Глава восьмая ВОСТОЧНЫЕ КАРТИНЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава восьмая

ВОСТОЧНЫЕ КАРТИНЫ

Обогащенный в Самарканде редким опытом, с огромным запасом впечатлений, Верещагин возвращался в Ташкент. Его альбомы вновь полны зарисовками увиденного — и людей, и построек. Однако теперь он стремится не просто запечатлеть в рисунке или этюде маслом этнический тип, но и показать характер человека: его умудренную годами сдержанность («Аксакал деревни Ходжагент», «Мулла») или отраженные на липе страсти («Люди, цыган»). Среди его этюдов виды глинобитных деревенских домиков соседствуют с уличными пейзажами, изображениями старинных зданий Самарканда, его мечетей и крепостных стен.

Молодой художник все увереннее овладевает техникой масляной живописи. Южное солнце повлияло на колорит его картин. Он стремится писать насыщенными, яркими красками. Таков его этюд «Афганец», начатый еще в Самарканде. Воин в белом одеянии с широким красным поясом, в мягких сапожках и зеленой чалме, стоит, опираясь на ружье. У него за поясом — кинжал и две сабли.

В Ташкенте Верещагин написал и две небольшие картины, сюжеты которых были навеяны самаркандской осадой: «После удачи» и «После неудачи». Слова «удача» и «неудача» трактуются в этих полотнах с точки зрения противника — узбеков-сартов. Победа в битве для них — это не только доказательство личной доблести. Если принесешь отрубленную голову врага — следовала заслуженная награда. В центре полотна «После удачи» изображены два бухарских воина в чалмах и плотных халатах на фоне лежащих на земле тел убитых русских солдат. Один из бухарцев держит в руках мешок, куда складывает трофеи. Другой предлагает ему полюбоваться только что отрубленной головой «уруса». Второе полотно посвящено последствиям неудачного для бухарцев штурма крепости. Их трупы вповалку лежат у крепостной стены. Стоящий рядом русский солдат спокойно раскуривает трубку. На заднем плане картины видны другие защитники крепости, собравшиеся кучкой. Вероятно, они обсуждают успешное отражение вражеской атаки. Оба полотна, безусловно, реалистичны, но, как отметил исследователь творчества Верещагина, искусствовед А. К. Лебедев, их отличают театральность композиции и нарочитая эффектность. Сходным недостатком был отмечен и «Афганец». Что ж, волей-неволей молодой художник стал жертвой некритически усвоенных уроков его парижского наставника Жерома, чьи картины (та же «Дуэль после маскарада») нередко грешили бьющей через край театральностью.

Значительно интереснее получилась картина, сюжетно уже не связанная с битвой за Самарканд. Художник дал ей название «Опиумоеды», непривычно звучащее для европейцев. На полотне изображены падшие, уже не способные управлять собой люди, рабы страшной привычки, разрушающей их жизнь. Живя в Ташкенте, Верещагин однажды зашел в дом, называемый там календарханом, где обычно собирались нищие потребители опиума. Зрелище настолько поразило его, что он стал заходить в подобные заведения вновь и вновь, чтобы лучше изучить людей, погибавших от пагубной привычки, и написать полотно, которое могло бы потрясти зрителей так же сильно. «Между опиумоедами, — писал Верещагин, — есть личности поразительные… те, которые едят его много и с давних пор, особенно отличаются вялостью, неподвижностью всей фигуры, какою-то пугливостью всех движений, мутным апатичным взглядом, желтым цветом лица и донельзя обрюзгшим видом всей физиономии»[76]. Полотно «Опиумоеды», изображающее группу из шести сидящих в злачном приюте людей, навеяно сценой, которую художник наблюдал воочию. «Пришедши раз, довольно холодным днем, в календархан, — писал он, — я застал картину, которая врезалась в моей памяти: целая компания нищих сидела, тесно сжавшись, вдоль стен; недавно, вероятно, приняла дозу опиума; на лицах тупое выражение; полуоткрытые рты некоторых шевелятся, точно шепчут что-то; многие, уткнувши голову в колени, тяжело дышат, изредка передергиваются судорогами».

Там же, в Ташкенте — или уже в Париже, куда Верещагин вновь уехал в конце 1868 года, — было написано еще одно полотно, отразившее нравы восточной жизни: «Бача и его поклонники». На нем изображены красивый мальчик, сидящий в доме на ковре, поджав колени, и сгрудившиеся вокруг и с обожанием глядящие на него мужчины в пестрых халатах и тюбетейках. Это бача (батча) — мальчик-танцор, которого одевают для представлений девочкой, подвязывают ему косы, подкрашивают ресницы и брови. «В буквальном переводе, — пояснял Верещагин в путевых заметках о путешествии в Среднюю Азию, — „батча“ значит „мальчик“; но так как эти мальчики исполняют еще какую-то странную и… не совсем нормальную роль, то и слово „батча“ имеет еще другой смысл, неудобный для объяснений»[77].

Танцы бачей, исполняемые обычно в богатом доме одного из любителей такого рода развлечений, Верещагин, по его словам, наблюдал в Ташкенте неоднократно. Но особенно сильно это представление, как и предшествующая ему церемония преображения мальчика в девочку, поразило художника, когда он увидел это впервые, будучи приглашен в гости к купцу-сарту. Выступление бачи было организовано вечером, во внутреннем дворе дома, освещенном факелами. Плавные движения танцора, иногда бросавшего на зрителей-мужчин призывно-нескромный взгляд, и умильно-восторженные лица гостей, старавшихся поймать этот взгляд мальчика-девочки и угодить своему кумиру, — эта сцена таила в себе что-то извращенное.

Зимой 1868/69 года Верещагин в Париже не только работал, но и продолжал учебу у мэтра Жерома. Есть основания предполагать, что, договорившись с К. П. Кауфманом о поездке на несколько месяцев в Париж, он не порывал с государственной службой, а находился в «творческом отпуске» для завершения некоторых начатых в Ташкенте картин. Вероятно, к этому времени русский художник, всё увереннее становившийся на ноги и увидевший за прошедший год столько, что мог удивить даже своего поколесившего по свету парижского наставника, окончательно осознал: дальнейшее слепое следование заветам Жерома может привести не столько к творческим приобретениям, сколько к потерям. Во всяком случае, позднее, называя французского профессора большим художником, Верещагин никогда не говорил о нем так, как отзывался о своем русском наставнике А. Е. Бейдемане: «Я ему обязан очень многим».

Возможно, в это время, проживая в столице Франции, Верещагин кое-что узнал о молодых парижских художниках, отнюдь не считавших Жерома и Кабанеля светочами живописи. Они шли в искусстве собственным путем, отталкиваясь от реальности, искали новые средства выразительности. На полотне, которое Анри Фантен-Латур написал в 1869–1870 годах, названном «Мастерская в квартале Батиньоль», изображены некоторые из этих новаторов: Эдуар Мане, Огюст Ренуар, Захарий Астрюк, Фредерик Базиль, Клод Моне. В их группе виден также Эмиль Золя, защитник и пропагандист творчества своих друзей, молодых художников.

Много позже, уже став знаменитым и высказываясь как-то о достоинствах живописи на открытом воздухе, на пленэре, Верещагин упоминал, что начал осваивать этот метод в Париже и что раньше его работали над передачей эффектов освещения утра, полудня, вечера, солнечной и пасмурной погоды такие французские художники, как Гюстав Курбе и Жан Луи Эрнест Мейсонье. А с Жюлем Бастьен-Лепажем, «считающимся настоящим основателем этой манеры, я шел, — говорил Верещагин, — параллельно, когда писал мои туркменские картины»[78]. (Он имел в виду свою работу в Мюнхене, куда он переехал в 1871 году; но само направление его живописных поисков симптоматично.) Заметим, что среди тех, кто открывал живопись на пленэре, Верещагин назвал не импрессионистов, а другие, более близкие ему имена; но суть его высказывания от этого не меняется.

В начале 1869 года Верещагин возвращается в Петербург: ему стало известно, что в столицу приехал К. П. Кауфман со своим штабом. Некоторых военных из окружения генерал-губернатора художник считал своими друзьями. Захотелось свидеться с ними. Во время встречи с Кауфманом Верещагин подал ему идею об организации в Петербурге туркестанской выставки, которая позволила бы, по мнению художника, масштабно показать общественности новый край, недавно вошедший в состав России. Кауфман одобрил предложение и поручил Верещагину принять участие в подготовке выставки.

Для экспозиции был отобран богатый этнографический материал — предметы одежды и быта, оружие, украшения — из коллекций Верещагина и служивших вместе с Кауфманом чиновников и офицеров. На выставку поступили зоологическая коллекция Н. А. Северцова и собрание минералов горного инженера С. А. Татаринова. Художественный отдел состоял из рисунков, этюдов и картин Верещагина, широко и красочно представивших Туркестанский край.

В разгар выставочных забот пришла печальная весть о внезапной кончине академического наставника Верещагина, Александра Егоровича Бейдемана. По прихоти судьбы он был смертельно ранен массивным слепком гипсовой руки, стоявшим наверху на полке и упавшим ему на голову, когда профессор сильно хлопнул дверью своей мастерской. Поначалу казалось, что травма несерьезная, но две недели спустя Бейдеман скончался. Смерть поставила в тяжелое положение семью профессора, в которой было пятеро детей (младшему сыну не исполнилось и года). Чтобы помочь вдове, друзья и ученики безвременно погибшего художника решили устроить аукцион из своих работ и вырученные деньги передать Елизавете Федоровне Бейдеман. Верещагин отдал на аукцион один из лучших своих кавказских рисунков — «Духоборы на молитве» — и цену за него назначил немалую: 300 рублей. Рисунок приобрел В. М. Жемчужников, считавший Бейдемана своим другом.

Туркестанская выставка открылась в конце марта в нескольких залах, выделенных для нее в здании Министерства государственных имуществ, и сразу привлекла большое внимание, тем более что вход был бесплатным. Работы Верещагина были замечены. Газета «Голос», назвав его талантливым художником, писала: «Собрание картин, этюдов и рисунков Верещагина представляет необыкновенно живой интерес… Перед нами множество характернейших типов, взятых из самых разнообразных слоев туземного общества»[79].

Открытию выставки предшествовал весьма огорчительный для Верещагина инцидент. Предназначенные для нее работы он предварительно показал К. П. Кауфману. Генерал их похвалил. Лишь одна картина вызвала его активное неприятие — «Бача и его поклонники». Ее сюжет Кауфман счел «неприличным», а с его мнением приходилось считаться. Глубоко переживая этот отрицательный отзыв о «Баче», Верещагин уничтожил картину, но предварительно сделал с нее несколько больших фотокопий.

Во время встречи с художником Кауфман обратил внимание на то, что Верещагин не носит Георгиевский крест, которым он был награжден, и спросил, где же крест. Ответ художника — «У меня его нет» — побудил генерала к немедленным действиям. Дальнейшее, в описании Верещагина, выглядело так:

«Я дам вам свой, — сказал Кауфман и отцепил свой крест.

— У меня некуда его повесить.

— В петлю.

— Петля не прорезана.

— Я прорежу ее, — сказал Кауфман и взял в руки ножичек.

— Я не дам резать сюртук…»

Невзирая на попытки сопротивления, Кауфман прорезал петлю и повесил художнику Георгиевский крест. Эту единственную принятую им награду Верещагин ценил очень высоко. Все же дальнейшие попытки наградить его за храбрость он решительно отклонял.

Об экспозиции Верещагина благожелательно отозвался в «Санкт-Петербургских ведомостях» искусствовед А. И. Сомов. «Туркестанская выставка, — отметил рецензент, — которая в последнее время привлекла толпы посетителей в здание Министерства государственного имущества у Синего моста, представила интерес не только для естествоиспытателей и этнографов, но и для любителей живописи, так как на ней находится собрание прекрасных картин и рисунков В. Верещагина. В картинах своих, каковы, например, „После удачи“, „После неудачи“ и „Любители опиума“, г. Верещагин внес интерес общечеловеческий в изображение нравов, которые другому показались бы только дикими и смешными. В этом отношении особенно замечательна последняя из названных картин… Туркестанские произведения г. Верещагина отличаются большими техническими достоинствами: он прекрасно владеет кистью и колоритом… а до какой степени он силен и приятен в рисунке, можно судить по его карандашным работам и путевым альбомам, в которых быстро и мастерски вычерчено всё то, что останавливало на себе внимание художника»[80].

Картину «Опиумоеды» Верещагин еще до открытия выставки подарил генералу Кауфману, чтобы таким образом отблагодарить его за внимание к своей персоне. Тот же, заметив, что во время посещения выставки на полотно обратил внимание Александр II со свитой, сразу же после ее закрытия передарил картину великой княгине Александре Петровне, которая особенно ею восторгалась. Не отстал от начальника и генерал Гейнс. Получив в дар от Верещагина, в подтверждение его дружеских чувств, картины «После удачи» и «После неудачи», он поторопился преподнести их, уже от себя лично, императору. Так имя художника Верещагина стало хорошо известным в высших кругах Российской империи.

На весну и лето того же года приходится более широкое ознакомление российской общественности с литературным и художественным творчеством Верещагина через различные издания. Газета «Голос» в нескольких апрельских номерах печатала его очерки «Из путешествия по Средней Азии». Журнал «Всемирная иллюстрация» в одном из августовских номеров опубликовал на обложке репродукцию с картины «Бача и его поклонники» и в том же номере перепечатал из «Голоса» очерк художника о представлении бачи. В другом номере «Всемирной иллюстрации» рисунки Верещагина с видами Крыма иллюстрировали очерк анонимного автора о Бахчисарае. Наконец, в ноябре тот же журнал воспроизвел на обложке картину «Опиумоеды».

Впрочем, Верещагина в это время в Петербурге уже не было. В начале апреля он подал рапорт на имя Кауфмана с просьбой разрешить ему поскорее уехать в Ташкент, где он мог бы приступить к своим художественным занятиям, «пользуясь лучшим для того весенним временем». Просьба эта была удовлетворена, и сразу после закрытия выставки Верещагин выехал в Туркестан.

Долго задерживаться в Ташкенте в планы художника не входило. Хотелось посетить те места, где он еще не бывал. Выбор пал на Семиреченскую область, населенную преимущественно казахами и киргизами. Подчиненный Кауфману военный губернатор этой области Г. А. Колпаковский позаботился о том, чтобы известить местные власти о важном характере миссии Верещагина. В начале июля он разослал руководителям волостей письмо на русском и казахском языках, в котором говорилось: «В пределы волости вашей и соседственных с нею в скором времени прибудет господин Верещагин, путешествующий для ознакомления с бытом народа и изображения всего замечательного в рисунках… Прежние работы этого путешественника известны».

Из центра области, поселения Верный (в XX веке — Алма-Ата), Верещагин путешествует по лежащим вдоль реки Чу долинам, где кочуют со своими стадами скотоводы-киргизы. Затем он поворачивает к живописнейшему озеру Иссык-Куль. Эти летние странствия дали темы для выполненных маслом картин «Перекочевка киргизов», «Киргизские кибитки на реке Чу», «Киргиз» (с пикой и саблей у пояса), «Озеро Иссык-Куль вечером». Южное солнце все более осветляет колорит его полотен.

Познав «тревогу сражений», заглянув в Самарканде в лицо смерти, Верещагин теперь более глубоко воспроизводит на полотнах всю прелесть мирной жизни и, вероятно, испытывает те же возвышенно-романтические чувства, которые владели во время подобных же путешествий по Средней Азии его коллегой, художником Николаем Каразиным. Вспоминая позже свои странствия, Каразин писал: «Перед нами расстилались степи с волнующими миражами, из туманной мглы вырастали грандиозные горные хребты, то черные, угрюмые, то покрытые девственным лесом, то сверкающие на солнце ослепительными залежами вечных льдов и снегов… А там, в долинах, реки, обрамленные непроходимыми чашами камышей, чудные, густо населенные оазисы-долины — и всё это что-то особенное, всё, полное таинственной загадочности… А люди! Резкие, оригинальные типы, странные одежды, сохранившие свой характер и покрой с самой седой старины, крепости с башнями и бойницами времен и стиля древней Бактрии, оружие, чуть ли не первобытное, колоссальные здания, памятники Тимуровой эпохи и глиняные города-муравейники…»[81]

К концу лета Верещагин, перебравшись на юг Семиречья, работает в приграничной с Китаем полосе, рисует и пишет маслом полуразвалившиеся постройки китайского городка Чугучак. Октябрь застает художника в русском укрепленном селении Борохудзир (Голубовская). «Ночи были прохладные и светлые, — вспоминал он в очерке „Китайская граница. Набег“, — по временам мочил дождь, хотя горы уже покрыл снег». Один из офицеров местного гарнизона — уроженец Финляндии, ротный командир поручик Эман, — узнав, что Верещагин прибыл к ним, чтобы рисовать местные виды, вызвался проводить его до китайского городка Тургень, лежавшего в трех верстах от реки Борохудзир. В этих местах, граничивших с Кульджинским ханством[82], еще недавно шла война между дунганами[83] и угнетавшими их китайско-маньчжурскими феодалами. Спасаясь от резни, местное население бежало, и опустевший Тургень лежал в развалинах. Разочарованный увиденным, художник вместе с группой казаков перебрался в другое поселение, Аккент, где нашел хорошо сохранившийся дом правителя, разрисованный изображениями драконов. Верещагин писал маслом этюды, а в свободное время выходил на охоту; однако сильнейший приступ лихорадки вскоре заставил его покинуть уютную пагоду, в которой он жил в Аккенте, и вернуться в Борохудзир.

Пора было собираться в обратный путь, к Ташкенту, но неожиданное известие заставило его поменять свои планы. Командир казачьего полка сообщил из соседней станицы Лепсинской, что, преследуя грабителей, угнавших у него табун лошадей, он перешел границу, настиг банду и не только вернул свой табун, но и прихватил в назидание 20 тысяч голов разного скота. А чтобы отбить у кульджинцев всякое желание когда-либо грабить русские пределы, казачий начальник предлагал борохудзирскому отряду примерно наказать грабителей.

Это предложение пришлось как нельзя кстати. Офицеры, а с ними казаки и пехотинцы, основательно засиделись в гарнизоне, и у них, как говорится, руки чесались поучаствовать в каком-нибудь бойком «деле». Гостивший у них также был не прочь «размяться». «Хотя лихорадка, — вспоминал Верещагин, — не совсем еще оставила меня, я, конечно, присоединился к экспедиции, в чаянии высмотреть и порисовать в китайских пределах». В поход выступили немедля, ночью, в составе сотни казаков и шестидесяти пехотинцев, прихватив с собой одно орудие. Набег прошел успешно. Особо разбираться — та ли банда, что обосновалась в ближайшем китайском городке, где Верещагин обнаружил большую гробницу времен Тамерлана, уводила лошадей у казаков, — не стали. На грабеж со стороны соседей русские тоже ответили грабежом: силой конфисковали у жителей около четырех тысяч голов овец и сразу выступили обратно. Теперь надо было вернуться с этим добром в Борохудзир, преодолев расстояние примерно в 150 верст.

Однако вскоре казачий отряд догнали преследователи. Верещагин, описывая это авантюрное «дело», упоминал, что успешно отстреливался от настигавших его всадников из своего шестизарядного револьвера системы «смит-вессон». Азарт сражения всецело овладел им, как некогда в Самарканде. Но то, что казалось лихой забавой, обернулось смертельным риском. «Положение наше, — вспоминал Верещагин, — начало принимать серьезный характер: со всех сторон нас обскакивали, облегали, и круг всё стеснялся, всё более и более нажимали на нас. Уже впереди дорога нашего отступления была перерезана. С гиком, визгом, гамом кружили со всех сторон на расстоянии ружейного выстрела тысячи конного народа — видно, успели-таки разослать всюду гонцов оповестить окрестность о нашей малочисленности и созвать охотников душить нас и отбивать скот».

В рядах казаков началась паника. Несколько человек уже были сбиты преследователями с лошадей, проткнуты пиками и порублены. Стремясь помочь им, Верещагин врезался верхом на коне в самую гущу схватки. Но и ему достался сильный удар по голове. Спасла бобровая шапка — пика скользнула по ней, не причинив вреда. И всё же художнику пришлось бы несладко, если бы подскакавший вовремя казачий сотник не вывел его из этого пекла. Укрыться от погони они смогли в небольшой крепости. Туда же подошел и поручик Эман с двадцатью солдатами — они тоже отбили скот, примерно две тысячи голов. Однако оставаться в полуразрушенной цитадели, где трудно обороняться от разъяренного неприятеля, было весьма рискованно, и Эман предложил, пока их не обложили со всех сторон, выступить с угнанным стадом к реке Хоргос, где ранее был оставлен обоз под прикрытием тридцати солдат. Однако далеко уйти не удалось. Отряд вновь подвергся атаке, и она была, казалось, сокрушительнее прежней. «Всё вокруг, — вспоминал Верещагин, — дрогнуло, застонало и, потрясая шашками и копьями, понеслось на нас! Признаюсь, минута была жуткая…» Поручик был сброшен с лошади. Художник, защищая и себя, и его, отстреливался из револьвера от «степняков», отбивался саблей. Оба были на волосок от гибели. «Как я только не поседел тут!» — признавался, воскрешая в памяти этот критический момент, Верещагин. Обоих спасла случайность: убежавшая лошадь Эмана выскочила прямо на находившихся поблизости солдат; решив, что их ротный командир убит, те поспешили вперед, дали дружный залп и отогнали противника.

Рейд в конце концов завершился благополучно. О его финале, понимая сомнительность всей этой операции, Верещагин пишет с изрядной долей иронии:

«Прекрасная Елена была разделена, разумею баранов, в данном случае игравших роль красавицы гречанки. Все нижние чины получили по два барана, урядники по пяти, офицеры по 50, начальник отряда — не помню сколько. Остальные тысяч 5–6, вместе с небольшою долею рогатого скота, были, по приказанию военного губернатора, проданы, и вырученные за них деньги приобщены к каким-то казенным суммам.

А пораненные казаки? — Что им делается, поболели да и выздоровели. А изрубленный казак? — Гм! Ну, порубленный-то, конечно, умер, зато похоронили его с честью, всею командою, с музыкою и залпом: на последней демонстрации разряжены были все ружья, оставшиеся заряженными с похода…»[84]

Увы, констатирует художник, солдаты гибнут и в таких операциях, которые с моральной точки зрения следует признать далеко не безупречными. Но доблесть всё же была проявлена, и все участники набега были награждены. Верещагин же по возвращении в Ташкент удостоился личной благодарности от самого генерал-губернатора, которому из донесения Колпаковского стали известны подробности лихого «дела». «Кауфман, — вспоминал художник, — сделал мне ручкой и сказал: „Спасибо, спасибо за Эмана“».

Пограничные впечатления отразились в рисунках Верещагина «Китайский чиновник племени сибо», «Китаянка», «Китайская палатка», в видах городка Чугучак. А моменты боевых схваток, в которых ему довелось участвовать, позднее словно ожили на полотнах туркестанской серии картин.

Пробыв какое-то время в Ташкенте, Верещагин вновь выезжает в Самарканд. Из-за осады, пережитой в этом городе, ему не удалось поработать в нем так, как хотелось, запечатлеть в эскизах памятники его древней архитектуры. А между тем в голове уже зрели замыслы картин, связанных с древним и недавним прошлым Самарканда, на которых фоном будут служить величественные дворцы и цитадели столицы Тимура Хромого. В Самарканде художник пишет маслом вид его главной улицы с высоты цитадели, «Мавзолей Шах-Зинда», «Медресе Шир-Дар на площади Регистан», вид мавзолея Гур-Эмир. Впрочем, его внимание привлекает не только архитектура, о чем говорит сделанный в городе этюд «Нищие в Самарканде» с фигурами просящих подаяние возле крепостной стены. Интерес к теме социальных низов отразили и полотна, написанные в Ташкенте: «Хор дервишей, просящих милостыню», «Дервиши (дуваны) в праздничных нарядах», «Политики в опиумной лавке».

Стремление как можно полнее изучить жизнь Средней Азии приводит Верещагина в Кокандское ханство. Оно считалось формально независимым, но находилось под протекторатом России. Художник прибыл в Коканд как своего рода официальный посланник генерал-губернатора Туркестана. Встретили его с почетом, при въезде в город дали конвой. На постой определили в Ногайском караван-сарае. Яркая и шумная жизнь города чем-то напоминала будни Ташкента и Самарканда, но кое в чем существенно отличалась: в Кокан-де еще существовало рабство. Облик города, нравы и обычаи его жителей художнику хотелось запечатлеть во всем их своеобразии. Однако его настроение было подпорчено отказом местного правителя Худояр-хана встретиться в заранее оговоренный день: принять гостя ему будто бы помешал «сильный северный ветер». Художник, выполнявший дипломатическую миссию, расценил это как демонстрацию неуважения не только к нему, но и к генерал-губернатору Туркестана, интересы которого он представлял. И хотя в следующие дни за ним неоднократно посылались ханские гонцы, теперь сам посланец генерала Кауфмана не пожелал встречаться с местным правителем. Но пребывание в Коканде всё же не прошло для него бесследно. Верещагин зарисовал в альбомах караван-сарай, входные ворота кокандского дворца, местных солдат и офицеров. Впечатлениями от Коканда навеяна написанная позднее картина «Продажа ребенка-невольника».

Близилась зима, и более задерживаться в Ташкенте художник не намеревался. Он полагал, что собрал в Туркестане достаточно материала для создания большой серии картин, посвященных местной жизни и завоеванию этого края русскими войсками. Теперь ему нужны были подходящие условия, чтобы воплотить зреющие в голове замыслы в красочные полотна. Своими планами он поделился с генерал-губернатором и получил его поддержку. Вера Кауфмана в талант художника значительно окрепла после того, как он увидел, что картины Верещагина понравились самому императору.

В Петербург Верещагин возвращался по курьерской подорожной, через Сибирь. Мчались на полозьях так, вспоминал он, что иной раз за сутки проезжали 400 верст. Не доезжая Омска, художник вместе со своим спутником, генералом Дандевилем, попал в снежный буран. Они заблудились и чуть не замерзли. После Омска художник путешествовал уже один и едва не стал жертвой грабителя, которого ямщик то ли по неосторожности, то ли по сговору подсадил ночью в сани. Подвергшись внезапному нападению бородатого незнакомца, художник не растерялся. «Первою моею мыслью, — писал он в „Листках из записной книжки“, — было убить его, но, не решившись брать греха на душу, я, не долго думая, со всего размаха даю ему рукояткою револьвера по физиономии, так что детина летит в снег, а затем… приказываю ударить по лошадям». Переночевав на ближайшей станции, он наутро рассказал смотрителю о дорожном происшествии. И дорожный чиновник, выслушав его историю, подтвердил его догадку: ямщик, вероятно, был заодно с грабителем, и дело могло кончиться плохо. «Страсть, — заметил он, — какой озорной здешний народ!»[85]

В Петербурге чиновники военного ведомства дали планам художника, поддержанным Кауфманом, «зеленый свет». Для их исполнения Верещагину был предоставлен трехгодичный отпуск и назначено содержание — три тысячи рублей в год. Дополнительные средства были выделены на издание «Альбома картин Туркестанского края». Условия для исполнения замыслов были почти идеальные. Оставалось лишь засучив рукава взяться за дело.