Тетрадь, обосранная голубями (Все вразброд, как вспоминалось, так и писалось.)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Тетрадь, обосранная голубями

(Все вразброд, как вспоминалось, так и писалось.)

19-го XII 83 г., ФЕРРАРА

1996 г., 31-го октября

Я много лет вел записи. Когда появился Петр, мне шел 62-й год. Я все искал форму книги, чтобы он прочел. Трудно было мне представить, что я доживу до 79 лет. А очень хотелось, чтобы он вспоминал отца, хотя бы через эти обрывки.

Часто гуляя в саду у бабушки с Петром, показывая цветы, росу, игру света и тени маленькому жителю Будапешта, мы садились под дерево, посаженное дедом Катерины, где вызревали прекрасные грецкие орехи. Он играл, а я записывал в толстую зеленую тетрадь в клеточку, а голуби какали. Отсюда и название.

P.S. Это все Пикассо нарисовал своего голубя мира, и все умиляются, а вообще-то, весьма скверная птица. Вы когда-нибудь видели, как они заклевывают слабейшего или приболевшего — нет? — поглядите.

Иерусалим

Письмо Катерины, моей венгерки, твоей мамы к нашим друзьям

Дорогие Лева, Ирина!

Я никаких вариантах не верю! Не верю потому, что то происходит до сих пор; доказывает мое право сомневаться в каких-то изменениях по поводу работы Юрия в Москве. Ему не дадут то, чего он хочет, а за такое открытое поведение — если удастся им его заманить прозрачными обещаниями — его задушат!

Все, что Юрий сделал, я одобряю, ибо у него НИКАКОГО другого выхода не остался. Он это сделал по вынужденности дать им понять ситуацию, помочь некоторым людям, более умным, помочь самому себе. Для этого никакого доказательства Вам я не нужна говорить. Совесть тяжелая, если она не чиста, Юрий делает даже того, которое разумным людям кажется непонятным и лишним — чтобы сохранить самую ценную вещь в жизни — чистую совесть, без которого он не может существовать.

Жизнь и так не очень на помочь честным людям, которых я немного знаю.

Очень тяжело без Вас, а замену все равно нигде никогда не найдем, я в этом тоже уверена, так же как в добрых изменениях столь любимым его стране!

Обнимаю обоих Вас

Катя

ГОД ОРВЕЛЛА 84-й

21 ОКТЯБРЯ, ЛОНДОН. (1983 г.)

Молодой человек, поклонник Володи, хорошо про меня сказал: говорили про эмигрантов, печально, что они на радость всякой сволочи разбились на партии и как те, советские, грызутся и выясняют, кто правильней и главней, у кого верней путь, а своим делом не занимаются. Как паскудно все повторяется. А есть даже такие, как вы, — добавил авантюрный поклонник, — оттуда не уехали, а сюда не приехали, чудо да и только!

Но довольно общих рассуждений, пора начинать писать конкретные вещи, которые врезались на всю жизнь, а то придут какие-нибудь, лет через 500, и найдут везде только полные многотомные издания секретарей Союза писателей. Чаковских, Марковых, Грибачевых, Софроновых, вот какие тут жили, ну и ну!

Еще раз благодарю своего старшего Никиту, что вновь и сильно повернул меня к Вере! Физическое состояние, странное непонятное беспокойство, тошно от всего, один Петька не умывает. Сейчас заявил, что хочет быть девочкой, я люблю девочек, хочу играть с ними, хочу сиську. От него светлей, и не так все безнадежно видится. Бабы все время лаются, Петька повторяет.

В гостях у Делюсиных. 1981

Все это началось случайно. Я вышел на большую терраску в театре, очень усталый, рубаха была расстегнута и был виден мой святой Георгий и крестик Петра серебряный и мой медный. Мне говорили, что два креста носить нельзя — тяжело, но Катерина все не может купить тебе цепочку. Меня ждал корреспондент «Таймса». Сразу спросил: вы верующий? Я сказал — да. Он: вы член партии? Я — да; ну а дальше все пошло и поехало в этом духе. Хотя я сдерживал себя и старался о наших говорить корректно, но врать было противно, 5-го появилось интервью, а за ним скандал.[1] Все знакомые здесь заявляют, что у меня только 2 выхода: возвращаться с опущенной головой и покорно ждать расплаты или же оставаться здесь. Что никакого ответа от правителей не будет. Пока они дали мне согласие на лечение. Это был ответ на мое письмо, просят быстрей вернуться — думаю, для расправы. По слухам, продолжается возврат к сталинщине. Вот и лопнули все надежды на Андропова, в том числе и мои. Но удивительно, я все еще надеюсь и верю в чудо. Ведь должен же быть предел страданьям моего народа. Не устаю поражаться, откуда у них столько презренья к людям — вероятно, от чувства полной безнаказанности, верят же они только в силу, хотя и прикидываются атеистами. Вот и наступает 84-й год «Орвелла», правда, за ним 85-й Баха, опять надежда. Все мы живем надеждами.

Неуживчивы и странны.

Люди моей страны.

То ли отчаяньем доведены

Бегают в поисках съестного,

постного и мясного!

Тихо ворчат, громко кричат, что положено,

разрастается опухоль раковая, роковая для всех,

для всего живого,

но все идет своим чередом.

И катимся прямо к «Орвеллу в дом» в 84-м.

Катерина говорит, что как я только записываю, все у меня не по делу, а так один глупый лиризм получается. Поезд в Милан шатает и строчки кривые.

ДЕКАБРЬ, 10-го. (1983 г.)

Вена — Бургтеатр —120 лет ему. Директору под 49. Энергичный неконсервативный, вылитый Порфирий. Переговоры уважительны и вроде серьезные. Вернее всего, остановимся на Мастере, смотрю актеров в спектаклях, иногда очень трудно делать вид и не заснуть. Почему-то вспомнил разговор с академиком Арбатовым — все время мистика какая-то. Булат поет про Арбат, я учился и играл на Арбате и вот полуизгнанником говорю из театра в Болонье с Арбатовым по телефону. Спокойный полусонный голос мудрого госдеятеля с госдачей и пайком. Сразу всплывают полусонные от значительности, усталые от дум глаза. Смотрите, не наделайте глупостей, я, правда, не уполномочен, но не надо огорчать друзей. Так захотелось спросить, а что вы считаете глупостью, а голос поучительно: не надо доставлять радость вашим врагам, в общем, приезжайте скорей и будьте осторожней. Мертвый человек, ходит, вещает, поучает, даже иногда с добрыми намерениями, но мертвый, глаза совсем мертвые, и так скучно стало, но сдержался. А так хотелось вмазать, вообще надо начать писать, как говорят, разговоры на лестнице, люди часто сочиняют, как они остроумно и смело вели себя в разных ситуациях и как отвечали! как отвечали!. И я, грешный, частенько привираю, вот и надо это написать: где привирал, а где нет. А может, и не надо, пусть сам читатель соображает где. Федор Михайлович это, например, очень даже любил нарочно делать.

Как бы я был рад, если Петр когда-нибудь прочтет и вспомнит отца, как я часто вспоминаю своего. В этой гостинице останавливаются артисты, у меня N 102, у Ефремова N 422, спросил в Бургтеатре у Павла Когоута, чешский писатель, драматург, эмигрант, а ныне гражданин Австрии, где Ефремов, пошли смотреть в кино «Назавтра после атомной войны» — своевременно. Интересно, будет он бегать от меня или нет. Павел говорил, что после танков в Праге, когда он приехал, встретил, обнял, сказал: прости, старик, я танки к вам не присылал, потом напился и его, как Гамлета четыре капитана, вынесли официанты, а Москва-то надеялась, авось, хватит разума не пошлют.

Петя, Катя и я

Вспомнил, как Утесов и Райкин с эстрады все спорили, кто изобрел слово авоська. А чего спорить, должна была появиться такая удобная сумка, которую можно спрятать в карман и всегда носить как зонтик, с надеждой, пригодится авось, что-нибудь дадут, так мы все мужчины и женщины, кто заботится о своей семье, и бегают с ней до сих пор десятилетия, с надеждой достать съестное или фрукты, и мелькают запуганные обалделые лица с авоськами, наполненными иногда апельсинами, колбасой, чаще скверной картошкой.

P.S. Сейчас появилось новое изобретение: сумка с колесиками, и бывшие совдамы обозвали ее… «потаскухой».

Будапешт. 22.08.1999.

После солнечного затмения.

16 ДЕКАБРЯ. МИЛАН. (1984 г.)

Звонил Слава, у него был Андрей в Париже, говорил, что я тоскую, перезваниваюсь с театром, жалуюсь, одиночество, никому не нужен, а мне переводят 500 долларов, чтобы я мог вернуться, я так захохотал, что разговор прервался, он перезвонил, посмеялись, что Москва приказала разъединить, он говорит, что они все это делают нарочно и то же проделывали с ним.

Катькины венгры ведут себя по-скотски, им лень проехать 180 км и передать для Катерины и Петра теплые вещи. Очень разозлился. Мои друзья проехали бы шутя и 500 км, чтобы мне помочь. Что за блядские режимы, где дочь не может приехать к больной матери или наоборот. Проклятые лицемеры, и все во имя народа. Целое государство Польша — 12 миллионов Солидарности плюнули и сказали: не хотим ваш режим. Ввели военное положение, разработав все планы в Москве, назвали генеральной репетицией, и все только во имя нескольких тысяч бюрократов — партии, армии, КГБ, которым нужна власть и привилегии, и часть из которых к тому же понимают, что их проклятая система не работает, не кормит, не дает жить большинству людей. Катерина падает духом, трудно жить в чужой квартире, трудно примириться, что нельзя видеть мать. Она у нее одна дочь и больше никого нет, тоскует очень по тебе, Петр, даже наш брак простила.

Говорили по телефону, у мамы грустный безнадежный голос, как у моего брата, он плохо себя чувствует и безнадежно спрашивает, что же, браток, так мы больше на этом свете и не увидимся. А когда говорил я с директором театра, то понял, что он мне все врет, они ничего не репетируют, а на Запад дали сообщения, что все репетируется и т. д. Я сказал: «Вот когда закончите врать, то и будем говорить, когда я приеду». Он заявил с металлам в голосе: «Вы бьете ниже пояса». Интересно все это, как люди настраивают себя каждый на свою правоту.

СТИХИ В САМОЛЕТЕ ВЕНА — МИЛАН, 14 ДЕКАБРЯ. (1983 г.)

Давно я не писал стихов.

Последние занес в меню,

Когда летел в Болонию.

За Вагнером и за контрактом

Порвав с советским госконцертом

Собственноручно подпись приложил

И этим самым на советы положил.

В роскошном самолете, где были

Устрицы в меню, как бы в награду

За вину, набор вина и виноград.

Я написать об этом рад.

* * *

Ночь, огни, самолет, снег пушистый,

Бетон прикрывает и слетает с него

Словно пух тополей над Москвой.

Сердце ровно стучит, на душе все ж теплей,

Хоть и нет тополей.

Дух мой странно спокоен,

Хоть похоже на то,

Не видать ни родных, ни друзей!

Мне ни тех тополей.

Разлетелось все в пух.

Где положат мой прах?

Я лечу в небесах…

* * *

Как я хотел предстать пред ним

С своей судьбой, так изменившейся,

Неведомой, одной, чужой, своей, другой,

Такой же не известной никому.

Хоть любопытно всякому узнать свою.

Положено так на миру,

И даже самому наместнику Петру.

* * *

Пошли актеры в гору, Рейган,

Поэт Андропов в самодеятельности был.

Стихами баловались многие двуногие.

Екатерина, Сталин, Мао.

Голодные ребята плачут, мама!

Политики пугают мир войной —

О! Боже мой! Как хочется домой.

19-го XII 83 г., ФЕРРАРА

Каких сынов рожала

Ты, рыжая Феррара

О. Мандельштам

Старинный маленький городок, красоты удивительной, странно, что здесь ходили Мандельштам, Цветаева и, может быть, Эрдман, он мне говорил, что Рим ему показывал Вячеслав Иванов, когда он был библиотекарем у Папы. Был туман, фонари. Фантастический рыжий кирпичный город. Спал в номере в той же кровати, где Верди. Кругом в спальне плохая живопись, подаренная хозяину дома Наполеоном, сны были странные — утром узнал, где я спал, и подумал, может, Бог поможет получше поставить «Риголетто». Удивительно, вот уже 10 лет судьба нет-нет да и закинет меня в эту Богом отмеченную страну. Едем во Флоренцию. Холмы кругом, тоже рыжие, снег стаял за один день, и сразу запахло весной, кой-где мелькает зелень — проезжаем много тополей.

Моя Катерина утром за чаем заявила со всем неистовством своего венгерского темперамента, что после смерти Володи она увидела, что после таких проработок меня надолго не хватит, ей бедной приходилось вызывать врачей, и она, когда могла оторваться от Петьки или когда отправляла его к маме, носилась за мной с врачами. «Все! я поняла, что тебе больше тут быть нельзя, они тебя нарочно доводят, дурак, мудак!» Для нее язык чужой, и наш мат она произносит, как бабы семечки щелкают. Читай, читай, Петенька, набирайся ума и папу вспоминай, может, человеком будешь. Пошел дождик. Хорошо, что у меня зонтик из королевского магазина, от английских артистов. Открываю зонтик, закрываюсь от непогоды. Ведь каждый человек достоин зонтика, — заявил Достоевский. Дождик — зонтик.

6-го

Приземлились в Вене. Вдруг увидел самолет доблестного Аэрофлота и важно надутые, полные самоуважения спины своих соотечественников страны Советов, величественно поднимающихся по трапу; ни один не повернул головы посмотреть на страну, которую покидает, — молча исчезал в черную дыру входа. Снова засосало: родные, театр, друзья, а я, как бродяга, летаю по Европе, заполняя остаток жизни беспрерывной работой, чтобы в календаре 3–4 лет не осталось свободных дней, — это называется вырвался на свободу. А дома «Таганка», какая-никакая, но своя, где я 20 лет вбивал всю свою энергию. И все это благодаря советским мудозвонам, с которыми работать просто нельзя. Прошу верить на слово, что это так, два десятилетия я пытался доказывать, убеждать, уступать, терпеть всю нелепость, чванство, глупость. Ничего не помогло. А я, дурак, все надеюсь, что как-то все образуется.

Бургтеатр похож на МХАТ — только без идиотизма советской идеологизации всей творческой жизни. Правда, и здесь свои пригорки и ручейки правые-левые, игры между ними, лавировки, вкусы весьма консервативны. Зрители любят покрасивей, понатуральней. Венский пышный стиль + пиво и сосиски. Как-то я тут уживусь, интересно. Выбираю актеров, спектакли безнадежно скучны, актеры демонстрируют свое мастерство, не беспокоя себя, все тихо-мирно. Упорно ищу живых артистов, показал английскую ленту, репетиции и сцены «Преступления». Вроде они забеспокоились и зачесались. Потерял свою красивую серебряную ручку, очки, очень жаль, так приятно было смотреть на ее изящные формы. Снова вспомнил отца, как он входил и кричал маме: «Анна! Парадно!» — это значило, что надо снимать все чехлы с красивой гостиной, зажигать люстру, ставить серебро и кузнецовский сервиз на стоп. Мать пугливо спрашивала: кто-то придет? Отец невозмутимо отвечал: никто, просто я хочу, чтобы все было красиво. Мне тоже хотелось, чтобы Катька ходила в красивой шубе, увы, шуба в Будапеште, а если Катерина туда появится, у нее отберут паспорт и оставят с Петькой заложниками, а в Европе холодно.

Дважды прекрасный чех, актер Ландовский, предпринимал попытки привезти теплые вещи, виду него располагающий, копия Лех Валенса, может, это и напугало венгров. Шубу ему не дали второй раз, когда он опять самоотверженно ринулся за шубой. Катерина заявила, что ее подруги не рекомендуют брать шубу, мама расстроится, она гладит шубу, плачет и вспоминает Катю, и если шуба уедет, она чувствует, что больше не увидит Катерину. Как трогательно, и глупо удивительно. Только бабы могут придумать такую ересь и еще умиляться. Хороши бл… подруги. Пусть эта дура мерзнет в Европе, а мама будет гладить шубу и плакать. Удивительная способность при своем упрямстве слушать всякий вздор, принимать его всерьез и в этот момент соглашаться всем существом своим. Потом мне подругам нужно долго внушать, что все это не так. Она ведет разговоры с тем миром, откуда мы приехали, и мы сами продукт того мира, но здесь постепенно учимся смотреть со стороны, в то же время понимая их законы. Ведь надо выдумать термины: управляемый художник, можно доверять. Неуправляемый — надо с ним работать, а уж как они работают, это всем нам из того ихнего мира известно, а несчастный Запад не верит, книг хороших не читает, а все восклицает — «не может быть» — и ручками делают так, как курицы крылышками. Был у меня начальник, в шахматы хорошо играл, у нас это редкость. Задумался один раз в минуту очередной серьезной проработки, вздохнул — ну неужели вот ты всерьез считаешь, что мы тебе не помогаем, столько с тобой работаем. Ведь если бы вы были даже Алехин и своей рукой вели меня к выигрышу, я же понял бы, что не я играл, так зачем же мне этим тогда заниматься. Тяжело вздохнул начальник и махнул рукой — иди, мол.

* * *

Никто не знает, что сохраняет память.

Но страсть писать дневник и что-то сохранить

Нас многих заставляет взять чистый лист.

Последняя черта нам обрывает знаковую нить.

А там Всевышний разберет,

Кто перед ним предстанет.

Возьмет Он нотный лист

И знаками, как ноты, нас расставит.

Получит каждый звук, что заслужил,

Как на земле грешил и жил.

Прости, Спаситель, нас! — землянин закричит.

И данная нам Богом нота зазвучит.

И хор тот будет страшен и многоголос!

Над нами страшный суд из нас

Нам приговор споет. То будет Божий глас.

Он окончателен для нас.

Фальшивый гимн орем-поем.

Не думаем о нем.

Все ноем: все не так.

Уныние несем.

Не видим красоты земли,

Летят года, то Орвелла, то Баха.

Видна последняя черта,

За ней Его Врата.

Мама, когда стала терять память и чувство времени, прожив сложную тяжелую жизнь, родила 4-х детей, младшая Ирина умерла совсем маленькой, я ее не помню, только вздохи и слова мамы оставили ее на всю жизнь в моей памяти. Мать очень переживала за нас всех, сложно жили с отцом… Жить, если ты не баловень судьбы, а таких всегда очень мало — всегда трудно и сложно. «Жизнь прожить не поле перейти», а при советской власти это вообще хожденье по мукам под куполом цирка без лонжи. Последние годы маме чудилось, что кто-то приходит за мной, расспрашивает о моей жизни, делах, о разговорах, которые я веду. Она очень реально и обстоятельно это все сообщала, тревожась замою судьбу. Один раз я застал ее на стуле, она сосредоточенно тянулась, снимала книги с верхних папок, освобождала их от картонных обложек. Я спросил: что ты делаешь, мама? Она уже с трудом ходила: Юрик, это надо обязательно сделать, а то книги задохнутся. Она слезала со стула и несла картонки под кровать, привыкнув всю жизнь работать и тревожиться, бедная мама не могла остановиться. А теперь, сын мой, в Лондоне, когда тебе было 4 ? года, я позвонил твоему дяде Давиду, ему шел 71-й год, с трудом уговорила телефониста Анна (через Будапешт, обманув советских), которая работала с твоим отцом к тому времени 10 лет, и никто, кроме Бога, не может сказать, что будет с нами дальше. Твой старый беззубый дядя, спросонья наконец поняв, что говорю я, стал, хрипло шамкая, просить меня скорей приезжать, как артисты ждут меня, были у министра культуры, с которым твой отец не ладит 20 лет, а не ладить с министром, мой дорогой сын, в советской стране сложно и опасно; я звал его за глаза нежно Ниловна, по книге Горького «Мать», а также Химик, он учился в Химинституте, а старенькая учительница говорила о нем: «Как мы все ошибались, такой был неспособный мальчик, еле учился, а таких высот достиг». Так вот, достигший принял артистов и повел свои гнусные беседы, у него огромная практика доводить хороших людей до того, что они убегают из своего дома далеко, в другие страны, бросив все. Вот и мы сидим в доме Славы Ростроповича, которого лишили гражданства при помощи Ниловны, выгнали и Солженицына. Химик заявил: «Кто виноват? Вот мы сидим, работаем, а его нет». Свою лживую, пустую трепотню они считают работой. Наш идеолог и кокет косит направо, влево нет, носит дымчатые очки, у него седой перманент с легкой волной и лицо поблескивает ночным кремом, говорит очень тихо, всем приходится вслушиваться; изредка, что-то бормоча, делает вид, что записывает. Но когда надо, он даже орал и визжал на твоего папу, а однажды, когда папа после тяжелого разговора, где, напрягаясь и вслушиваясь в сурово-тихие наставления министра, половину не разобрал, что же с ним будет, уходя после аудиенции, уже взявшись за ручку двери, услышал внятный громкий голос Химика: «Так вот, никаких „Бесов“, никаких Высоцких, и никаких Булгаковых». Видимо, Ниловна рассчитывал, что папа упадет в обморок по ту сторону кабинета. А уж там помощники разберутся, что делать с папой. Бедные артисты сидят, а он тихо вещает: «Никто не отрицает его таланта. Мы его ценим, правда, он плохо управляемый. Кто вам сказал, что мы ищем замену, провокация». Бедные говорят: «Приезжайте, посмотрите сами, Петр Нилович». «Конечно приеду, репетируйте», — заявил авторитетно, год назад закрыв, а затем, сперва разрешив, запретил репетировать разрешенный спектакль. Бедный Пушкин. То Николай I, то Химик II. Меня там нет. Я, к счастью, с тобой, Петр, но я могу тебе точно сыграть всю сцену за всех. Со мной вообще, сын мой, приключалось множество всяких фантастических историй, в которые трудно поверить. По Москве ходил слух, что певица русских песен Людмила Зыкина — подруга умершей, царство ей небесное, (Фурцевой, любовницы премьера А. Косыгина, дочь которого делала много гадостей твоему папе и многим другим, а сейчас проживает на берегу Москва-реки в хоромах из отборного Кремлевского кирпича, напротив моего старого друга — академика Петра Капицы, который работал с Резерфордом и имеет пожизненную квартиру в Кембридже и предлагал папе твоему пожить в ней. Так вот, тут в Лондоне пристроился ко мне странный молодой авантюрный человек, называл себя по-разному, имел много паспортов и среди всего прочего объявил себя приемным сыном этой самой русской-разрусской Зыкиной; звали его Володей, как Высоцкого. Вспомнил я один давний вечер в Москве на квартире у другой замечательной русской певицы Максаковой, там Владимир пел свои песни, Зыкина — свои, она быстро, к ее чести, поняла, что ей при нем петь ни к чему, а потом они даже вместе попели дуэты. Она была в теле, бросала томные взгляды на Владимира, а когда он с гитарой трезвый да в ударе, редко какая дама могла устоять. А теперь приемный сын ездит по миру и собирает все материалы о своем тезке Владимире. Вспомнил, как Каганович в телевизоре тоном вождя воскликнул: «Наши идеи идут по?миру», — и одним ударением сказал всю правду.

Вот видишь, какие хитросплетения устраивает судьба.

ФЕВРАЛЬ, СРЕДИНА, ПЕРЕД АМЕРИКОЙ

Звонили старому мудрому Ене с бакенбардами, он стал одинок, Эдит, ее мать, оставила его, живет одна, о чем прощебетала томно Катьке и дала N его телефона, и старый Ене оказался у родной дочки от старой жены на раскладушке, правда, не русской, а венгерской, более комфортабельной. Делает вид, что не унывает, и, как студент, по утрам заваривает чай и пьет с колбаской и радуется, что она есть, что дочь его приютила. Боже! С какой любовью он искал, ждал, обставлял себе и ей квартиру, какой кафель подобрать к унитазу, какой коврик, какой тон для стен, какой интерьер. Она много занимается телом, наподобие старой Айседоры Дункан.

Вот и дозанимались! Бедный Ене! Я ему сказал о предложении Дежё, которое тот изложил старшему брату (одному из правителей Венгрии): чтобы я возглавил новый театр в Венгрии, тот милостиво согласился, сказав: ну что ж, пусть он спросит там… у своих. Это напомнило мой разговор с Микояном. В антракте, смотря «10 дней…» Рида, он, узнав о моих неприятностях по поводу «Павших и живых», заявил: «А вы спросите их, разве решения XX и XXII съездов отменены? Я, конечно, могу спросить, если кто-нибудь из них заинтересуется моим мнением, но не лучше ли, если бы Вы их спросили об этом», — и он первый раз внимательно и с интересом взглянул на меня.

Л. Максакова, я и Катя на даче у Максаковой в Снегирях, 1977

Перед смертью Брежнева появилось много анекдотов о нем, как он по бумажке, как они все, чокая и причмокивая челюстью, у него что-то с нервом, встречает Индиру Ганди, произносит: «Уважаемая госпожа Тэтчер», — ему шепчут: «Ганди, Ганди», — он возмущается: «Я сам вижу, что Ганди, а здесь написано — Тэтчер». Или он идет по коридору, видит Пельше. Зовет: «Пельше, поди сюда», — тот подбегает, говорит: «Простите, Леонид Ильич, я не Пельше». Он собирает Политбюро. «Товарищи, у нас полный маразм, вчера в коридоре Пельше сам себя не узнал, а Суслов с Косыгиным вообще не ходят на заседания», — они все уже были мертвы, когда остроумцы сочиняли все это.

Ночью в Неаполе перед отъездом мы, смеясь, все это рассказывали, а на аэродроме в Вене меня окликнул корреспондент: «Господин Любимов, вы не бойтесь, я друг Рахлина, вас там главный умер». Я не поверил, думал Кириленко, но он бежал за мной и все кричал: «Брежнев, Брежнев, нам ТАСС официально объявил». Мы сели в самолет Аэрофлота, сразу попросили газету. Прочли — ничего нет. Как бы невзначай спрашиваем стюардессу: «Ну как в Москве, что нового?» — «Все хорошо, все в порядке», — чеканят они. Садимся в такси. Спрашиваем у шофера: «Что нового». — «Ничего, — говорит, — вот все снег не убирают». Едем дальше. «Как с едой?» — «Да как всегда, погано. Вот концерт вчера хороший обещали в День милиции, потом отменили, стали эти симфонии играть, ну мы с женой сразу выключили, — после паузы: Правда, обещали потом дать». Мы переглянулись. Едем дальше минут 10. «Да этот Леонардо — умер». Забулдыги-шоферня почему-то звали его последнее время Леонардо. «Ну что, видел вчера Леонардо по телеку?» — «А как же, нормально ходит. „Дорогие товарищи империалисты, социальл. исти. ческий сраны…“» — и т. д. Шофер говорил безучастно, ругая, что не убирают снег. Так и живет народ, ничего не ожидая, суетясь весь день — добыть что-нибудь в магазине, выстоять в очереди, чтобы получить, сорвать что-нибудь где возможно, а главное — выпить при первом случавши начать бесконечные разговоры за жизнь, а правители, расстраиваясь разболтанностью всеобщей, все ожесточают свои бесчисленные зверские законы, инструкции, дополнения, разъяснения — это уже тайно, своим. Начальник тюрьмы, лагеря может удвоить срок без суда. Разглашение служебной информации — до 12 лет лагерей, тюрьмы. Значит, расскажи я, как у меня спектакли закрывают, можно и сажать. Все Сталина усовершенствуют, сукины дети, ни стыда ни совести. Вот и возвращайся тут в Москву, сын мой. Вот и второй Покровитель помер после двух анекдотов и ужесточения режима до того, что стали хватать из очередей, проверять, почему не на работе. Первый: брежневский Ренессанс окончен, второй: Кремль переименовали в Андрополь. И все врут с нарастающим бесстыдством. Самолет злосчастный сбили, сообщения приличного, даже лживого, составить не могли. Новый на Мавзолее текст о покойном прочесть толком по бумажке не мог, все запинался. Западные газеты написали: «Не знаем, как он владеет иностранными языками, но русским явно плохо.» Срамота. А «Правда» на последней странице расписывает, какая у него дочь — кандидат наук, в партийной школе, показательная семья во главе с Вождем, как у диких племен, и холуй нашелся и даже подписался, совсем одичали. По слухам, партбюро театра предложило меня выгнать из партии, значит, разоблачали, клеймили, приказали бедным — и пришлось каяться, как они не углядели и 20 лет с таким негодяем работали. Вот, сын мой. А если Бог даст, от чего я тебя избавил.

ЛОНДОН 20-го

Письмо Солженицыну.

ФЕВРАЛЬ 21-го, ЛОНДОН

Проработали день с новым моим сценографом Стефаном Лазаридисом — греком — над «Бесами». Хороший парень и все про них понимает, у него папа богатый был, а тут наши помогли установить в Эфиопии свои порядки — эфиопы проклятые. Пришел папа на работу, а черные с нашими автоматами сидят у него в кабинете, почему опоздал, спрашивают, тот говорит, пошли вон из моего кабинета, ну, они ему показали, как говорил Хрущ — Кузькину мать. Пришлось сыну все продавать и ехать выкупать папу, маму и двух сестер. В общем, понятно тебе, он про них понимает, можно работать. Так и к твоему папе трое вошли в кабинет, весь расписанный знаменитыми людьми мира от Кастро-бандита до Белля — хорошего писателя. Даже один член Политбюро с горечью сунулся внутрь и сказал: «Да, красить нельзя, вроде исторический кабинет», а потом строго ткнул пальцем на иероглифы: «Это кто, китайцы?» Я с гордостью: «Нет, все японцы, китайца ни одного (мы тогда с ними в ссоре были)». — «А, ну ладно! — помолчал и добавил: надо сделать переводы, а то не поймешь». Так вот, вошли начальники, ни здрасьте тебе, ни прощай, а один балбес мордастый здоровый, бывший артист плохой, зычно произнес в позе: «Сейчас вам приказ зачитаем», — это все они ярились за бедного Высоцкого на меня. «Не утруждайте себя, я знаю». Они грозно: «Не может быть! Только что составили». Нашлись добрые люди, говорю, предупредили. «Потрудитесь выслушать и расписаться в получении». Я говорю: «Ко мне люди придут, прошу покинуть мой кабинет». — «Это кабинет не ваш, государственный». — «Что ж, вы правы», — и вышел твой папа из своего кабинета, а строчки пишет на чужой квартире в Лондоне.

Я потом это рассказал по телефону теперешнему правителю, он так душевно: «Не может быть! Ну и ну, вот оказывается, до чего мы дожили. Позвоните мне, я разберусь». Очень меня всегда подмывало спросить: откуда? из автомата? Звонил я по особой вертушке от замечательного Капицы, который на свадьбе своей золотой, когда твой отец спич произнес о том, что я Кузькин — это неудивительно, а вот что Капице приходится быть Кузькиным в нашей стране, вот это потрясает. Анна Алексеевна воскликнула: «Ну что вы такое говорите, какой Петр Леонидович Кузькин!» А он поморгал детскими глазками, гениальными своими и синими, от старости потускневшими, и говорит: «Кузькин, Крысик, Кузькин». Он ее Крысик звал. Хотя она была очаровательная и умнейшая женщина, даже когда ей было под 80… Звоню правителю, все дни в надежде ходил. Слышу голос чужой, вроде делает вид, что не узнает. «Вы обратитесь к товарищу Зимянину, он этим занимается». Ну тот и занялся: 45 минут орал. Как будто ему жопу нашатырем смазали, у нас нашатырный спирт на ватке пьяному под нос суют, чтобы, протрезвел. Твоему отцу это часто приходилось делать с артистами «на Таганке». Даже с самим Высоцким.

«Все вы антисоветчики», — кричал советский Геббельс, так его называют в наших кругах, я же называл «недоделанный Абрамов» — говорок у них был похож, народный такой, с наскоком на собеседника, но Федор-то по сравнению с этим — Сократ, не меньше. Уходят мои сверстники и друзья, сын мой, в страну, откуда ни один не возвращался, как говорил печальный принц, а литтл Геббельс все орал. «Все ваше окружение антисоветское, а этот спившийся подонок — прямо как Жданов про Зощенко, — ну подумаешь, имел какой-то талантишко, да и тот пропил, несколько песенок сочинил и возомнил». «Да он умер, нехорошо так с покойным, зачем кричать, товарищ секретарь, а при ваших чинах это даже неприлично». Завизжал: «Вы у меня договоритесь», — и пошел сыпать угрозы. После смерти Володи стали они грызть меня, как по его песне «Охота на волков» его грызли. Слава Богу, похоронили мы вопреки их желаниям — по-человечески. На старом московском кладбище Ваганьково — там, где Есенин лежит, и я хотел там лежать, да вот, видимо, теперь неизвестно, где и похоронят. Говорили друзья, казенная молотилка их не работала. Лежал он на сцене, где играл Гамлета, где так легко и красиво за долгие годы прошел, наверно, по этим подмосткам, не одну сотню километров; удивительная была походка у него. Шли тысячи людей, шли день и ночь, и потом уже три года прошло, всегда у его портрета цветы. А могилы не видно, цветами засыпано все. Многое понял я на его судьбе. Женился он на Колдунье Марине, которая очаровала всю Москву, и увидел он другой мир. Он и свою страну чувствовал остро, без розовой пленки, которую с детства нам старательно напяливают на глаза слуги народа, проносясь в своих черных членовозах — так прозвал народ их машины, а когда один главный идеолог выходил, охрана как-то не заметила одного алкаша, и он столкнулся с Серым Кардиналом (М. Суслов). «Во! — говорит. — Выход мудака в открытый космос». Все он про них и про народ понимал, потому и был истинно народный поэт и положил Господь Бог его рядом с другим непутевым поэтом. Понимал Владимир, что жить он должен в России, а не в парижах, а жить уже было невтерпеж, больно глаз острый. Вот и загнал себя, как своих песенных Коней. «Ни дожить, ни допеть не успел». К счастью, допеть успел — спел про все, да еще как заглянул туда, куда никто из официальных поэтов не заглядывал, а еще снисходительно по плечику похлопывали. А ему очень хотелось, чтоб коллеги признали, хотелось, чтоб книгу выпустили, диск хороший записали. А управители искусства во главе с Химиком-министром все в обещанку играли и ничего не давали. Гамлета и то не хотели дать играть. «Какой он Принц — хрипатый такой и повадки не те». Им, конечно, видней там, наверху, тем более они каждый день даже с королями беседуют. Как он умудрился вопреки всему спеть и написать все, что хотел, одному Богу известно. Как обычно, лишь очень немногие поняли, кто он, многие любили, увлекались, но охватить его значенья не могли даже умные и понимающие искусство. На моей памяти точней Эрдмана, одного из самых близких мне людей, не сказал никто. Сам писал стихи, басни, сказки, пьесы: «В общем понимаю, — заикаясь говорил один из самых остроумных людей, которых я встречал, — могу представить, понять, как сочиняют Галич, Окуджава, а вот как Высоцкий — не могу понять, как возникает у него все это, откуда, приемы ремесла не могу разгадать». В МГУ одного чудака профессора, умного человека, освободили от кафедры — много не тех слов говорил ученикам. Друзья придумали ему должность, чтобы старик мог дожить свой век, — собирать записи уходящих интересных людей от искусства. Вот однажды от него ко мне пришел молодой человек расспросить меня об Эрдмане. «Вам надо к Вольпину идти, бегите, ему ведь 80». — «Был, не хочет». — «Понимаю, любил его очень, ему трудно. Я хитрость применю: я его разговорю, а вы и подоспейте». Дальше, если вам не лень прочитать, и идет наш разговор с дорогим моему сердцу Михаилом Давыдовичем Вольпиным.[2] Пленку я даже не правил и оставил всю корявость разговора, который не предназначался для рукописи: лучше бы тебе, Петр, слушать пленку, да не знаю, где она, может, с мамой поищешь.

МЮНХЕН, 20-го ФЕВРАЛЯ 82 г. — ДО ЛОНДОНСКОЙ ЭПОПЕИ

Летом всей семьей, ты, как всегда, с соской. Бросил ее в 4 года 5 месяцев, когда упал и разбил передние зубы, губа вспухла. Стал похож на перепуганного зайчишку, пошла кровь, как говорила мать, у тебя дрожали руки, ты очень испугался, но не орал, вел себя мужественно. Мать, наверное, испугалась больше.

ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ:

Тень самолета подбирала лапы.

Счастливого полета, дети, мамы, папы.

Лечу ставить «4 грубияна» по пьесе Гольдони, музыка Вольфа Феррари, к сожалению, средняя, либретто хорошее, будут петь на немецком. Переговоры длились так долго, что отказаться уже было неловко. Дело дошло до вмешательства министра ФРГ Геншера и нашего вечного Громыко, про которого Хрущ, когда стучал по кафедре ООН, сказал: «Нас поливал с трибуны какой-то фашист, я обернулся к своей делегации, говорю: свистать кто-нибудь умеет, они мотают головой, рожи наели, говорю, а свистеть не умеете, тогда я снял ботинок и стал им стучать, поворачиваюсь, гляжу, только один Громыко расшнуровывает ботинок».

Когда я лежал в Кремлевке от желтухи, со мной лежал один поразительный тип, я все слушал вражеские голоса, он требовал прекратить, а потом, напуганно озираясь, спрашивал: «Ну как там?» Я говорю: обосрались арабы и все наше оружие побросали. Я его спросил, видел он Брежнева. «Да, докладывал несколько раз». — «Ну и как?» — «Да как тебе сказать, знаешь, у него вид, ну когда нагнешься, ботинок расшнуруется, ну напружишься, разогнешься, а распружиться забыл. Солидный такой вид». Он не понимал, что городит, и, по-видимому считал такой вид достоинством. Не знаю уж, записывают там в палатах или нет, но он все время делал мне знаки, когда я говорил, или целые пантомимы разводил, чтобы я умолк. Видимо, считал, что записывают. Покойный Эрдман на эту телефономанию всегда говорил: «Бросьте вы, Юра, если у них и есть что-нибудь, все равно половина не работает, а остальные пьяные».

И горы камнем строго глядели в небо.

А облака покорно окаймляли камень.

Библейский вид.

Реально виден из круглого стекла

На землю опускался самолет.

Окончив лет — он выглядел

игрушкой, устав от дел.

Петр, Катерина, я,

Мы ждали сна.

ПОНЕДЕЛЬНИК 13-го 83 г., ИЮНЬ

Посещение твоего сводного старшего брата, он на один год младше твоей мамы. Его мать при помощи Тишки Хренникова, как писал Шостакович — кровавого сталинского пса в музыке (у Злодея много было сторожевых псов — музыку сторожил пес по кличке Тишка), поместила Никиту в службу утешения — так деликатно она называлась, вот довелось и мне собственными глазами поглядеть на все это. Я попросил моего хорошего знакомого врача, он часто тебя смотрел и давал маме советы. Я знал нравы этих заведений, поэтому поехал со свидетелями. Представил его как близкого родственника. Он просил меня, что бы они ни творили, как бы ни провоцировали, быть спокойным и очень осмотрительным в ответах. Что, может, и меня оставят. Вполне возможно, я думаю, это их розовая мечта. Форман — чешский эмигрант нашего вторженья 68 г. создал фильм-шедевр «Полет над гнездом кукушки» — очень похоже на русский вариант. Грязь, вонь, вокруг корпуса, вид такой, будто только война окончилась, чего-то строили, потом бросили, все замерло.

Катерину мою как-то остановил милиционер, дала она свой заграничный документ, нарушенья нет. Он смотрел, смотрел, не знал, что сказать, и придрался к виду машины — ржавеет, говорит, машина. Она взвилась и с акцентом своим: «Что! Вы посмотрите вокруг. — Он, не понимая, стал оглядываться. — Ну что! видите! Вы все кругом засрали. Вы есть засранцы», — и уехала. Я думаю, он от растерянности не записал номер. И среди этого хлама в синих линялых застиранных грязных халатах бродили несчастные, которых еще выпускали погулять. А за решетками на меня глядели из окон другие, не дай Бог видеть это. После… ожидание. Здоровый, по виду сильно пьющий, санитар попросил проследовать в кабинет заведующей. В скромной, довольно чистой небольшой комнате с рукомойником и половиной куска розового мыла восседала, как двойная порция клубничного мороженого, дама в зеленом, вся в золотых побрякушках и в бирюзе. В доме скорби странно было видеть эту толстую наглую бабу, распираемую тщеславием и самодовольством. Она, видимо, тоже приготовилась к встрече и собрала обо мне сведенья. Гусыня восточная, играя руками в перстнях тысяч на 100, докторским тоном, с легким упреком в голосе: «Как же вы, такой знаменитый человек, я понимаю вашу занятость, упустили ребенка», — говорила она о 36-летнем мужчине. Все было как в театре: монолог продолжался долго, прерываясь приходом медсестры крепкого сложения, приходом тренированного санитара, она отдавала тихим строгим голосом распоряжения, они мрачно поглядывали на нас. «Можно мне увидеть сына?» — «Подождите, когда я сочту нужным, его приведут, сейчас придет доктор, который его ведет». Вошел вскоре симпатичный внешне доктор, входящие к мадам все были восточного типа, что как-то сгущало общую напряженность. Доктор тихо, как с больным, начал излагать течение болезни, употребляя термины, которые мне потом объяснил доктор, который был со мной. Он спросил, какие лекарства они применяют. Среди незнакомых я услышал — анемезин, — он спросил дозу, тот назвал, доктор встревожился. Мадам громко, с иронией, вызывающе спросила: «А что, ваш родственник и в этом понимает?» — «Да, он доктор». — «Ах вот как!» Обстановка накалялась, они явно тянули, видимо, приводили его в порядок. «Вы знайте, как это было. Мы с Ольгой Евгеньевной (это его мать) договорились, что она как бы случайно приведет его ко мне в гости. Вначале все было хорошо, он был вежлив, но молчалив. Мне надо было, чтобы он разговорился, я отвела его в комнату, где у меня собрано много икон. И тут он сразу раскололся. Во-первых, начал укорять, что иконы должны быть в церкви, стал объяснять, где какой святой, какого века икона, и все с таким ажиотажем! Прямо подменили человека. Так что дело очень серьезное, папа». — «Почему же мне ничего не сказали, я месяц не мог его найти. Вы что, взяли его насильно?» Но тут ввели сына. На нем, как на вешалке, он очень похудел, висела эта страшная одежда, видимо, только что со склада, все складки от долгого лежанья на полке выделялись, как на хорошо отутюженных брюках, они явно что-то вспрыснули, чтобы вывести его из апатии. И тут начальница этого страшного заведения, не знаю, какое у нее звание по другой линии, у нас это часто бывает.

Время разводок и лжи,

попробуй выживи.

Начальница неправдоподобно спокойным тоном плохой старой актрисы начала сюсюкать: «Никитушка, скажи папе, тебе хорошо здесь? — Он не то кивнул, не то просто опустил голову. — Успокой папу, скажи ему, как ты меня любишь». Он грустно посмотрел на меня. Пахло спиртом, я посмотрел на его доктора и понял, что он выпивши, я быстро сделал знак, щелчок по горлу — у нас это обозначает «под банкой» — все государство полублатное, вот и повадки у нас такие. Никита утвердительно кивнул. Бандерша увидела и приказала доктору выйти. «Могу я погулять с сыном вдвоем?» — «В сопровождении доктора, пожалуйста,» — и снова монолог: какие у нее связи, что заведение ее очень знаменитое, не менее, чем ваш театр.

Со старшим сыном Никитой на съемках «Кубанских казаков», 1950

6-го МАРТА 84 года в 11 ч. 40 м.

Ночь. Вот, мой дорогой младший сын, и выгнали твоего отца сегодня утром. Приехали чиновники, собрали весь театр и зачитали бумагу. Утром я говорил с англичанином Джоном, он летел из Москвы, передавал разговоры, сужденья, прогнозы. Мой друг встретил сына вождя нового — воспользовался и замолвил несколько слов в защиту твоего папы, а сынок изрек снисходительно и внушительно: «Пусть приезжает и работает, говорят, „на Таганке“ без него плохо». Менее важные тоже милостиво вещали: чего он там боится, пусть едет, с ножами встречать не будем. Кто поумней и посерьезней относился ко всему, что со мной произошло, советовали подождать и не ехать. Ну, вот к ночи все и прояснилось. В день смерти предыдущего вождя из полицейских, по приказу горкома во главе с орангутангом без клетки В. Гришиным, несчастное партбюро Театра должно было выгнать меня из партии. Видишь, сын, граница, как они любят говорить, на замке, а папа все знает, свет не без добрых людей. Заседали они, заседали, не хотели твоего отца выгонять, а тут вождь умер. Пришлось им отложить выгон. Ну а теперь они решили с другого конца начать — выгнать с работы. И замену нашли, а замена эта жила у твоего папы полгода дома, пока твоя бабушка не взмолилась: «Юрик, не могу я больше его терпеть». Интересно, сколько его артисты терпеть будут. Ладно, завтра утром надо рано вставать, допишу как-нибудь.

ЛОНДОН, 11 МАРТА, 10 часов утра

Вчера звонил в 12 ночи Слава из Парижа. Матерился, как всегда, грустно шутил. «Ну! безработный!.. уволенный… В расстройстве… плюнь… им же муд… хуже». Разумеется, все пересыпалось матом. Увидимся сегодня в 1 дня с ним и будем решать обычный «русский вопрос» — «Что делать?». Насчет Николая Губенко ошибся, это артисты просили, чтобы был он. Инстинкт самосохранения: свой сохранит репертуар. Но Булат в письме прав, у них много всяких штучек в запасе. Он бы сохранил мою афишу — репертуар, а Эфрос будет все ломать, и в этом было отказано. Много зайцев убили сразу негодяи, покончили с театром, назначили фигуру вроде прогрессивную, замарали его, он, дурак не понимает, думает быстро взять свою группу артистов, перенести 2–3 своих спектакля с Бронной и начать свой новый театр и покончить с «Таганкой». Интересно, ошибаюсь я или нет. Ты-то, сынок, если будешь читать горькие заметки отца, все уже будешь знать в подробностях, напишут Пимены-летописцы, а может, и я еще при жизни узнаю. Когда сам перечитывать буду, наверно, все буду задумываться: править или оставить, как писалось в горечи и лихорадке безрадостных дней тех лондонских. Умом понимаю, что историю «Театра на Таганке» этой шпане не зачеркнуть. Скольких они перестреляли, а они живы, а эти ходячие мертвецы мертвы, ну ладно, не надо злобиться, это сушит и лишает покоя, а в нервности трудно разумно оценить обстановку. Опять вернулось то состояние, которое было в Ольборо у Славы в доме, и сны пошли опять эмигрантские. Проснулся ошалевшим. Снилось, я там. В аэропорте объявили посадку, бегу, страницы служебного паспорта вылетают, я их собираю и все думаю, перескачу через границу или схватят. Я тебе, сын, напишу главу о снах.

ЛОНДОН, ВОСКРЕСЕНЬЕ 84 года

Великий пост перед Пасхой. Переводчица «Бесов» повела в собор Православный. Владыко прекрасно читал Евангелие, проникновенно и мудро, как Тихон, видимо, много страдал, потом узнал, что так и было. Тяжело и долго болел. Продолжу потом, сейчас надо бежать выбирать артистов.

11-го АПРЕЛЯ. ФЛОРЕНЦИЯ

Работа идет нудно и вяло. Вчера встретил Копелева с женой. Быстро, много, сбивчиво говорили, подарил свою фотокарточку с Папой — Павлом-Иоанном. Прощались грустно, ему 72 года, а он с надеждой спросил: а может, еще вернемся. А? Я ответил: непременно, и в это мгновенье верил в это абсолютно. Опять прожектерствовали, как бы здесь создать «Таганку».

13-го МАРТА 84

Опять появился бедный В. Сеченов. Его врачи приговорили — рак. Восклицал: «Ну что, говорил я вам, что Эфрос негодяй, безразличный ко всему, кроме своей особы, а вы еще заступались! Держится, как будто ничего с ним не произошло».

Помолчав, вдруг: «Знаете, я сперва много плакал, а потом стал думать, я ведь, знаете-с, должен был умереть в 17 лет. (Его вели на расстрел наши, захватив у немцев). Так что Бог подарил мне 30 лет жизни». Дал мне подлую статью московского корреспондента немецкой газеты «Де Гельбрэхт», штутгартской газеты. Явно заказанной нашими с подробностями, которые знают только они, подслушанные телефонные разговоры с родными, артистами театра и т. д. Навел справки: оказалось, что это известный советский провокатор. И хорошо сотрудничает с советскими 10 лет вместе с женой.

16-го МАРТА