Глава 6 Три симфонические поэмы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6

Три симфонические поэмы

Штраусом в Веймаре, как раньше в Мейнингене, овладело нетерпение. Модель его поведения — как в тот период, так и в последующие годы — всегда была одинакова. Он горячо брался за новую работу, увлеченно, с энтузиазмом трудился, а через некоторое время терял к ней интерес, находил в ней преувеличенные недостатки, начинал скучать и мечтать о переменах. И всегда, когда им овладевало такое настроение, причиной его неудовлетворенности были его коллеги, начальство, слишком скудные условия, «некомпетентная» публика (так свою публику называл драматург Джон Вебстер). Штраус не признавал и не хотел признавать, что причина заключалась в его честолюбивом характере. Он поглощал работу как воду, никогда не испытывая насыщения, не видя пределов своим проектам и планам. Штраусу, музыканту-исполнителю, нужна была взволнованная атмосфера концертного зала, лихорадочная деятельность оперной сцены, признание публики. Как только он получал это признание в одном месте, его тянуло в другое. Штраус писал отцу: «Дирижеру нужен успех момента, а композитор должен собою что-то представлять. Все остальное не имеет значения».[115] Штраусу нужно было и то, и другое: «успех момента» и сознание, что он представляет собой творческую личность. Первая потребность была столь же сильна, как и вторая. Однажды он сказал, что его настоящая профессия — дирижирование, а сочинительство стоит на втором месте. Не стоит принимать это заявление всерьез, хотя выходить на сцену он, несомненно, любил. Именно по этой причине, а также из-за финансовых соображений он в течение своей жизни выступил почти во всех крупных городах Европы и Америки. Вот почему его гастрольные разъезды были так многочисленны, вот почему он мчался из одного города в другой, вот почему терпел утомительные переезды и плохие гостиницы.

Уже летом 1892 года, перед своим средиземноморским путешествием, Штраус дал понять Бюлову, что у него с Бронсартом уже далеко не идеальные отношения. Директор наотрез отказался повысить его в должности. Такое повышение могло бы увеличить его жалованье, которое действительно было невелико. Кроме того, Бронсарт был не согласен «с его субъективной трактовкой Бетховена» (что бы это ни означало). «Я собираюсь уехать отсюда, — писал он Бюлову, — только вот думаю, куда».[116]

Вряд ли Штраус мог предположить, куда приведут его перемены. Когда он был в Египте, от отца пришло письмо с неожиданной новостью. Франц писал, что получил от Леви записку, в которой он просил срочно встретиться с ним для конфиденциального разговора. Они встретились в кафе, и, к удивлению Франца, Леви предложил, чтобы Штраус вернулся в Мюнхен на такую же должность, как у него, то есть главного дирижера. Но прежде чем начать переговоры со Штраусом, Леви хотел бы знать, во-первых, будет ли Штраус относиться к нему по-дружески и, во-вторых, позволяет ли Штраусу здоровье занять этот пост. Леви сказал, что согласовал этот план с Фишером, другим дирижером оперного театра. Тот неохотно (можно себе представить, как неохотно) признал, что если Штраус согласится на это предложение, то и в художественном, и финансовом отношении он должен быть рангом выше его. Сам Леви был в подавленном состоянии, писал Франц, и не уверен в своем будущем. Он рассчитывал возглавить оперный театр вместе с нынешним директором Эрнстом фон Поссартом. Но стоящие у власти чиновники возражают против двойного правления, тем более что неясно, каким окажется это правление, поскольку дряхлеющий августейший Перфаль все еще сохраняет значительное влияние. Не теряя надежды на повышение, Леви теперь обдумывал, как упрочить свое положение. Он чувствовал, что ему нужен партнер, талантливый и преданный ему, который мог бы помочь поддерживать высокий художественный уровень театра, исполнять часть обязанностей, подавать новые идеи и тем самым обеспечивать стабильность оперного театра, раздираемого интригами, которые грозят ввергнуть его в пучину заурядности. Только в этом случае Леви мог бы чувствовать себя спокойно и надеяться, что оставшиеся годы сумеет доработать в мирной обстановке. (Вот что приблизительно сказал Леви Францу. Однако вполне вероятно, что истинной причиной, почему Леви, блестящий и образованный дирижер, не был допущен к руководству театром, был его неустойчивый характер, а также частые болезни.) На предлагаемый пост рассматривались кандидатуры еще двух дирижеров — Вейнгартнера, который оказался связанным контрактом в другом месте, и Мотля, друга Леви, который был женат на женщине сомнительной репутации, и поэтому его появление в Мюнхене, недавно пережившем скандальную историю с браком Вагнера и Козимы, вряд ли было желательным.

У Леви было еще одно сомнение, которым он откровенно поделился с Францем. Он опасался, что Штраус полностью подпал под влияние Риттера. А Риттер ненавидел Леви. За что только, недоумевал Леви. Он ни в чем перед ним не виноват. Ответ Франца был образцом ханжества. Он ответил, что Риттер — антисемит и ничего другого от него и ждать не приходится.

Во время этой встречи Леви пытался расположить к себе Франца (а через него, разумеется, и Рихарда), отпустив в адрес Перфаля нелестное замечание. Франц пишет сыну: «Пинать дохлую лошадь недостойно, даже если эта лошадь — осел. Что касается влияния Риттера, я ответил Леви, что хотя ты и дружишь с Риттером, собственную независимость ты сохраняешь».[117] Леви вновь и вновь подчеркивал, что ждет от Штрауса «дружеского к себе отношения». Франц вновь лицемерно ответил, что его сын не чувствует за собой никакой вины перед Леви и любое упоминание об этом можно считать клеветой. В заключение Франц заверил Леви, что из заграничного путешествия сын вернется совершенно здоровым.

Зачем, на самом деле, Леви понадобился Штраус, Несмотря на то, что в Байрёйте он его смертельно оскорбил грубой антисемитской выходкой? Можно поверить Леви на слово, когда он говорил, что ему нужен молодой талантливый партнер, для того чтобы он мог спокойно «проработать еще несколько лет». Он руководствовался при этом идеалистическим принципом, ставящим цель превыше личных соображений, намереваясь привлечь несимпатичного ему человека ради того, чтобы поддержать музыкальную славу его любимого Мюнхена.

Почему Штраус вернулся в Мюнхен, над которым еще витала тень облаченной во фрак фигуры Перфаля? Почему согласился снова окунуться в это «болото», как он называл Мюнхенский оперный театр? Нетрудно догадаться, что, во-первых, его привлекала более авторитетная должность в более крупном городе; во-вторых, он знал, что Леви скоро уйдет в отставку (и он через два года ушел), и надеялся сосредоточить всю власть в своих руках; в-третьих, его устраивало новое жалованье, которое начиналось с 7000 марок (почти вдвое выше того, что он получал в Веймаре) и должно было увеличиваться каждый год; в-четвертых, прельщал оговоренный контрактом репертуар — сливки оперной музыки, включая произведения Моцарта и Вагнера; и, наконец, возможность поставить в Мюнхене «Гунтрама». Не исключено, что последний довод имел не меньшее значение, чем все остальные.

Итак, в 1894 году Штраус вернулся в Мюнхен и занял предложенный пост.

Ему было в то время ровно тридцать лет. Вряд ли стоит слишком пристально изучать его дирижерскую деятельность того периода, ибо она была такой же, как и в Веймаре. Он был занят и в театре, и в концертном зале. Только теперь его окружали более благоприятные условия — численно больший оркестр и певцы получше. Штраус включил в репертуар «Мейстерзингеров», устроил настоящий фестиваль опер Моцарта. Леви дирижировал «Фигаро», Штраус — «Дон Жуаном» и «Так поступают все женщины». Что касается «Мейстерзингеров», Штраус никогда не испытывал к этой комедии такого пристрастия, как к «Тристану». Тем не менее дирижировал ею великолепно, легко и непринужденно. Один из современников сравнивал интерпретации «Мейстерзингеров» Штрауса и Ганса Рихтера и говорил, что Рихтер подошел к сочинению с позиций Закса, а Штраус — с позиций Вальтера фон Штольцинга.

Заслуга в восстановлении оперы «Так поступают все женщины» почти целиком принадлежит Штраусу. Он говорил, что «среди драматических произведений Моцарта эта опера считалась неродным ребенком. Расхожее мнение относило ее к слабейшим работам Моцарта. Даже Рихард Вагнер находил либретто слабым и считал, что оно связывало Моцарту крылья».[118] Даже допуская, добавлял Штраус, что сюжет оперы не отличается блеском и довольно наивен, в либретто да Понте есть тонкие психологические наблюдения, что позволило Моцарту передать в музыке два очаровательных, но совершенно разных характера: сентиментальной и искренней Фьордилижи и веселой, меркантильной, но и более реалистичной Дорабеллы. Штраус обращал внимание на ироничный стиль, который Моцарт создал средствами музыки, смесь комического с патетическим, пародийного и сентиментального. Это, несомненно, было сложное для исполнения произведение, но благодаря вложенному труду постановка получилась «роскошной», полной захватывающих сценических эффектов.[119]

Однажды Штраус сделал очень тонкое замечание по поводу «Так поступают все женщины». Обсуждался дуэт двух героинь после того, как якобы уехали их возлюбленные, и девушки не знали, чем себя занять в свободное время. Штраус заметил, что только истинный гений мог передать музыкой скуку и не сделать ее скучной.

Как дирижер Штраус получал много приглашений и впервые — из-за границы. За три года второго контракта в Мюнхене он выступал в Берлине, Швейцарии, Венгрии; дал концерт в Москве (где дирижировал операми «Смерть и просветление» и «Тиль Уленшпигель»); побывал в Брюсселе, Антверпене, Амстердаме, Лондоне; в 1897 году впервые — в Париже, где впоследствии бывал часто. Его принимали повсюду радушно, но особенно тепло в Барселоне, где после исполнения «Героической», прелюдии к «Мейстерзингерам» и прелюдии к «Гунтраму» он познакомил испанскую публику со своим «Дон Жуаном». Успех был ошеломляющий. «Таких аплодисментов я еще не слышал. Здешняя публика, наверное, привыкла к ним на боях быков», — писал Штраус отцу.[120] Ему пришлось повторить свою поэму на бис.

Во многих этих поездках Штрауса сопровождала Паулина. В некоторых концертах она принимала участие. Штраус был счастлив с ней. Брак оказался благополучным. Ее веселый нрав, умение оценить шутку, презрение к помпезности того времени, глубокое уважение к мужу, готовность позлословить, а также страсть к путешествиям и приключениям восхищали Штрауса. Она была по-прежнему кокетлива, хороша собой, уверена в себе, вспыльчива. И пока еще ее вспыльчивость не переросла в тяжелую форму.

Но на горизонте уже появилась тучка. Паулина не пришлась по нраву родителям Штрауса. То ли Францу не нравилось, что она была «актрисой», то ли Паулина проявила неуважение к старому деспоту, или это была обычная родительская ревность, только с обеих сторон стали возникать ссоры и обиды. И однажды, не сдержавшись, Штраус написал матери сердитое письмо, встав на сторону Паулины. (Дата неизвестна, поскольку Штраус был так взвинчен, что забыл поставить на письме число, хотя всегда был очень пунктуален в этом отношении.) Это письмо весьма отличалось от тех, которые он обычно писал родителям. Адресовал он его матери, рассчитывая, наверное, найти у нее больше понимания, чем у отца.

«Большое спасибо за куст сирени. Он доставил мне много радости. Я был бы еще больше рад, если бы мои усилия наладить взаимопонимание между моей женой и семьей не потерпели бы полный крах. Уверяю вас, что моя жена искренне желает исправить свои недостатки, ничтожные и безобидные недостатки, о которых она знает сама. Вы же со своей стороны, к моему огорчению, не стараетесь ни простить их, ни понять особенностей характера Паулины. Когда же я обнаружил, что вам оказалось достаточно жалких и лживых старушечьих сплетен, чтобы предъявить ей столь ужасные обвинения, как это было сделано сегодня утром, и свести на нет все мои попытки и попытки Паулины наладить взаимоотношения, то я задался вопросом, не лучше ли вообще прекратить всякие отношения между Паулиной и вами. У Паулины действительно импульсивный, несдержанный и резкий характер. Но в глубине души она добра и по-детски непосредственна. Даже при всем желании она не сможет быстро и кардинально измениться. Но вам ее поведение не нравится. Ну что ж, отныне она не желает больше нарушать ваш мир и спокойствие, хотя ее ревнивое сердечко и преисполнено любви и восхищения к вам. У меня нет ни малейшего желания продолжать объяснять — к сожалению, безуспешно — характер моей жены, поскольку вы не даете себе труда получше ее узнать… Короче говоря, я предлагаю вам вычеркнуть из семейной книги вашу строптивую невестку и довольствоваться более уживчивым зятем (мужем Ханны). Мы оба, Паулина и я, от всей души желаем вам, мои дорогие родители, спокойствия и счастья. Заканчиваю свое письмо с болью в сердце, иначе быть не может, пока женщина, которую после долгих раздумий я выбрал в жены и которую, несмотря на ее недостатки, я люблю и уважаю, вас раздражает и омрачает вашу жизнь. Паулина готова пойти на эту уступку ради вашего спокойствия. Если вы, как я опасаюсь, действительно этого хотите, она смирится с добровольным изгнанием из вашей семьи и останется рядом со своим мужем…»[121]

Доктор Вилли Шух, изучавший творчество Штрауса, относит это письмо к 1896 году. Если оно было написано в конце 1896 года, Паулина была в это время беременна. Возможно, этим отчасти и объясняется обиженный тон письма. Как и большинство семейных ссор, эта ссора была улажена, и Штраус потом продолжал писать родителям теплые дружелюбные письма. (Его отец прожил еще девять лет.) Однако Франц так и не полюбил Паулину.

Единственный ребенок Штрауса родился 12 апреля 1897 года.[122] Беременность протекала у Паулины тяжело. Ребенок родился позже срока. Врач ошибся, предсказывая двойню. Паулина испытывала сильные боли. Жизнь ее была в опасности, но от Штрауса этот факт скрыли. В последние дни перед родами он был на гастролях. Сообщение о рождении сына он получил в Штутгарте. Дата рождения совпала с первой годовщиной со дня смерти Риттера. Поэтому он дал своему сыну два имени: Франц — в честь отца и Александр — в честь своего друга. Штраус был вне себя от радости. Он обожал ребенка и гордился Паулиной, «героически» перенесшей муки. Ее первые слова, когда она очнулась от наркоза, были: «Доктор, не хотите ли коньяку?» «Как хозяйка дома, она в первую очередь подумала о враче, а не о себе», — писал Штраус.[123]

Во время гастролей, из-за которых его не было дома во время родов Паулины, Штраус исполнил свое новое сочинение «Энох Арден». Это мелодрама для декламации и рояля. Поэма Теннисона читается в сопровождении музыки, характеризующей всех героев: самого Эноха, его соперника и Анни Ли, «маленькую жену обоих». В музыкальном отношении сочинение не представляет большого интереса. В свое время оно пользовалось немалым успехом, главным образом потому, что поэму читал сам Эрнст фон Поссарт, выдающийся актер, в ту пору директор Мюнхенского оперного театра, начальник Штрауса.[124]

Важнейшими работами Штрауса второго мюнхенского периода были три симфонические поэмы: «Тиль Уленшпигель», «Так говорит Заратустра» и «Дон Кихот». Кроме поэм, за три года Штраус написал также ряд песен, в их числе известную «Сон в сумерки». Тот факт, что у Штрауса в те годы было мало времени для сочинения музыки, а также сложность этих трех симфонических поэм убедительно доказывают, что, если у Штрауса появлялась идея, он мог создавать музыку с удивительной быстротой. Все три поэмы различны по настроению и эмоциональности. Каждая передает определенную поэтическую идею, которую композитор стремился донести до слушателя. Каждая — пример «музыки как средства выражения». На мой взгляд, самой удачной из трех поэм является «Тиль Уленшпигель», наименее удачной — «Заратустра». «Дон Кихот», хотя и не достиг популярности «Тиля», «Смерти и просветления» и «Заратустры», — сочинение смелое, в общем, пожалуй, самое стоящее среди оркестровых произведений Штрауса.

Две из этих поэм написаны в комедийном жанре. И как композитор-комик — если понимать под этим термином не только художника, способного создавать веселые и смешные произведения, но и выражать в легкой, непринужденной манере серьезные мысли, — Штраус достиг больших высот. Он мог вдруг отпустить шутку, даже грубоватую, остроумно используя в музыке какое-нибудь неожиданное приспособление, вроде ветрогона или детской погремушки. Но он владел и трудным искусством подвести нас к пониманию происходящего через «тихую улыбку», говоря словами Карлейля. Штраус не был сатириком. Он не обличал «вопиющих пороков и недостатков общества», что Вольтер считал истинной комедией. (За исключением, может быть, оперы «Нужда в огне», он никогда не высмеивал немцев или Германию своего времени.) Он был скорее приватным юмористом и как таковой подарил нам свои лучшие музыкальные образы, на три четверти веселые, на четверть грустные, как Тиль, Дон Кихот, Маршалин и Зербинетта. Тогда разве не странно, что этот ироничный немец мог погасить в себе чувство юмора и, пытаясь привнести в музыку философию или в философию музыку, создал произведение, прославляющее Ницше? Огромная разница в мотивированности (если можно так выразиться) разделяет «Тиля» и «Заратустру».

Тиль Уленшпигель — фигура, которая в том или ином обличье существует в литературе многих народов. И называется ли он Pelele у испанцев или H?ry J?nos y венгров, является ли слугой двух итальянских господ или цирюльником из Севильи, повсюду этот образ — символ хитрости. Он был придуман потому, что в нем была потребность: он доказывает, что простак превосходит образованного, бедняк умнее богача, нищий бродяга способен перехитрить сановника, лжец часто говорит правду, и тот, кто дерзок, вооружен лучше. Все это настолько очевидно противоречит правде жизни, что появление такой легенды было неизбежно. На радость простым людям и к раздражению сильных мира сего.

Что касается прототипа Тиля, то на этот счет единого мнения не существует. Обычно считается, что этот шут, который мог сойти с полотна Брейгеля, был родом из Голландии, где он якобы жил в XIV веке. Легенды о его приключениях ходили по немецкоязычным странам в XVI веке и совпали по времени с растущим протестом крестьян и рабочих против государства и церкви. Eulenspiegel в переводе с немецкого означает «зеркало совы». Является ли сова в этом случае символом мудрости, а зеркало — отражением недостатков человека, — неизвестно. Под именем Howleglass, или Owlglass, этот шут появляется в английской литературе XVI века.

Тиля называют «Schalk». Это не совсем «проказник», не совсем «шут» и не совсем «повеса», а сразу все вместе. Он бродил по стране, появляясь на ярмарках и деревенских сходах. Пакостил богачам, подшучивал над священниками, надувал торговцев, проказничал с молодоженами и всюду, где появлялся, устраивал смуту. Иногда разрешал споры, как, например, в том случае, когда сельчане не могли установить, сколько же их на самом деле, потому что тот, кто считал, забыл из скромности включить себя. Тиль подошел и решил проблему, включив себя. Он был также немного философом. Говорил, что когда спускаешься под гору, тебе грустно, потому что невольно думаешь о том, что обратно придется тащиться наверх. А когда взбираешься в гору, улыбаешься, зная, что в следующий раз пойдешь вниз. Тиль мог ответить на вопросы, сколько песчинок на берегу и сколько дней прошло с момента сотворения мира. При дворе в Гессене он выдал себя за известного художника и получил заказ на портрет герцога. В положенное время принес чистый холст и сказал герцогу, что картину могут видеть только законнорожденные. (Сразу вспоминается сказка о платье короля.)

Немецким детям Тиль известен так же хорошо, как английским — Алиса Льюиса Кэрролла. Штраус был знаком с Тилем с детства. Ему так нравился этот персонаж, что одно время он даже собирался написать на эту тему оперу, и дело дошло уже до набросков либретто. Но потом он изменил свое решение в пользу симфонической поэмы, которая после «Смерти и просветления» потребовала совсем другого темпа: вместо медленных шагов, уместных в комнате больного, Штраус теперь выделывал курбеты.

«Тиль», на мой взгляд, — блестящее сочинение, которое пополнило сравнительно бедный ряд удачных произведений комедийного жанра. По крайней мере, здесь нет напыщенности, философского пустословия, почти нет банальностей. Музыка мелодична и проста, несмотря на несусветный грохот, который устраивает Тиль, когда носится по рынку и бьет посуду. Форма рондо как нельзя лучше отвечает целям произведения. Поэма не растянута и не слишком коротка. Ее эпизоды разнообразны и неизменно забавны. Вот Тиль, переодетый священником, произносит музыкальную проповедь, такую же сальную, как одна из речей Тартюфа, вот он «пылает от любви», напевает народную песенку. И так далее, пока его не ловят. Его судят, выносят приговор, вздергивают на виселице. Но даже перед смертью он находит в себе силы поиздеваться над палачами. Наконец слышится его последний вскрик. Все это так ярко обрисовано, что кажется, все эти события происходят у нас на глазах. Одним словом, «Тиль» — это очаровательный и веселый шедевр.

Бетховен говорил, что музыка может быть большим откровением, чем философия. Но может ли музыка передать философию? Нелегко решиться на отрицательный ответ, ибо нельзя ставить пределы для искусства. Но попытка передать мыслительный процесс, выразить звуками специфическую философскую систему или конкретное философское учение обречена на провал. Музыка не способна переводить. Прямой перевод дидактики на язык эмоций невозможен. В лучшем случае такая музыка должна сопровождаться пояснительным текстом. Взяв за основу философское учение Ницше, его убеждения, Штраус создал сочинение, которое не смогло стоять на собственных ногах.

Ницше не относится к числу легко доступных для понимания авторов, а «Заратустра», наверное, — наименее понятная из его работ. Ницше был во многом не понят, а гитлеровскими идеологами не понят сознательно. Его Сверхчеловек — это не безмозглый фанатичный воитель, вооруженный до зубов. Это — человек, который благодаря воспитанию, образованию, упорным размышлениям и жесткому эгоизму поднимается над посредственностью и ортодоксальностью. Его путь ведет за грань добра и зла. И чтобы идти по этому пути, дозволены все средства. Для достижения высокой цели должны быть уничтожены такие «слабые» институты, которые защищают священные права человечества. Должно быть уничтожено христианство, ликвидирована демократия, «эта мания считать головы».

«Идеи Ницше были развенчаны всеми сторонниками респектабельности, однако он остается важной вехой в истории современной мысли и вершиной немецкой прозы», — писал Вилл Дурант в «Истории философии». Самым блестящим образцом его художественного творчества является поэма в прозе «Так говорил Заратустра». В ней Ницше облачает идеи в красочные языковые одежды. Его поучения подобны песне, его теории — целая поэма.

Как только Штраус берется за невыполнимое, он терпит неудачу, да еще и становится претенциозным, но стоит ему вдохновиться поэтической образностью языка Ницше, как ему удается и язык музыки. Он отрицал, будто бы хотел «написать философскую музыку или изложить великое творение Ницше средствами музыки», и утверждал, что поэму следует рассматривать как «дань моего уважения гениальности Ницше». И тут же, противореча самому себе, добавлял: «Я скорее пытался выразить музыкой идею эволюции человеческого рода с момента его появления, через разные фазы его развития, с точки зрения как религии, так и науки, и показать его приход к идее Ницше о Сверхчеловеке».[125] Но у Штрауса была манера говорить одно, а иметь в виду другое. Иногда он весьма капризно опровергал программность своего сочинения после того, как первоначально объявлял о ней.

Части симфонической поэмы названы по «заголовкам глав», но, если мы с ними незнакомы, мы их не сможем определить. Намерение выразить «идею эволюции человеческого рода» оказалось для Штрауса невыполнимым, как, наверное, и желание написать соответствующую музыку. Идею эволюции можно выразить словами, но не звуками. Что без разъяснения можно понять из такого странного заголовка, как «Von den Hinterweltlern»? Это трудное для перевода слово, и оно часто переводилось неверно — как «первобытный человек», «отсталый человек» или «обитатели невидимого мира». Ницше имел в виду человека неразвитого, невежественного, не обладающего жаждой власти, человека, каким он был, пока не вступил на путь совершенства. Какое это имеет отношение к музыке? Никакого. Как можно серьезно расценивать попытку выразить музыкой мир науки? Штраус пытается представить нам этот мир с помощью фуг в низких регистрах оркестра, используя все полутоны хроматической гаммы. Но это всего лишь трюк, и, каким бы умелым он ни был, его исполнение не имеет никакого отношения к науке. Мы же слышим только фугу, музыкальный прием, который нам либо нравится, либо не нравится.

Но, как я уже говорил, там, где Ницше касается чувств, музыка поэмы оживает. Такие понятия, как «Страстное желание», «Радость и страсть», «Печальная песнь» и, может быть, в широком смысле «Выздоравливающий», вполне могут быть переданы музыкой.

За тридцать три минуты звучания «Заратустры», наряду с эпизодами удивительной красоты и небывалого накала чувств, встречаются и аморфные, полные бесплодного умствования фрагменты, способные поражать воображение только немецких музыковедов, да и то уже не всех. Даже они прекратили эту игру, такую популярную одно время, по отыскиванию в каждой ноте глубинного смысла и отправных мыслей.

В поэме есть изумительное вступление в сцене восхода солнца, очевидно навеянное началом произведения Ницше: Заратустра, отказавшись от одиночества, обращается на рассвете к солнцу: «Великая звезда! Какова была бы твоя участь, если бы не было для кого сиять?» В этом вступлении использовано простое трезвучие до-мажор, которое является одной из главных тем. Эти три звука повторяются вновь и вновь на протяжении всей партитуры. Невольно закрадывается подозрение, что созданы они разумом Штрауса, а не сердцем, в попытке показать, что самое сложное «философское» понятие можно построить с помощью самых обычных кирпичиков.

Первая часть повествует о человеке на ранней стадии развития. Поскольку непросвещенный человек был глубоко религиозен, Штраус вставляет сюда отрывок из традиционного Кредо. Даже такой здравомыслящий исследователь, как Норман дель Map, убежден, что эта вставка «явно цинична».[126] Насколько «явно»? Мы не могли бы услышать ничего циничного, если бы не знали, что Ницше высказывался против религии, осуждал веру, благословляющую смирение, и что Штраус не только разделял эти взгляды, но именно они и привлекли его к Ницше.

Часть, озаглавленная «Выздоравливающий», написана в форме изумительного скерцо — веселого, легкого, ослепительного. Но последующая «Танцевальная песня» — довольно тривиальный венский вальс, отдающий деревенским смальцем.

«Песнь ночного странника» — кульминация умиротворенности. Созвучия становятся более мягкими, музыка выливается в красивый «Эпилог», завершающий сочинение мирным кадансом. (Что противоречит выводам Ницше.)

Вот что представляет собой это произведение, полное непоследовательностей, противоречащее самому себе. Оно поражает красочностью, утомляет бесцветностью. Возвышает своей вдохновенностью и угнетает менторским тоном. Фантастическое и фальшивое сочинение. В нем есть яркая романтика и тупой педантизм. В нем отразились и самые лучшие, и самые худшие черты композитора. Благодаря достоинствам и недостаткам, в равной степени впечатляющим, произведение можно было бы назвать «Так говорит Рихард Штраус».

Два прославленных испанских дона, Жуан и Кихот, — граждане мира. Они кочуют по странам, народам и временам. «Дон Кихот» — богатейший вклад Испании в сокровищницу мировой литературы. Роман Сервантеса, нанеся смертельный удар по средневековому образу мышления, с улыбкой развенчав испанское рыцарство, зажег искру, как выразился Байрон, в воображении самых разных людей. Влияние Сервантеса можно обнаружить в «Томе Джоунсе» Филдинга, в «Тристраме Шенди» Лоренса Стерна, в «Идиоте» Достоевского, в «Дяде Ване» Чехова. В изобразительном искусстве «Дон Кихот» вдохновлял Домье, который много раз возвращался к этой теме, Доре, Гойю — в тот период, когда его одолевали колдуны и демоны, — Дали и Пикассо. В музыке «Дон Кихот» послужил Перселлу в Англии, целому ряду оперных композиторов в Италии (включая Доницетти), Мендельсону в Германии, Массне во Франции, Рубинштейну в России, де Фалье в Испании. Интерпретации образов Дон Кихота и Улисса могут продолжаться до бесконечности.[127] Симфоническая поэма Штрауса — удивительно удачная интерпретация. Она образна, но понятна. Достаточно одного названия поэмы, чтобы представить себе Дон Кихота и Санчо Пансу, и не требуется никакого комментария или детального описания эпизодов. В музыке есть все необходимое, чтобы перед нами, как живой, предстал этот дон: ирония и насмешка, искреннее расположение и симпатия. Это последнее чувство — важный элемент, поскольку хорошая сатира делает правдоподобным то, что высмеивает.

Чувствуется, что Штраус работал с удовольствием. Он не стремился к эффектам, которые не под силу музыке, не создавал искусственной глубины. Сложный, оригинальный и блестящий по технике, «Дон Кихот» тем не менее кажется естественным и простым. Как и в «Тиле Уленшпигеле», это доброжелательная музыка. Она менее веселая, чем в «Тиле», соотношение грустного и задорного в ней приблизительно три к одному. Такое же, как и у Сервантеса, если посчитать.

Не знаю, почему это прекрасное произведение не пользуется еще большей популярностью. По числу исполнений оно отстает от четырех других. «Дон Кихот» труден для исполнения, требует виолончелиста, который умеет весело играть на невеселом инструменте, и дирижера, который может отдать должное остроумию и теплоте этого произведения. (Я часто слушал «Дон Кихота», но только раз услышал совершенное исполнение. Дирижером был Тосканини.)

«Дон Кихот» — симфоническая поэма, хотя Штраус назвал ее «фантастическими вариациями на тему рыцарского характера», а технически ее можно было бы назвать концертом для виолончели и альта. Не все вариации одинаковы по качеству. Нельзя сказать, что поэма безупречна. Но соотношение таланта и ремесла перевешивает в пользу таланта.

Моя любимая вариация — третья, которая начинается забавным разговором Рыцаря с Санчо Пансой. Вторая часть этой вариации — изображение рыцарского мира, каким видит его в своем воображении Дон Кихот, мира великанов, драконов и дев, которым угрожает опасность. Весь оркестр поет тонкую, нежную мелодию. Мы узнаем в ней Штрауса как автора прекрасных песен. И понимаем Рыцаря и всех заблудших рыцарей, готовых на любой подвиг.

«Трудно сказать, был ли он глупцом или мудрым человеком, но совершенно ясно, что его приняло Небо», — говорит в конце книги о своем герое Сервантес. И Штраус воздал ему должное.

Подведем краткий итог, как были приняты эти три симфонические поэмы. Все они имели успех. «Тиль Уленшпигель» впервые был исполнен 5 ноября 1895 года в Кельне под управлением Франца Вюльнера, дирижера, который уже проявил благожелательный интерес к творчеству Штрауса. Поэма почти сразу стала очень популярной. Премьера «Заратустры» состоялась в следующем году: 27 ноября 1896 года, во Франкфурте, под управлением самого Штрауса. Поэма подверглась небольшой критике, но публика осталась довольна. Немедленно стали появляться публикации, которые установили связь музыки Штрауса с текстом Ницше. Но вместо того, чтобы просвещать публику, они скорее приводили ее в трепет. Однако вряд ли можно было найти хоть один крупный оркестр, который не включил бы в свою программу это сочинение.[128]

Ханслик, разумеется, осудил новую симфоническую поэму, как ранее «Дон Жуана» и «Смерть и просветление». О «Тиле» он написал, что это «настоящая вселенская ярмарка звуковых эффектов».[129] О «Заратустре» отозвался так: «О, Заратустра, не щелкай кнутом так зловеще! Разве тебе не ведомо, что шум убивает мысль?»[130]

«Дон Кихот» тоже был исполнен под управлением Франца Вюльнера в Кельне 8 марта 1898 года. Один из критиков назвал его «полным отрицанием всего, чем, как я понимаю, является музыка».[131] Но в действительности это ничего не значило. Ибо на одного критика, осуждавшего непокорную дерзость Штрауса, приходилось два других, признававших значимость этих симфонических поэм. На каждого непонятливого слушателя находились два восторженных и двадцать заинтересованных. Аплодисменты сопровождали поэму от Москвы до Парижа и вскоре донеслись из Лондона и Нью-Йорка. Приведу лишь один случай. Два года спустя после премьеры «Заратустры» Штраус, по его признанию, «пережил величайший триумф за всю свою карьеру музыканта» в степенном и флегматичном Амстердаме.[132] Оркестр под управлением Вильема Менгельберга не только оказал ему честь, исполнив его концерт, но и выгравировал его имя большими золотыми буквами на стене концертного зала рядом с именами Вагнера и Листа. (Чтобы освободить для этого место, было стерто имя бедного старого Гуно.) После исполнения «Смерти и просветления» весь зал «как один человек» поднялся, чествуя композитора. И тогда Штраус сам продирижировал «Заратустрой». Его вызывали аплодисментами «бесчисленное количество раз». Вот что он об этом писал: «Это было самое прекрасное исполнение «Заратустры», которое мне довелось слышать. Репетиции продолжались три недели и проводились по частям. Это было великолепно! Добавь к этому гостеприимство голландцев — шампанское и устрицы трижды в день. Но несмотря на такое трогательное внимание ко мне, я рад, что я снова дома и на столе у меня жареная телятина и простое пиво».[133]

Позже Штраус посвятил Менгельбергу партитуру «Жизни героя».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.