Поворот судьбы
Поворот судьбы
Февраль. Март. Апрель. Май. Полеты, полеты, полеты. Потери. Сбили такого-то. Не вернулся такой-то. Новый самолет. Новый экипаж. Полеты. Потери. Все воспринималось как должное. Война. Никто не считал себя лучше других. Перед вылетом каждый из нас вкладывал в ствол своего пистолета девятый патрон, "для себя". При возвращении тут же, в кабине, патрон вынимался. Все очень просто: собьют — что ж. Не собьют — совсем хорошо!
Июнь. Ночь короче воробьиного клюва. Чуть задержался над целью, и уже рассвет застает тебя над территорией, занятой врагом, и вездесущий "мессершмитт", подкараулив на маршруте, начинает клевать тебя с дальней дистанции из пушек. И ты крутишься на сиденье, как флюгер: летишь вперед, а смотришь назад. И все видишь; и всплески пламени в носу у истребителя, и как летят тебе вдогонку снаряды: красные, желтые шарики. Смотришь, не отрываясь, и ногой-ногой потихоньку отворачиваешь. И снаряды пролетают мимо. А когда застучит, затарахтит ответным огнем твой радист из башни, "мессершмитт" торопится уйти. Но все равно война есть война, и наша боевая страда продолжалась.
А для меня она неожиданно прервалась.
Звонок. Беру трубку и слышу взволнованный голос майора Леонидова начальника штаба нашего полка:
— Срочно! Одна нога там, другая тут — беги ко мне!
— Есть! А что такое?
— Потом скажу.
Пожимаю плечами: что за спешка? Однако сердце затрепетало от каких-то неясных, но добрых предчувствий.
Леонидов, худощавый, с большими добрыми глазами, раскуривая трубку "Мефистофель", сказал:
— Сдавай эскадрилью. Я недоверчиво хмыкнул:
— Что за шутки! Леонидов пыхнул трубкой.
— Нет, серьезно, — указание свыше: "Направить в распоряжение начальника штаба АДД".
— И все?
— Все.
— Не густо.
— Какое-то задание, — так я думаю. Я фыркнул:
— Ну, подумаешь — свет клином сошелся! Леонидов нахмурился и сказал, не вынимая трубки изо рта:
— Ладно, не паясничай и не напрашивайся на комплименты. Иди — прощайся с эскадрильей. Через час с четвертью отъезжает машина.
Открытие нового, познание неизвестного! Кому не знакомо это непередаваемо волнующее чувство?
Война есть война, со своими рисками, со своими опасностями и, если это действительно какое-то серьезное задание, значит, оно должно быть сопряжено с еще большим риском, с еще большими опасностями! И странное дело: все-таки любому нормальному человеку свойственно чувство самосохранения и, казалось бы, в такие минуты следовало задуматься над тем, чем все это может кончиться? Но мне в эти дни исполняется тридцать, и поэтому беспокоиться о чем-то... просто было некогда.
И уже у меня что-то отключилось. Я был весь там, в Неизвестном. И все то, с чем я сжился, к кому и к чему привык, все было сейчас в Прошлом, помыслы же мои — в заманчивом Будущем.
Сегодня эскадрилья полетит без меня. В мой самолет сядет другой командир. И штурман Евсеев, и радист Заяц, и стрелок Китнюк будут слетываться с новым комэском, а это в боевой обстановке — сложно и опасно: другие повадки, другие привычки, другая судьба...
...В Москве, в просторной приемной Командующего АДД оказалось довольно много людей; все аэрофлотские, и потому, почти все друг другу знакомые: борттехники, летчики, радисты. Восклицания, удивления, недоуменные вопросы: зачем вызвали, что затевается? Но никто ничего толком не знал. Было ясно, что всех нас собрали для какой-то одной цели, но для какой? В воздухе неслышимо, незримо витала одна фраза: "Специальное задание", и все!
Ну, специальное так специальное! Наше дело маленькое. Когда понадобится скажут. А что мы будем делать сейчас?
Какой-то подполковник из штаба, расторопный и веселый, охотно пояснил:
— Что будете делать сейчас? Летать! Набивать руку и глаз. Мы создадим из вас Отдельную эскадрилью. И вообще можете не сомневаться — работа будет!
И работа нашлась, только совсем не такая, какую я ожидал. А где же риск? А где же опасности? Ташкент — это разве опасность?! Меня вместе с другими экипажами отправили в Ташкент!
Вообще, конечно, это было здорово! У меня даже дух захватило от такого сообщения. Ташкент — моя вторая родина. Детство, юношество — все связано с этим любимым городом. Бывшие мастерские "Добролета", в которых я учился и работал, были тоже мне родными. Там мы собирали самолеты — старую немецкую рухлядь: почтовые и пассажирские "юнкерсы". Там старейший летчик Михаил Хохлачев впервые поднял меня в воздух и тем решил мою дальнейшую судьбу. Оттуда я пошел учиться на летчика. Туда же вернулся, окончив школу. Там же началась моя летная романтика: древние пустыни, древние-древние горы. Жаркое солнце. Кишлаки. Хлопковые поля. Арыки. Реки с романтическими названиями: Сырдарья, Амударья. Полеты, полеты. Грузы. Почта. Пассажиры. Геологи, нефтяники, животноводы. Все! Все мне было там родное! Все...
Задание было прозаическое: там, в бывших Ташкентских мастерских, куда эвакуировался из Москвы авиазавод, выпускавший пассажирские самолеты типа "дуглас" — "ПС-84", клепали теперь транспортные "ЛИ-2" — тот же "ПС-84", только без пассажирского комфорта. Сейчас по особому заданию завод выпускал несколько машин пассажирского варианта. Самолеты надо было придирчиво осмотреть, испытать в полете и перегнать в Москву. Вот и все! Проще простого!
Мы подлетали к Ташкенту. Я волновался, я трепетал, глядя сверху на знакомые мне пригородные кишлаки и колхозные поля. Я не был здесь сто лет! Ну, может, не сто, а целых... восемнадцать месяцев! Мало? Нет, много! Нам на войне день шел за три дня, и это справедливо: жизнь там крутится бешено. И я думал, что увижу Ташкент таким же, каким покинул его, когда ушел на фронт. Но я ошибся. Ташкент был не тот. Совсем не тот. Здесь тоже, видимо, день шел за три дня, если не больше. Ритм теперешнего города не уживался с тем, что закрепилось в моей памяти. Нет больше тихих улиц, нет поливальщиков на них, которые из ведра по вечерам, ловко обрызгивают придорожную пыль. И уже за грохотом машин не слышно больше мелодичного журчания арыков. Город был в напряжении: Все для фронта! Все для победы над врагом!
На заводе нас встретили сдержанно. Небывалая практика, чтобы продукцию принимали "чужие" летчики. Все-таки "свой" испытатель вернее. Он уже сжился и зря придираться не будет. А тут еще поставлены условия — если машина будет плохо брать высоту — браковать беспощадно! Чужим-то летчикам что закапризничал и все тут, а как же план?!
Мы пришли на завод рано утром, чтобы облетать машины до жары. Наши самолеты стояли отдельно: зеленые, со звездами, в новых чехлах. Экипажи разошлись по машинам. Мой борттехник Иван Романов, худощавый, смуглый, с густой шевелюрой вьющихся черных волос, озорно сверкнув цыганскими глазами, подбежал к самолету, хлопнул ладонью по фюзеляжу, крикнул на цыганский манер:
— Ай, маладой, карасивый, неженатый-холостой! А ну, стоять! Не лягаться! И дернул завязки чехлов.
Романов был русский по отцу и цыган по матери. Нас с ним связывает старая дружба. Мы еще мальчишками учились в одном классе в Ташкенте. Потом расстались и снова встретились, уже вот здесь. Веселый, жизнерадостный, он всегда и всем был по душе, и дело свое знал отменно.
Сняли чехлы, отперли дверь, и когда распахнули ее — ахнули. Ряды мягких пассажирских кресел, салон с просторными диванами, красная ковровая дорожка, шелковые занавески на окнах, — Сила! — одобрительно сказал Романов. — Шелковая машина! Кто же, интересно, на ней полетит и куда?
Копались долго. Романов придирчиво осматривал машину: узлы, ролики, тросы управления. Чуть ли не обнюхивал каждую деталь. Но все было сделано на совесть. Лишь радист, высокий молчаливый парень, по фамилии Бурун, хмуро копался в рации. Где-то завалилась какая-то колодка, и он не мог ее достать.
Наконец, все готово: моторы опробованы, рация в порядке, барограф включен. Выруливаем к старту. Взлетаем.
В мою задачу, кроме всего прочего, входило: за единицу времени набрать побольше высоты. Стрелка самописца прочертит на барограмме наш путь по вертикали и по времени. Это и будет документ качеств самолета.
Идем по кругу. Высота берется легко. Тысяча метров. Две. Три. С волнением смотрю на горы, сверкающие снежными вершинами. Вон там за ними — Ферганская долина, а там вон, за грядой высоких отрогов — Фрунзе, Алма-Ата. Все летано и перелетано.
Романов, сидящий на правом сиденье, как-то обеспокоенно взглянул на меня, потом на вариометр, стрелка которого показывала скорость набора высоты — два метра в секунду.
— Может, хватит, командир?
— Чего хватит? — не понял я.
— Высоту набирать.
— Как это "хватит"? Ты что?!
Борттехник смущенно отвернулся и промолчал. Набрав еще метров триста, я посмотрел на Романова. Странно, он явно задыхался. Сказалась привычка к полетам на малой высоте.
— Иван, ты что? Борттехник повел глазами:
— Кислорода не хватает.
А мне смешно. Вот уж, поистине "сытый голодного не разумеет!" Три тысячи четыреста. Да разве это высота? Мы сидим тут в самолете, не двигаясь и не тратя энергии, а как же наши бойцы там, на Эльбрусе, на Кавказском фронте, ползают по снегу на высоте четырех километров?! Да еще с винтовками, да с минометами и пулеметами?!
— Ничего, — сказал я. — Потерпи. Вот доберем до четырех и будем снижаться.
Романов испуганно вытаращил глаза:
— Не выдержу! — простонал он. — Снижайтесь.
Я разозлился. Сколько лет летал здесь на почтовых самолетах, и всегда запросто, набрав пять тысяч, перемахивал через горы. Мне и в голову тогда не приходило, что на этой высоте кислорода меньше, чем на земле. Наоборот, я наслаждался свежестью воздуха и крепким морозцем. А там, на фронте... Да что и говорить! Нежности какие. Распустят слюни...
— Сиди! — жестко сказал я. — Ничего с тобой не случится. Будем набирать до четырех.
В проходе неожиданно появился радист. Рот открыт, глаза выпучены, грудь вздымается и опускается, как после марафона.
— Здрассте! — приветствую его. — Явление второе. Что случилось?
Бурун судорожно вцепился руками в подлокотник моего кресла:
— Командир... не могу... Задыхаюсь... Я вскипел:
— Час от часу не легче! Да вы что обалдели?! Да как вам не стыдно! Еще нет и четырех, а вы уже нюни распустили! Идите оба в пассажирский салон да посмотрите, что показывает барограф.
Радист, одарив меня укоряющим взглядом, вышел в салон, вслед за ним, еле волоча ноги, поплелся борттехник. И почти тут же, чуть не сбив Романова с ног, поя вился Бурун. Глаза его горели победным огнем.
— Товарищ командир!.. На барографе четыре тысячи шестьсот! Вот! — и сел на пол.
Я посмотрел на высотомер: три тысячи семьсот. Странно. А может быть кто-то врет? Либо мой высотомер, либо барограф, либо Бурун?.. Однако ладно. Жалко ребят.
Что ж, будем снижаться.
На земле разобрались: был неправильно установлен высотомер в пилотской кабине, и мы набрали тогда высоту с разными там инструментальными и прочими поправками — пять тысяч пятьдесят метров, что и было торжественно запротоколировано дирекцией завода.