хроники известно, что, когда в доме проживала еще прежняя его хозяйка, бабушка Наталья Алексеевна, поселившаяся в Любце после смерти брата-холостяка, ее нередко навещал там всесильный граф Аракчеев, проезжавший через Любец в свое новгородское поместье. Впрочем, в этом доме бывали проездом и еще более значительные гости.

«Дом деревянный, — описывал его Александр Васильевич, — очень старинный, построенный еще моим прадедом в начале семидесятых годов прошлого (XVIII. — А. К.) века. Помню, мне как-то раз случилось попасть в подвал, так я удивился толщине бревен. Они были более аршина[8] в диаметре. Широкая светлая лестница ведет в просторную светлую прихожую… Пройдя из прихожей <через> маленькую буфетную, входим в залу. Первое, что бросается в глаза, — огромные изразцовые печи по углам, очень старинные, украшенные различными башенками, колоннами, разрисованные синей глазурью. Стены оклеены французскими обоями желтого цвета, с темными фигурками. На самом видном месте прибита мраморная доска с золотою надписью: „В сем зале изволил кушать Государь Император Александр 1-й, 14 октября 1824“»[9].

Старшему же брату, Василию Васильевичу, с детства неравнодушному к художеству, более запомнилось в этом доме иное: «В задних комнатах, в которых властвовали дядины хозяйки, — они иногда менялись, — мне всего милее была желтенькая гостиная, увешанная нашими фамильными портретами, на которые я засматривался без устали целыми часами. Почти все лица портретов — и это казалось мне чем-то особенным — следили за моими движениями: бабушка, с красной книжкой в руках — строго и внушительно; тетушка, красавица Настасья Васильевна — весело, София Васильевна — скромно, меланхолично. Дядя, должно быть писаный красавец в молодости, в полной лейб-гусарской форме, чуть ли не один смотрел в сторону…»

По описаниям племянников, Алексей Васильевич носил по военной привычке длинные, уже седые усы и всегда ходил в форменной фуражке с красным околышем. В молодости, когда он служил гусаром, был таким кутилой, что души не чаявшая в нем бабушка не успевала платить его долги, случалось, весьма значительные, до десяти тысяч рублей. Из-за склонности к разгульному образу жизни Алексей Васильевич так и остался холостяком. Выйдя в отставку, он сохранил свои привычки к удалому застолью и был известен в округе как великий хлебосол. Обычно он щедро потчевал гостей исключительно по широте души, но иной раз случалось и с особой мыслью, с дальним прицелом. Об одном из таких случаев В. В. Верещагин писал: «Как велико могло быть в то время влияние богатого помещика на общественные порядки, видно из следующего. Через Любец проходила большая почтовая дорога из Петербурга через Боровичи, Устюжну на Череповец, Вологду, и хотя неоднократно решали сократить эту дорогу, оставивши Любец в стороне, но никак не удавалось приступить к делу — дядя мешал. Явившийся, после многих своих чиновников, губернатор с чем приехал, с тем и уехал: дядя свез его на спорное место, запустил огромный кол в топкое болото, по которому намеревались провести новую дорогу, и его превосходительство, более или менее убежденный, а главное опоенный и окормленный, уехал назад в Новгород»[10]. А уж что касалось его угощений, вспоминал Верещагин, то «стерляжья уха на дядиных обедах была так хороша, что лучшей я, кажется, никогда не едал».

Несколько строк посвятил племянник размаху хлебосольства Алексея Васильевича: «…Опаивание и окармливание практиковалось дядею в широких размерах: над министрами, губернаторами и их чиновниками, так же как и над служащими всех чинов, положений и возрастов, над священниками, приходившими поздравлять, славить или выпрашивать подарки, над монахами монастыря, в который дядя ходил на богомолье иногда пешком, или даже просто над приезжающими, приглашенными к помещику „выпить и закусить“».

Другой же племянник, А. В. Верещагин, подробно рассказал о том, как дядюшка зазывал к себе совсем незнакомых людей и что приключалось, если на его приглашение вдруг следовал отказ: «Когда гостей не было и дяде становилось скучно, посылал он своего слугу, Изотова, рядом на почтовую станцию узнать: нет ли кого приезжающих. Если таковые оказывались, то посланный являлся вновь и передавал, что, дескать, здешний помещик, полковник Алексей Васильевич Верещагин, просит пожаловать к ним и откушать тарелку ухи. Приглашение обыкновенно принималось весьма охотно. Иногда же, по какому-либо случаю, проезжающие отказывались. Тогда выходила целая история: помещик сердился и не приказывал давать лошадей (он сам содержал станцию). Те требовали жалобную книгу, но в конце концов дело все-таки улаживалось и кончалось тем, что шли в дом, обедали и оставались очень довольны чересчур хлебосольным хозяином. Случалось, некоторые, познакомившись с дядей короче, гостили у него по нескольку дней, забыв и курьерскую подорожную, и жалобную книгу»[11].

Когда же дядюшка отдыхал от своих обильных застолий, вспоминал его старший племянник, то любил поговорить о делах насущных в мире и в стране, судил обо всем здраво и дальновидно. Интересуясь событиями, происходившими в России и Европе, он выписывал и регулярно читал всякие газеты и журналы — и «Московские ведомости», и «Русский вестник», и даже «Колокол», «Полярную звезду» и другие запрещенные издания, за что, упоминал Василий Васильевич, был на замечании у Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии.

В книге о своем детстве Василий Васильевич поведал немало драматических историй, связанных с нравами крепостных времен. Общее же отношение господ к находившимся в их собственности крестьянам характеризовал он следующим образом: «С крестьянами, как и отец мой, дядя не был жесток, но как тот, так и другой иногда отечески наказывали их „на конюшне“; парней, случалось, отдавали не в очередь в солдаты, а девок выдавали замуж за немилых, придерживаясь пословицы „стерпится — слюбится“. Эти последние случаи, впрочем, бывали чаще у нас, где мамаша брала всецело на себя заботу о согласии и счастии молодых людей, а папаша ей не перечил»[12].

О своих детских годах В. В. Верещагин вспоминал, что он был ребенком болезненным, нервным и няня всегда вступалась за него, когда гувернер или сама мамаша хотели его наказать. Рассказывая о няне, Анне Ларионовне Потайкиной, он находит в своей книге самые теплые, проникновенные слова:

«В памяти моей об этом времени самою выдающеюся, самою близкою и дорогою личностью осталась няня Анна, уже и тогда старенькая, которую я любил больше всего на свете, больше отца, матери и братьев… Не то чтобы она не сердилась и не бранилась, напротив, и ворчала и бранила нас частенько, но ее неудовольствие всегда скоро проходило и никаких следов не оставляло. В самых крайних случаях, например, непослушания, она грозила оставить нас и уйти навсегда в деревню и действительно иногда уходила, только не навсегда, а на час времени к брату своему… Но уж моему горю в этих случаях не было пределов: я бегал за нею, держась за ее платье, до самой деревни, считал себя погибшим, плакал до боли, умолял воротиться и успокаивался не раньше, как услышавши ее слова: „Ну, ступай, батюшка, уж приду, да смотри, в другой раз не ворочусь!“ И всегда, бывало, принесет, возвратясь от своих, топленого молока или чего-нибудь подобного на заешку слёз.

Няня всех любила, и все мы любили ее, но я, кажется, был ее любимцем, может быть, потому, что маленький был очень слаб здоровьем. С своей стороны, я любил ее так, что уж, кажется, привязанность не может идти далее»[13].

С няней, вспоминал Верещагин, дети проводили все свободное время. Особенно полюбил он совместные с ней прогулки в лес, по ягоды и грибы.

Рано овдовев, писал Василий Васильевич, Анна Потайкина была взята в услужение его бабушкой Натальей Алексеевной и жила с ней в Петербурге, а потом «досталась» семье отца.

В жизни няни случалось всякое; однажды, еще до замужества, совсем молодой, она едва избежала домогательств тогдашнего хозяина имения Любец Петра Алексеевича Башмакова, брата Натальи Алексеевны. Помещик, передает Верещагин слышанный им рассказ, приглядев на работах пригожую девицу, приказывал обыкновенно старосте прислать ее в определенное место, где уже сам ее поджидал. Однако с Анюткою, как звали ее тогда, этот план не прошел. Староста, передав ей приказ «хозяина», шепнул, чтобы она шла другой дорогой, и потому любвеобильный Башмаков прождал ее тщетно. За подобные развлечения, которые для местных девушек редко заканчивались столь благополучно, Петр Алексеевич впоследствии был убит крестьянами.

Итак, самое лучшее, что вспоминал из своей детской жизни художник, — это походы с няней Анной в лес, иногда рыбалка на Шексне да ловля птиц с дружком, сыном садовника, тоже Васей. Однако в те же деревенские годы в сознание мальчика постепенно начинали входить иные, художественные впечатления, и первым из них было изображение тройки лошадей, запряженной в сани и спасающейся от волков бешеной скачкой. Эту драматическую картинку Вася Верещагин как-то увидел на платке няни, купленном ею у заезжего торговца. Сей коробейник, ежегодно появлявшийся в деревнях по берегам Шексны, привозил на трех возах самый разный товар, имевший спрос в тамошних краях. И чего у него только не было: от ниток, иголок, пуговиц до лубочных картинок, изображавших великих русских полководцев — Суворова, Багратиона, Кутузова… Последний из этих героев, припоминал Верещагин, был нарисован на лубке со снятой шляпой перед парящим орлом; эта картинка ему очень нравилась и даже вызывала желание изобразить что-нибудь подобное.

И все же для начала он скопировал рисунок тройки на фоне заснеженного леса с атакующими ее волками и стреляющими в них путниками. Скопировал так удачно и верно, что не только няня, но и отец с матерью, и многие приезжавшие к ним гости дивились рисунку и хвалили юного художника. Но, с досадой заключал рассказ о своем первом творческом опыте Верещагин, «никому и в голову не могла прийти мысль, что ввиду такого расположения не худо было бы дать мне художественное образование». Он пояснял безразличие к развитию интересов детей в этом направлении сложившимися сословными понятиями: «Сыну столбового дворянина, 6-й родословной книги, сделаться художником — что за срам!»

Примерно в то же время его внимание начинают привлекать и другие изображения, имевшиеся в доме родителей: привезенная из Петербурга репродукция картины «Распятие» работы французского художника, а также французские литографии в кабинете отца и красочные английские гравюры, украшавшие учительскую комнату наверху. Мальчик пытался срисовать и их, но проблема была в том, что заключенные в рамки картинки снимать со стен не дозволялось из опасения, что он разобьет по неосторожности стекло.

В доме же дяди, в селе Любец, он часами рассматривал картинки с солдатами и офицерами в мундирах разных видов войск — они занимали у отставного полковника целый флигель. И настоящим шедевром искусства представлялся ему запрестольный образ[14] «Воскресение» в Любецкой церкви, исполненный местным художником. «Как только отворялись царские двери, — вспоминал Верещагин, — я буквально впивался в этот образ; сам же художник, его написавший, казался мне мифическим существом. И если бы кто-нибудь захотел меня уверить, что он живет, ест и пьет, как все мы, а пьет-то, пожалуй, и больше, чем все мы вместе взятые, то я бы ни за что этому не поверил».

О начальном своем учении Верещагин пишет вскользь, как о чем-то малоинтересном, но имя первого преподавателя, немца родом из Киля, с виду строгого, а на самом деле предоброго, отлично помнит — Андрей Андреевич Штурм; он обучал детей арифметике и русскому языку. Закону Божьему, истории и географии учил его и братьев «огромный малый», недавно окончивший курс семинарии Евсей Степанович, сын местного приходского священника, учил в основном по-старинному, «заставляя зубрить от строки до строки».

Более всего мальчику нравилось чтение, особенно книг с картинками — иллюстрированной Библии и журнала «Звездочка», где печатались интересовавшие его рассказы о татарском нашествии. Особенно его привлекало дорогое издание о странствиях французского мореплавателя Дюмон-Дюрвиля, которое дозволялось смотреть и читать лишь в кабинете отца. Верещагин упоминал об особенностях своего восприятия образов героев и героинь прочитанных книг: ему тут же хотелось найти среди знакомых деревенских жителей таких людей, кто олицетворял бы персонажей истории, вычитанной в книге или услышанной от кого-то. Так, богатырь представлялся ему в образе высокого и крепкого телом садовника Ильи, а красавица или царица — в виде Степаниды, очередной сердечной привязанности любецкого дяди Алексея Васильевича, миловидной крестьянской девушки, которую Васе однажды довелось видеть в церкви «разукрашенной в шелк и ленты».

«Может быть, — предполагает Верещагин, — вследствие способности немедленно олицетворять воспринимаемые впечатления, я меньше любил математику, больше историю, которая, благодаря представляемым моему воображению картинам, быстро усваивалась, удерживалась помимо рассудка и силы воли, тогда как цифры приходилось осиливать».

Васе Верещагину еще не исполнилось восьми лет, когда привольная деревенская жизнь неожиданно завершилась. Отец решил, что пора определить его в Александровский корпус, расположенный в Царском Селе, где проходили первоначальную выучку будущие офицеры и где уже три года учился его старший брат Николай. При этом мнение детей — хотят ли они надолго уезжать на учебу из родного дома — никто, разумеется, не спрашивал. «Средства содержать нас и учить дома у папаши были, — писал Верещагин. — И только, пожалуй, сильно развитым между дворянами желанием относить возможно больше расходов по воспитанию „на казенный счет“ можно объяснить то, что мы, как и дети наших соседей, сдавались в военно-учебные заведения тотчас по выходе из младенческого возраста».

Уже будучи умудренным жизнью человеком, при воспоминании своего отъезда из деревни и разлуки с дорогими людьми, прежде всего с любимой няней, Верещагин досадовал на себя за то, что почти не испытывал сожаления. В его тогдашних чувствах превалировали интерес к новым местам и туманно-неосмысленное желание «отличиться, воротиться ученым, известным, храбрым офицером, может быть генералом!». По-иному вела себя мудрая Анна Ларионовна: «Няня моя понимала, что готовится: увезут ее любимца, ее „дите“ увезут на обучение, муштровку, да и привезут ли его назад, пока она жива? Задолго до отъезда она начала ежедневно потихоньку всплакивать: смотрела мне в глаза, поглаживала волосы своими костлявыми пальцами, а слезы так и текли, и текли…»

Вступительные экзамены по русскому, немецкому, французскому языкам, математике и Закону Божьему мальчик сдал успешно и был зачислен в Александровский малолетний кадетский корпус. Пришло время проститься и с сопровождавшей его в Петербург матерью. Со слов художника, записанных В. В. Стасовым, известно, что почувствовал в тот день, в конце декабря 1850 года, и как повел себя восьмилетний Вася Верещагин: «Господи! как я вцепился в платье мамаши, как я залился слезами и не хотел с нею расставаться! Едва-едва меня отняли. Ужасное дело отрывать малых детей от родителей и оставлять их надолго вдалеке от себя. Это — большая ошибка! Это — просто преступление!»[15]