Глава XV. Зазеркалье

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XV. Зазеркалье

Когда бывало тягостно на душе, Соня непременно бралась за дневник. После смерти ее малышей ей стало невыносимо плохо. В таком состоянии ей не мог помочь даже дневник, требовалось что?то иное, например, погружение в Лёвочкино романное зазеркалье.

Ей нравилось рассматривать себя в старинных венецианских зеркалах яснополянского дома. Но еще больше она любила себя разглядывать, находясь в царстве Лёвочкиных зеркал, в которых видела себя словно со стороны, отражаясь в его отражениях, где была более «всамделишной», потому что второе зеркало, искусство, всегда точнее первого, реальности. Сонина жизнь в момент переписывания романов протекала сразу в двух измерениях — в практическом, среди близких, и в художественном, среди воображаемых людей. Случалось, что одна вытесняла другую. Сейчас для нее наступала пора господства «второй реальности», становившейся все более привычной, ежедневно проживаемой.

Первая реальность теперь уходила на второй план. Погружение в Лёвочкину работу над «Анной Карениной» позволяло Соне оторваться от тяжелой, «невеселой» жизни, а заодно забыть и азбучные фразы — «Маша ела кашу» из скучнейшей мужниной «Азбуки», которую, так решила Соня, «пусть писарь переписывает». Яснополянская повседневная жизнь стала слишком гнетущей для нее, «не по силам», никак не хотела налаживаться, возможно, потому, что денег не хватало или из?за того, что надоели монотонные занятия, вроде шитья панталончиков, платьиц, костюмчиков. Даже подаренный мужем в качестве награды за работу золотой наперсток не радовал. К тому же наперсток чуть было не украла гувернантка. Теперь тихая деревенская жизнь утомляла Соню своей монотонностью — чтение по — французски с Таней, игра на фортепиано с Илюшей, кройка лифчиков Лёле и воротничков Маше. Но главное заключалось, конечно, в том, что детская на первом этаже опустела, и Соня постоянно думала о том, кто же теперь из ее детей будет следующим в скорбном списке потерь. После смерти своих малышей она не находила покоя, потому что не могла философствовать, как муж, для которого детские смерти были сравнимы с «потерей мизинца» и воспринимались им с точки зрения собственного приближения к смерти. Так, хороня малыша Петюшку, Лёвочка впервые задумался о том, где будет похоронен он сам. А Соня, напротив, глядя на Таню, Лёлю и особенно Сережу, думала только об одном: кто из них может оказаться следующим? Теперь ей казалось, что смерть поселилась в ее доме и может поразить самого доброго и самого умного ее ребенка, например Сережу, который был для нее милее всех. Но рок нашел следующую «жертву» — девятимесячного малыша «Николушку», который умирал целый месяц, окончательно измучив свою любящую мать. Она снова переживала, уже в который раз, видя, как он бессмысленно хватался то за ложку, то за ее грудь, словно раненый зверек, а потом окоченел. Мальчик умер при Лёвочке, который сказал, как отрезал: «Такие дети, как Николушка, полные огня, не живут на свете». Она никак не могла забыть похороны ребенка, сопровождавшиеся зловещей вьюгой, срывавшей с ребенка венчик и кисею. А в их доме в это время полыхал пожар. Кто?то забыл потушить горящую свечу перед образом, которая упала на нянину постель, после чего огонь перебрался на подушки, одеяло, спинку дивана. К счастью, с пламенем удалось справиться, но смерть не покинула их дом. Вскоре скончалась 80–летняя тетка Пелагея Ильинична Юшкова. Ее болезнь тянула Соню за душу, и она постоянно думала: «Когда это только кончится, и когда можно будет сорвать занавески с зеркал?!» Со смертью тетушек Т. А. Ергольской и П. И. Юшковой, как говорил Лёвочка, ушли последние воспоминания о его отце и матери.

Теперь Соня знала, что Бог давал ей гораздо больше, чем она у него просила. После тяжелых утрат он наслал на нее художественную «дурь», и она снова стала «настоящей писательской женой», смело разглядывавшей себя в мужнином зазеркалье. Переписывая «Анну», Соня опять почувствовала эту властную силу. Она сдернула занавески с яснополянских зеркал, чтобы вновь войти в параллельный мир, сотворенный гением по собственным законам, благодаря которым все оживало. Для смерти здесь не было места.

В семейной жизни была наконец снова достигнута гармония. Теперь Лёвочка мог заняться людьми воображаемыми, потому что его Соня была с ним рядом и душой и телом. Она расшевелила в нем писательские дрожжи, одарила своей горячей любовью. Только находясь с ней рядом, со своей Кити, он, как и Левин, был особенно силен, справляясь со всеми страхами. «Какое счастье быть дома, какое счастье дети, как я ими наслаждаюсь», — думал в это время Лев Николаевич, делясь размышлениями со своим alter ego, то есть с Левиным.

А Соня, переписывая роман, словно пролистывала собственную прожитую ею книгу жизни, в которой много нового узнавала о себе и о Лёвочке. Она припомнила, как эта история с романом только начиналась. В ту пору была еще жива тетенька Ергольская, которую с детской, трогательной теплотой и нежностью опекал Сережа. Как?то он попросил мама дать ему что?нибудь почитать вслух тетеньке, и она дала ему «Повести Белкина» «божественного» Пушкина, как называл своего любимца ее муж. Во время чтения Татьяна Александровна заснула, и сын оставил книжку лежащей на подоконнике в гостиной. Соня увидела ее, но поленилась отнести в библиотечную комнату. На следующий день Лёвочка во время кофе совершенно случайно заметил «Повести Белкина», почти механически пролистал их, но не закрыл — никак не мог оторваться, читал, попутно восклицая, что Пушкин — его отец — учитель. Пушкинская фраза «Гости съезжались на дачу» помогла ему написать начало романа о неверной жене и той драме, которая завертелась вокруг этого. После чтения Пушкина муж стал уверенно «пачкать чернилами руки».

Был март 1873 года. Соня знала, что весна, особенно ее начало, — самое рабочее и плодотворное время для Лёвочки, когда он просыпался духовно и вдохновенно занимался «поэзией» творчества. Этот дух, пробуждавшийся в муже, она очень ценила и всячески поддерживала Лёвочку в этот период, чтобы он продолжал «весело шалить», прибавляя день за днем по целой главе. После долгого «молчания» писательство пошло, и притом довольно успешно. Роман вчерне был написан за месяц, и Соня была очень довольна, потому что догадывалась, откуда он черпал свое вдохновение. Конечно, из семейной гармонии, которой он так дорожил. Он подпитывался мыслями семейными, и оттого ему не нужно было вызывать иных «духов», как он не раз делал, работая над романом о времени Петра Великого.

Переписывая страницы «Анны Карениной», Соня пребывала в зазеркалье, узнавая себя в быстрых легких шагах Кити, в шорохе ее платья, в ясных, правдивых, испуганных радостью любви глазах. Соня снова погрузилась в воспоминания о «стальных августовских ночах», наполненных предвосхищением счастья, поцелуями, новым, неизведанным до этого чувством любви к взрослому Leon’y. — Она читала признания Левина, что до Кити он был «не так чист, как она» и еще, что «он неверующий». Вспоминала, как Лёвочка просил ее, чтобы она любила его, каким бы он ни был, не отказалась бы от него. А потом передал ей свой дневник, в котором было то, что впоследствии так мучило Соню, отравило ей медовый месяц. Так она узнала о всех тайнах мужа, о которых лучше было бы не знать. Сонины страдания, вызванные прочтением Лёвочкиного дневника, объяснили мужу, как и Левину, какая пучина отделяла их от «голубиной чистоты» Сони — Кити. В общем, Соня поняла, что она та самая Кити, которую Лёвочка «перетолок» с Долли.

Со временем нежные краски девичества Сони и Кити немного потускнели, полиняли, как это часто случается с красочной яркостью любимого цветка. Успокаивало только то, что не меркла ее власть над мужниной любовью. Образ Наташи — матери, появившийся в эпилоге «Войны и мира», потребовал своего дальнейшего развития и продолжения. Соня теперь осознавала, что была просто обречена на новую роль, уже не Наташи, а Долли и Кити, в которых смешивались дневная душа и ночная.

Читая о Долли, Соня еще больше стала осознавать, что замужняя жизнь требует совсем иного отношения к одежде, которую носят не для себя, не для того, чтобы подчеркнуть свою красоту, а для того, чтобы не испортить впечатления в обществе во время пребывания со своими прелестными детьми. Она, как и Долли, испытывала это чувство в церкви на причащении своих детей. Восхищение прихожан было вызвано детской красотой, которую еще более подчеркивали их нарядные платьица и костюмчики, а также умение держать себя. Правда, сын Алеша постоянно вертелся, был очень беспокоен из?за того, что ему очень хотелось получше рассмотреть свою новенькую курточку, особенно увидеть ее сзади. А дочка Таня стояла словно взрослая, зорко присматривая за своими маленькими братьями. Переписывая Лёвочкины листы, наполненные узнаваемым очарованием собственных детей, особенно Лёли, волшебным образом ставшим Лили, Соня приходила в восторг. Малютка Лили попросил после причащения: «Please, some тоге» («Пожалуйста, еще немножко». — Н. Н.).

Особенно Соне понравился домашний завтрак у Долли, во время которого Гриша свистел и совсем не слушал англичанку, за что был наказан и остался без сладкого пирога. Она сразу припомнила подобное баловство собственного сына, за которое он был наказан, и как Таня нашла способ, чтобы обрадовать своего брата. Под видом угощения для куклы Таня отнесла кусок торта брату, который рыдал в детской, приговаривая: «Ешь сама, вместе будем есть… вместе». Переписывая все это, Соня снова слышала уже почти забытый детский смех в купальне, восторженный визг в детской, веселое плескание в реке, нескончаемые радости Лёли, Илюши, когда она находила березовые грибы — шлюпики в лесу за рекой Воронкой.

Теперь Сонина жизнь делилась на дневную, когда она строго следила за побелкой дома, фасада и окон, починкой дверей и полов и прочими текущими делами, и ночную, когда доставала из шкафа Лёвочкины бумаги и снова оказывалась в своем зазеркалье, зорко наблюдая за тем, как Кити сидит на кожаном старинном дедовском диване, который всегда стоял в кабинете деда и отца Левина, и вышивает английской гладью. Сидя на таком же точно диване и читая рукописные листы мужа, Соня постоянно путалась в ощущениях и реалиях, сбиваясь, где же все?таки она сама, а где ее отражения — Кити и Долли с их культом материнства? Невольно Соня «дописывала» мужнины образы, испытывая при этом удовлетворение собственных амбиций, позволяя многое считать теперь пустяками, но только не инстинкт материнства, присущий ей и знакомым ей героиням.

Лёвочка сумел многое «подсмотреть», запомнить в Сониной жизни матери — наседки, чтобы вдохновиться однажды увиденной им красивой белой шелковой строчкой на рукаве ее халата. Именно это строчка вызвала в нем рой эмоций и помогла понять сложный мир своей жены для того, чтобы осмыслить и весь особенный женский мир. Главная героиня его романа была напрочь лишена этих милых женских удовольствий, составлявших привычный, чисто женский круг занятий Сони. Роман пополнялся реальными сведениями, взятыми автором из своей жизни. Например, шестая по счету беременность Долли совпадала с Сониной шестой беременностью.

Зазеркалье оказывало очень сильное воздействие на Соню. Путешествуя по этому причудливому миру двоящихся образов, она узнавала себя то в Кити, то в Долли, то в самой Анне, сиявшей «непростительным счастьем». Благодаря романным двойникам Соня множилась в зеркальных отражениях. Мужнино писание позволяло забыть об усталости, о потерянном Лёлей полотняном картузике, о Лёвочкином сюртуке, заказанном им на Тверской у самого дорогого и престижного кутюрье Филиппа Айе, о собственной поездке за шляпками и башмаками, о драке сыновей во время прогулки, о двойке, полученной детьми за плохое поведение, о гнилой погоде, о потерянном мужем бумажнике и о многом другом, что невозможно перечесть.

Соня не раз слышала о мистике книг, о их пророческой способности все превращать в свои тени. Она побаивалась, что романные пассажи, только что переписанные ее рукой, могут вторгнуться в ее жизнь. Особенно это касалось трагических сюжетов, связанных с Анной, со сценой ее самоубийства. «Только не это», — причитала Соня. Ей так не хотелось думать в это время о чем?то плохом, например о шнурке, приводящем ее в ужас при воспоминании о том, как муж носил эту веревку в своем кармане, думая покончить жизнь самоубийством. А Соне так хотелось наслаждаться тихим плаванием с ним в лодочке, ни на миг не забывая, куда им нужно плыть.

Зазеркалье приоткрывало ей Лёвочкины мысли и опасения: «Левин был счастлив, но, вступив в семейную жизнь, он на каждом шагу видел, что это было совсем не то, что он воображал. На каждом шагу он испытывал то, что испытывал бы человек, любовавшийся плавным, счастливым ходом лодочки по озеру, после того, как он бы сам сел в эту лодочку. Он видел, что мало того, чтобы сидеть ровно, не качаясь, — надо еще соображать, ни на минуту не забывая, куда плыть, что под ногами вода, и надо грести, и что непривычным рукам больно, что только смотреть на это легко, а что делать это хотя и очень радостно, но очень трудно». Переписав этот пассаж, Соня разволновалась: вдруг плавный, счастливый ход их лодочки изменится? Она судорожно перебирала все последние ссоры с Лёвочкой, которые могли бы иметь реальную материальную силу. Муж не раз ей говорил, что оскорбительный тон, как и недобрый взгляд — это очень опасные вещи. Она задумалась о том, что даже их брак, очень близкий к идеальному, мог в любой миг разрушиться и вряд ли его можно было бы «починить».

Соне было приятнее проживать счастливые мгновения, подобные, например, их объяснению начальными буквами, написанными Лёвочкой на ломберном столе в Ивицах, свадебной горячке, спровоцированной отсутствием у жениха чистой рубашки, опозданием к венчанию. В этот миг она забывала о дневниковом признании мужа: «Написал напрасно буквами Соне». Она продолжала вчитываться в описания первых родов, еще раз переживая при этом беспокойство будущей матери за жизнь своего ребенка. Она увидела себя, словно со стороны, переписывая роды Кити, как она «бессильно опустила руки на одеяло», как лежала «необычайно прекрасная и тихая», а к вечеру была вся «убранная, причесанная, в нарядном чепчике с чем?то голубым, выпростав руки на одеяло, она лежала на спине и, встретив его взглядом, взглядом притягивала к себе. Взгляд ее, и так светлый, еще более светлел, по мере того как он приближался к ней. На ее лице была та самая перемена от земного к неземному, которая бывает на лице покойников: но там прощание, а здесь встреча». При этих словах Соне захотелось расцеловать мужа.

Случалось также и обратное, когда она оскорблялась сразу за всех женщин, прочитав, например, как Стива Облонский во время сытного обеда в ресторане разделил всех женщин на две половины — на женщин и стерв, и она заменила слово, оскорбляющее лучшую половину человечества, многоточием. Ей не понравилось Лёвочкино утверждение, что женщины ббльшие материалисты, чем мужчины, творящие что?то огромное из любви к женщине. Женщины же всегда terre?a — terre, то есть лишенные полета, очень заземленные. Соня была не согласна с такой трактовкой женского образа. Поэтому она с любовью перечитывала другие страницы: «Спокойной с шестью детьми Дарья Александровна не могла быть… Редко, редко выдавались короткие спокойные периоды. Но… как ни тяжелы были для матери страх болезней, самые болезни и горе ввиду признаков дурных наклонностей в детях, — сами дети выплачивали ей уже теперь мелкими радостями за ее горести. Радости эти были так мелки, что они почти незаметны были, как золото в песке, и в дурные минуты она видела одни горести, один песок: но были и хорошие минуты, когда она видела одни радости, одно золото». Как и Соня со своими шестью детьми.