4. В Зазеркалье

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. В Зазеркалье

Я уже упоминал, что Андрей Павлович Кириленко, первый секретарь обкома, в самом начале моего пребывания на Урале был избран кандидатом в члены Политбюро. С этого момента он вошёл в особенную касту людей, о пребывании которых на любом мероприятии обязаны сообщать печать и радио. Сообщения должны быть обязательно правительственными, и их давал ТАСС.

Вскоре Кириленко баллотировался в Верховный Совет по Невьянскому избирательному округу. Первая поездка – небольшой городок Невьянск в сотне километров от Свердловска. Там перед уральцами Андрей Павлович должен произнести большую предвыборную речь, а я сделать из неё определённого размера (кажется, около газетной полосы) публикацию и передать её в ТАСС, чтобы она завтра появилась во всех газетах страны.

Морозная уральская зима. Дорогу еле успевают очищать от снега. А он валит и валит. Едем в тяжёлом правительственном "ЗИЛе", который, как танк, разбивает свежие перемёты снега. Рядом с шофёром охранник. Мы на заднем сидении. Кириленко в середине. Я с одной стороны, помощник с другой. На откидных сидениях второй охранник и зав. финсектором обкома, который обеспечивает наш выезд.

За нами ещё две "Волги", но они где-то отстали.

Кириленко нервничает. Мы можем опоздать к шести часам, на которые назначено собрание.

— В случае чего, — рассуждает он, — там могут и подождать. А вот у тебя как? — обращается он ко мне. — Ты успеешь передать? Ведь речь большая.

Я успокаиваю его:

— Есть два часа в запасе. Разница свердловского времени с Москвой. А потом можно начать передавать, как только доберёмся до телефона.

— Что? Раньше, чем я начну её произносить? — удивляется он.

— Не раньше. А можно одновременно. Если вы, конечно, не будете сильно отрываться от текста.

И опять ко мне:

— А у тебя всё готово?

Идёт нудный разговор. Я на "вы", а он на "ты". Все напряжённо молчат. Нервозность "хозяина" передаётся и мне, хотя я и знаю – волноваться нечего! Почти за десять лет службы в ТАСС был я и в более сложных ситуациях, и всё обходилось. Если пурга и заносы не позволят нам добраться до Невьянска, то уж до ближайшего телефона мы пробьёмся.

Обогнав чистивший впереди нас дорогу трактор, мы километра через три вязнем в сугробе. У нас два выхода: или ждать снегоочиститель, который теперь идёт за нами, или попытаться пробиться вперёд, где рокочет ещё один, какой, кажется, уходит от нас.

Все, кроме шофёра, выскакиваем из машины. Но охранник удерживает в салоне Кириленко ноющей просьбой с нотками отчаяния.

— Андрей Павлович! Не положено! Андрей Павлович! Нельзя! Не нарушайте…

Мы, пятеро молодых мужиков – два охранника, помощник и я с обкомовцем – всё же выталкиваем наш бронированный "ЗИЛ" из снежного плена и летим в круговерти пурги дальше.

До Невьянска добираемся вовремя. Дворец культуры переполнен нарядными людьми, играет музыка. Кумач флагов, яркие лозунги, портреты членов Политбюро. В центре сцены большой портрет того, кого ещё полчаса назад охранник так и не выпустил из машины…

Всё идёт, как и намечено. Прослушав выступление доверенного лица и начало речи Кириленко, спокойно прохожу в кабинет директора дворца и заказываю по правительственной связи Москву…

Речь Кириленко, которую я знаю почти наизусть, потому что последнюю неделю с помощниками работал над ней, гремит в динамиках…

Через несколько минут резкий звонок телефона и ласково-вкрадчивый голос телефонистки: "Москва на проводе…"

Банкетный стол накрыт в одной из комнат дворца. Судя по закускам, машины, которые отстали, прибыли. Аплодисменты и шум зала наконец смолкают в динамике. Мы уже с помощником выпили по рюмке водки и закусили бутербродом с красной икрой. Сейчас помощник метнулся навстречу Хозяину, а я "с чувством выполненного долга" восседаю в кресле и прислушиваюсь, как по всему телу блаженно разливается тепло…

Суетное напряжение длиннющего дня, начавшегося ещё до рассвета, оборвалось вместе с шумом в зале, и я шепчу себе похвальную: "Всё путём, всё путём…"

Помощник уже доложил Кириленко о завершении "нашей работы". Тот, увидев меня, спрашивает:

— Ну, как? Всё передали? Вовремя?

— Всё! И даже раньше срока…

Низкорослый, тучный Кириленко берёт меня под руку и ведёт в ту комнату, откуда я только что вышел.

— Пойдёмте, — приглашает он всех. — После трудов праведных…

Однако мои расчёты прослужить недолго на Старой площади лопнули. Я попал на эскалатор, с которого по своей воле не сходят, если, конечно, с тобой не произойдет какое-нибудь ЧП. Но такое – редкость. За все годы службы в отделе пропаганды, где работала сотня человек, случилось всего три ЧП.

Первый случай. Зав. сектором телевидения и радио Павел Московский был в командировке в Чехословакии и по пьянке выразил сочувствие чехам по поводу ввода наших войск в их страну. Из ЦК КПЧ позвонили в наше ЦК и доложили. Тут же звонок из Москвы в Прагу: "В аппарате ЦК КПСС товарищ Московский не работает. Он из другого ведомства".

Павел вернулся из командировки и, не ведая о случившемся, идёт на службу. В нашем подъезде номер десять охрана отбирает у него удостоверение и выставляет за дверь.

Правда, работу ему всё же определили. Отправили в журнал ЦК "Агитатор".

Второй случай. Консультант Плетнёв, доктор наук, который с полгода назад был взят к нам из какого-то института, работая над докладом к очередной годовщине рождения Ленина, вписал в текст цитату Троцкого, приняв её за ленинскую, так как выудил её из собрания сочинений последнего!

Доклад был озвучен одним из членов Политбюро, и никто ничего не заметил, потому что цитата уж очень "подходила теме", а главное – была "свежей и незаезженной".

Однако какой-то червь марксизма узрел крамолу и написал в ЦК. Незадачливого доктора наук отправили в тот же институт, но уже с выговором и понижением.

Третий случай. Помощник зав. отделом, работая допоздна с документами, прижал в своём кабинете с её согласия молоденькую уборщицу. На их несчастье по этажу проходил охранник с проверкой кабинетов. Написал докладную своему начальству… Помощника отправили на работу в журнал ЦК "Политсамообразование".

У конторы было золотое правило: не выбрасывать провинившихся сотрудников на улицу.

Однако я вёл речь о другом, более важном, возведённом в закон, правиле. Человек, выталкиваемый на Самый Верх власти (а "Верх" начинался с секретаря ЦК до членов Политбюро), по этому неписаному закону рубил свои прежние связи. Теперь он не только на службе, но и дома, на даче и даже во время отдыха в отпуске был ограждён таким частоколом охраны и условностей, что к нему не могли пробиться его прежние друзья и знакомые. К нему не могут попасть без особого пропуска также и его близкие родственники. Для них он должен заказывать каждый раз пропуск, с личной отметкой времени прибытия и убытия.

Когда я бежал по зданию общежития Академии на Садово-Кудринской и слышал от коллег, что меня "разыскивает Кириленко из ЦК", моя житейская наивность ещё позволяла верить, что это именно так. Однако скоро я понял: он и "не должен видеть меня", хотя и смотрел в упор.

Се ля ви Зазеркалья! Моя служба хоть и не так часто, но позволяла иногда заглядывать туда, и надежд, что случай с Кириленко не правило, а исключение в жизни его обитателей, не оставалось. Источников проникновения в Зазеркалье у меня было два.

Один случайный – меня иногда брали на ближнюю сталинскую дачу для написания доклада Высокому Лицу, куда Оно наведывалось.

Другой постоянный – это съезды партии, сессии Верховных Советов СССР и РСФСР, съезды писателей и других творческих союзов. Здесь я в течение двадцати лет постоянно работал в редакционной комиссии, которая готовила выступления делегатов к печати.

На работу в РИО меня продолжали привлекать и тогда, когда я уже перешел в издательство "Советский писатель".

После окончания каждого съезда партии, а работал я на XXIV, XXV, XXVI и XXVII съездах, всё Политбюро фотографировалось с нами, редакторами их речей, и затем вручались эти громадные фото, как высочайшие знаки внимания, вместе с месячным окладом и записью благодарности в трудовой книжке.

Вот здесь-то я насмотрелся с близкого расстояния на сильных мира всех рангов, начиная от секретарей обкомов и ЦК и до премьеров и генсеков.

Особое место в этих всесоюзных сборах властей предержащих занимали многодневные шоу – съезды партии. Они всегда были заорганизованны до тошноты. Здесь всё просчитано и выверено партийными клерками всех отделов ЦК. В выступлениях делегатов ни одной живой мысли, ни одного случая нестандартного поведения участников действа, скука и бесполезность возведены в ранг торжества и праздника.

Эти жалкие шоу и были теми "историческими событиями", о которых трубили печать, радио и телевидение. На всех четырёх съездах, о коих я упомянул, в моей редакторской практике произошли всего два или три случая, которые выбивались из унылого, скучного ряда.

Первый случай. Выступление Шолохова, которого привезли в Кремль, выведя из глубочайшего похмелья. Текст его выступления рассматривался в отделе культуры и уже здесь, в Кремле (судя по бумаге и шрифту машинки). Он сильно исправлен рукою Михаила Александровича. Вычеркнуты строки и абзацы. Правка нарушала партийный глянец, но только в ней проглядывал Шолохов! Мне принесли этот текст на редактуру, когда Михаил Александрович закончил своё выступление. По правилам РИО, при редактуре обязательно должен присутствовать автор речи. Исключение только для членов и кандидатов в Политбюро. Но в этих случаях обязательно являются их помощники.

Шолохов не пришёл в наше РИО, а сразу уехал в гостиницу или в свою московскую квартиру. И связи с ним никакой. Для подготовки речи к печати, в силу этих непредвиденных трудностей, мне дали ещё одного "литреда", кажется, главного редактора журнала "Советские профсоюзы".

Но это не спасло положение. Мы исправили две описки в тексте, расставили недостающие запятые и опустили несколько повторов. Я удержал своего коллегу-напарника от порывов "писать слова взамен "шолоховских", хотя они вроде бы и напрашивались. "Пусть останется, как у него!" – настоял я, и он согласился.

Оба расписались на оригинале и со страхом приложили его к перепечатанному тексту на гербовой бумаге, на каждом листе которой типографское тиснение "Хранить вечно!" Все тексты речей на съездах отправлялись в бронированную комнату архива общего отдела ЦК.

На следующий день в пресс-бюллетене съезда я читал речь Шолохова в том виде, в котором мы сдавали её в печать. Однако в газетах она была опубликована с исправлениями.

Но это уже не на нашей совести.

Случай второй.

Президент Академии наук СССР Анатолий Петрович Александров произнёс очень яркую и смелую по тем временам речь. Она попала на редактуру так же мне, но уже на другом съезде. Ещё следя за его выступлением по телевидению в нашем рабочем зале, я делал пометки, где у меня будут наибольшие трудности при редактуре. Всё усугублялось тем, что Анатолий Петрович часто отрывался от текста, вот тогда-то шла "крамола" – критика не ведомств (это допускалось в речах), а наших правительственных порядков и качества жизни.

Когда принесли оригинал речи, я понял, что по нему работать нельзя. В тексте совсем не то, о чём он говорил с трибуны. Надо ждать стенограмму. Александров, как и Шолохов, не явился в РИО.

И завертелось!

Разыскали его помощника, привезли в Кремль. Из двух текстов начали лепить один. А время идёт! С выпуска летят матюки! Задерживаем печатание стенографического отчёта, выпуск "Правды" и других центральных газет… Скандал!

Уже давно опустел Кремлевский Дворец, а мы всё возимся с речью, стремясь соединить несоединимое. Правду сказанного с ложью написанного…

Где они теперь, эти "исторические речи", произнесенные на съездах партии, в которых вылизывались каждое слово и предложение, сначала в райкомах и обкомах, а затем в отделах ЦК, и те редкие исключения из них, над которыми бились мы, их редакторы, когда они вдруг не укладывались в общепартийное русло. Сгинули, как ненужная макулатура, хотя и печатались на гербовой бумаге и с пугающим вензелем "Хранить вечно!"

Сгинули вместе с несметными тоннами партийных документов, какие закладывались "на вечность", в тартарары, а вместе с ними и весь тот "антураж партийного быта", какой десятилетия выковывался и шлифовался ортодоксальными коммунистами. А то, что сие не зафиксировано в ритуальных партийных документах, да и в светской литературе, обеспечивает ему вечное забвение.

Это и заставляет меня столь подробно свидетельствовать о жизни Верхов. Сами же они ни за какие коврижки не приоткроют закулису своего бытия, то бишь Зазеркалье.

Ни Ленин, ни Сталин, ни Хрущёв, ни Брежнев, ни все другие, кто пребывал в этом первом ряду, завершая Ельциным, в своих многотомных писаниях ни словом не обмолвились и никогда не обмолвятся о позоре Зазеркалья, куда их вынесли карьера, судьба и течение истории.

Так случилось, что я был свидетелем вознесения некоторых последних правителей нашей страны. Происходило сие всё на тех же съездах-шоу. И хотя всякий раз в этих "взлётах" всё было вроде бы "по-своему", нечто мистически однозначное имело место быть.

Будто какая-то неведомая и непонятная для смертных сила выдергивала этих людей, ещё вчера доступных тебе и другим, и утаскивала на Верх в недоступное Зазеркалье.

Случай первый.

Предпоследний день XXIV съезда партии. Завтра выборы ЦК и заседание пленума, где будет избран Генсек, члены и кандидаты в Политбюро и секретари ЦК.

В кулуарах съезда лёгкий бриз-шепоток: "Кого же изберут "из новых" в "ПБ" и секретари ЦК?" Он доходит и до нашего редакционного зала под самой крышей Большого Кремлёвского дворца, потому что во время перерывов мы вместе с делегатами бродим в вестибюлях, пьём кофе, чай, закусываем в буфетах. Словом, общаемся с Верхами.

Изменения в Политбюро, как правило, всегда происходят на съездах. Исключение – чрезвычайные пленумы, когда меняются первые лица.

И вот, на XXIV съезде в ряду последних выступлений мой черед редактирования падает на речь первого секретаря Красноярского крайкома Владимира Ивановича Долгих. Недавний главный инженер, а затем директор Норильского металлургического комбината, он новичок в партийных Верхах. Этим я и объясняю его волнение, когда слежу за его речью по ТВ. Ещё бы, впервые выступает на съезде. Но ничего, пообтешется и будет, как все.

Минут через пять после окончания речи инструктор нашего отдела Гришкевич вводит в зал высокого черноволосого человека, непрерывно вытирающего платком пот. Такое бывает редко с понаторевшими ораторами. Иду навстречу.

— Владимир Иванович, я ваш редактор.

Знакомимся. Провожу его к своему столу. На нём бутылки с минеральной и другой водой. Ораторы после речи много пьют. Листаю исчерканные страницы машинописного текста, осьмушки и целые листы вставок от руки. Невероятно!

— Давайте разбираться, — вздыхая, говорю Долгих, а сам думаю: "Ну, подзалетел! Придётся ждать стенограмму и работать по ней. А там "слуховые" ошибки, и без самого оратора в них не разберёшься. И сидеть ему, рабу Божьему, со мною часа полтора".

Как можно деликатнее высказываю эту "перспективу", а он:

— Да, я согласен. У вас тут прохладно, тихо и боржоми холодный…

— Ну, тогда вперёд! — поддерживаю его и берусь за разлохмаченные листы речи.

Владимир Иванович уже отдышался, волнение почти исчезло, и, как только я увязаю в его вставках, он начинает объяснять, "какую мысль хотелось высказать здесь". И тут же виновато:

— Речь готова. У вас в парторганах всё выверено. И вдруг вчера, после вечернего заседания, мне говорят: "Надо поднять её до государственного звучания…" – И понизив голос дё шепота, доверительно добавляет: – Чтобы были всесоюзные проблемы. Ну, вот ночью и началось…

Неопытный в партийных интригах Долгих, видимо, принимает меня за большую шишку, узнав, что я работаю в ЦК. Гляжу в глаза моему собеседнику и пытаюсь узнать, догадывается ли он, зачем всё это ему было сказано? Кажется, знает. Кто-то, видно, из высоких партийных клерков, чтобы на будущее заручиться его благосклонностью, когда Владимир Иванович окажется в ЦК над ним. Явно знает, но нервничает. Ведь всё ещё может повернуться по-другому, потому что итог выдвижения кто-то связал с речью. Хорошо, если партийный клерк. А если там в "ПБ", да ещё Сам? Вот и волнуется выдвиженец, и уже несколько раз нервно спросил: "Ну, как я выступил?"

— Да, нормально.

Но он вопрошающе смотрит. Хочет и боится правды.

— Немного волновались. Но это и хорошо…

— Правда?

Почти два часа мы просидели над речью. На выпуске меня сильно не подгоняли, тоже, видно, понимали серьёзность момента. Да и время было!

Речь на утреннем заседании…

Владимир Иванович соглашался на все предложенные мной поправки, поспешно приговаривая: "Ага, так лучше". Или: "Хорошо, хорошо, вы же знаете, как надо".

На следующий день на заключительном заседании съезда Долгих был избран секретарём ЦК. В его обязанности входило руководство промышленностью страны.

Через год-полтора я встретился с ним на одном из совещаний в ЦК. С коллегой из сектора газет мы подошли к нему в перерыве, чтобы уточнить факты для информации в печать об этом совещании. Владимир Иванович, конечно, не узнал меня.

Подмывало спросить: "А что если напомнить ему о той речи? Но ведь не известно, кому будет больше неудобства: ему или мне?" И я прогнал эту мысль.

Второй случай.

Он произошёл на следующем, XXV съезде. Среди полутора десятков речей, которые приходится обычно редактировать на каждом съезде, на этом мне досталась и речь ставропольского секретаря Горбачёва. О нём я наслышан от недавно вернувшегося из командировки в этот край моего коллеги из сектора газет Виктора Бакланова. Он рассказывал, как здорово принимали группу работников аппарата ЦК, готовившую на секретариат какой-то вопрос по Ставрополью.

— Знаешь, когда поехали по районам, в каждой лесополосе накрывали столы…

— Удивил, — прервал я его, — да везде так! Я вот недавно вернулся из Узбекистана. Такая же картина. Только там это называется "достарханами".

— Да нет, я тоже бывал в Средней Азии. Но это не то. Тут сам первый секретарь всем руководит. И делает это с комсомольским задором и размахом. Поедешь – узнаешь…

И вот передо мной Горбачёв. Низкорослый, с родимым пятном, разбрызганным по лбу и лысине. Этакий комсомольский живчик. Подвёл его к моему столу наш консультант Леон Оников.

— Знакомься, мой лучший друг, Миша, Михаил Сергеевич. А это твой редактор, Володя…

Мы пожимаем руки. Беру его речь, присаживаемся, пододвигаю бутылки с водой. Разгорячённые речью, пьют все, Горбачёв не исключение.

Быстро просматриваю листы. Ни одной помарки. Да и говорил он легко, чётко, будто заученный урок. Только "гакал" по-южному, налегая на "г". Значит, работы над речью почти никакой. Лишь в группе Госкомстата проверить цифры, да уточнить географические и иные названия в бюро проверки.

— Володя, тут всё в ажуре, — нависает надо мной неугомонный Леон. — Можешь не волноваться. На выпуске речь Миши, Михаила Сергеевича, пойдёт через меня.

Он хлопает по плечу сначала меня, а потом Горбачёва. Тот расцветает в улыбке от дружеского касания Леона. У армянина московского розлива Леона Оникова везде друзья, и не просто, а "лучшие"! Его знают все, и он знает всех.

— Ну, я пойду на выпуск! — бросает он нам. — А вы работайте.

Пока Горбачёв пьёт боржоми и оглядывает зал, он явно впервые попал сюда, я для порядка прочитываю речь. Минут через пятнадцать у меня всё готово, но сдавать на машинку, пока не придёт стенограмма, нельзя. А это будет не раньше, чем через полчаса. Чтобы ускорить время прохождения, несу готовую речь бригадиру. Он должен прочесть и поставить свою визу. Подпись оратора и моя уже есть. Ещё нужна от Госкомстата и службы проверки…

В ожидании этих виз и стенограммы завожу разговор с Горбачёвым.

— Объясните мне, пожалуйста, но только попроще, в чём преимущество ипатовского метода сельхозработ? Я сам бывший тракторист, работал и бригадиром и не очень понимаю…

— Да-а? — удивлённо смотрит на меня Горбачев. — А я тоже был комбайнёром. Вы что, старше меня? Когда работали? И где? — "гакает" Горбачёв.

— Немного старше. Работал в войну и после в Сталинграде.

— Ну, вот собирается вся техника в кулак в районе, — начинает Горбачёв, — и перебрасывается в те хозяйства, где раньше созревают хлеба, а весной, где просохли земли… И всей мощью…

А дальше идёт тот же рассказ, о чём говорится в его речи. Очередная лажа, придуманная партфункционерами в Ипатовском районе Ставропольщины. О ней уже шумят газеты, передают по радио, почти так же, как о кукурузе при Хрущёве. Открыта новая панацея, которая вытащит наше горемычное сельское хозяйство из пропасти!

— Да ведь это сколько лишнего горючего нужно? — пытаюсь возразить я. — Чтобы перегонять технику. А поломки? И потом, как колхозам и совхозам вести расчёты за работы? Это же удорожает работы?

— Нет! Всё просчитано и проверено на практике! — горячился Горбачёв. — Вы должны знать, какие потери несут хозяйства при задержке посевов, а особенно при уборке. А у нас на юге, вы же знаете, задержался на неделю, и половина зерна высыпалась…

— Да, знаю… — теряю я интерес к разговору.

— Ну, вот. Мы сначала проверили на одном районе. Потом на нескольких, а в прошлом году по всему краю пошло. И результаты отличные! Теперь краснодарцы, ростовчане, да и ваши волгоградцы у нас перенимают…

Горбачёв "сокрушает" все мои сомнения, а я нутром чувствую, что это очередной самообман, шумиха, которую так любит высокое руководство. Опять заморочат головы людям и прикроют провалы и просчёты в сельском хозяйстве.

У меня последний аргумент. Дело в том, что в центральные сельхозжурналы, а я их курирую в секторе, да и в газеты, уже год идут письма из Ставрополя от доктора наук из Сельхозинститута (сейчас забыл фамилию), которая говорит об абсурдности этого метода. Учёная приводит факты и расчёты вреда этого лженовшества. Но первый секретарь поднял такую хвалебную волну и шумиху, что она попала со своими статьями в клеветники. Уже дана отповедь других учёных в местной печати. Завязалась обычная свара. И вот теперь пришло коллективное письмо к нам в сектор журналов от учёных Сельхозинститута в защиту "клеветницы".

Залившись краской, Горбачёв прерывает меня и называет фамилию "клеветницы", минутное смущение уже прошло. Он, видимо, не раз отвечал на подобные вопросы.

— Да, она противница ипатовского метода… Но сейчас и она поняла… Куда же против фактов? Я знаю, она писала повсюду. И в ЦК тоже. Но теперь, когда все переходят на наш метод, кажется, угомонилась. Новое – ведь оно всегда в штыки принимается. Диалектика…

Дальше мы уже говорили без всякого интереса друг к другу, пока не появилась стенограмма. Я попросил Михаила Сергеевича подписать её, хотя это было и не обязательно. Пожали руки и разошлись. Впечатление "среднее". Обычный партийный функционер с ещё не остывшим комсомольским задором. Мой коллега, Виктор Бакланов, был прав, когда подчёркивал его "достоинство". А его ипатовский метод, "очередное чудо", в котором нуждается наша жизнь…

В предпоследний день съезда по залу и вестибюлях Дворца загуляли слухи о нововведениях в руководящих партийных органах. Работа в пресс-группе сворачивается. Идут официальные документы и резолюции съезда. Редакторы разделились на компании и гадают, кого же будут избирать. А вернее, кого уже наметили там, в "ПБ", и на кого указал Сам.

Лучше всех расклад сил знают наши консультанты. Они всё время трутся около членов "ПБ" и секретарей, пишут им "бумаги", но те знают "службу" и молчат. Только перешёптываются меж собой.

Уже закончилось вечернее заседание, опустел зал и гулкие вестибюли Дворца съездов, а мы, небольшая группа редакторов и выпускающих, застряли в РИО с речами секретарей зарубежных коммунистических и рабочих партий. С нами работают консультанты из международного отдела ЦК.

Они не то что мы, не церемонятся с речами своих подопечных (они же и писали их). Безбожно черкают и правят тексты и дивятся нашей робости и нашему трепету перед гербовой бумагой и вензелями "Хранить вечно!" Особенно смело действует Чернавин (он станет помощником при Горбачёве и будет с ним в мнимой блокаде в Форосе, затем напишет его первые книги).

В зал вбегает инструктор Гришкевич (он приводит нам ораторов и держит связь РИО с залом и президиумом). Лицо взволнованное.

— Помощники Брежнева разыскивают ставропольского секретаря Горбачёва! Здесь он не был?

— Да нет. Со вчерашнего дня его здесь не было. — отвечаю я.

— В гостинице его нет, — нервно шепчет мне на ухо. — Может, у московских друзей? Знаешь кого-либо?

— Знаю. Леон самый большой и лучший…

— Твоего Леона с собаками не найдёшь. Где-нибудь с друзьями водку хлещет. — Это уже Гришкевич говорит, озираясь по сторонам. — А кто у Горбачёва земляки? Здесь, в Москве? У них надо искать.

— Фёдор Давыдович Кулаков, член "ПБ", — шутливо отвечаю я.

Но Гришкевичу не до шуток.

— Кулаков тоже Горбачёва ищет… А ещё кто?

— Наш Марат Грамов, — вдруг вспоминаю я. — Он ведь тоже из Ставрополья…

Гришкевич, как ужаленный, резко поворачивается и исчезает.

Только сейчас у меня начинает выстраиваться наш разговор в ту логическую цепь, о которой уже давно догадался мой коллега-белорус. Он – тёртый калач и лучше меня разбирается в движении партийных кадров, потому что прошёл обкомовскую школу в родных краях.

Головокружительный рост по службе инструктора-ставропольца Марата Грамова, конечно, не мог быть случайностью. Из инструкторов в зав. сектором, а затем и в зам. зав. отделом и всего за три года! Его, несомненно, тянула сильная рука. И ею был Кулаков, с которым он работал в ставропольском обкоме. Теперь эта же рука поднимает в партийные высоты другого, лично известного ставропольца Горбачёва.

Эта схема окончательно выстроилась, когда я потом узнал, что Горбачёва избрали секретарём ЦК по сельскому хозяйству. А раньше курировал эти вопросы в Политбюро Кулаков. К тому же, как потом выяснилось, разыскали Горбачёва в тот вечер на праздновании дня рождения у Марата Грамова.

Вот и замкнулся круг. Теперь надо смотреть на восхождение в те же Верхи Марата.

Нас с ним в один год и в один день взяли на работу в отдел. Меня из Академии, а Грамова из обкома, где он был зам. зав. отделом. Мы оба поначалу держались друг друга, не ведая тонкостей и "закавык" новой службы в столице. Но скоро земляческие связи потащили Марата в Высь. А с приходом Горбачёва в секретари, а затем и в Генсеки Марат и вовсе рванул в поднебесье…

Он стал председателем Госкомитета по делам физической культуры и спорта и тут же депутатом Верховного Совета СССР.

Встречаясь с нами, бывшими его коллегами, теперь уже Марат Владимирович благосклонно, иногда снисходительно подавал руку и спрашивал: "Ну, как живёшь?", и, не дожидаясь ответа, сверкнув красной эмалью на золоте значка депутата, озабоченно отходил к поджидавшему его собеседнику с таким же высоким значком на лацкане пиджака.

Эти встречи обычно происходили в Георгиевском зале Кремля во время сессий и съездов, где любили прогуливаться министры.

Где теперь эти госмужи? И где мой коллега Марат, экс-министр, пенсионер? Там же, где и все мы. Но, возможно, не с нашей пенсией в 400 рублей (деревянных). Вот и вся разница…*

А с его и горбачёвским благодетелем Кулаковым, который властной рукой потянул их в Верхи, произошло невероятное. Вдруг Фёдора Давыдовича не стало. "Подвело сердце" на шестидесятом году. Это по официальным сообщениям. Но вот в цековских (и не только) кругах ходили упорные слухи, что он застрелился.

Если это правда, то причина вряд ли будет когда-либо раскрыта. Да и кому это теперь нужно? Я же пишу об этом, чтобы показать ту коросту и гниль, которые к тому времени поразили верхушку партии.

Если при Сталине там шла кровавая свара, то, начиная с Хрущева и особенно с Брежнева, там уже было затхлое болото. Кадровые назначения шли по землячеству и личной преданности. Интриги, подсиживание, выживание сколько-нибудь заметных личностей и замена их покорной бездарью.

Ну, кто такой Кулаков, проработавший тридцать лет секретарем ЦК и из них семь – членом "ПБ"? Говорят, он позволял себе "своё мнение", и именно эта "роскошь" привела его к самоубийству. Версию самоубийства не проясняет и рассказ моего друга Феликса Серавина (тогда инструктора отдела машиностроения ЦК), который был с Кулаковым за несколько часов до смерти на открытии выставки, кажется, сельхозтехники на ВДНХ.

На фуршете после открытия Фёдор Давыдович выпил фужер шампанского и демократично попросил у "высокого собрания" отбыть на дачу к семье. Жаловался, что редко выбирается на дачу. Работы много. А вот сегодня едет к семье.

Выглядел здоровым, но немного уставшим, грустным.

— Грустным, — поправил себя Феликс, — возможно, мне показалось. Это, когда я на следующий день узнал о кончине Кулакова, могло в голову прийти…

Сколько неразгаданных тайн, неожиданных смертей там, на самом Верху кануло в лету? Одному Господу известно.

Чуть позже ходили упорные слухи, что гибель секретаря ЦК Белоруссии, кандидата в члены "ПБ", несговорчивого героя войны Машерова в автомобильной катастрофе была подстроена КГБ. Это подтверждалось тем, что перед этим в него стреляли на охоте, но не попали…

А смерти в кремлёвских больницах, начиная с Фрунзе?.. Слухи, слухи, как мухи…

А что ж ипатовский метод? Как только Горбачёв перебрался в Москву, этот метод тихо, в тот же год благополучно скончался! И о нём даже не охнули!

До восшествия на самую высокую точку партийного Олимпа Горбачёву пришлось преодолевать три ступени-смерти: Брежнева, Андропова и Черненко. И каждый раз он расчётливо приближался к цели. Как говорили наши консультанты, да я видел и сам, когда попадал на подмосковные дачи, где работали над докладами, Михаил Сергеевич на каждой ступени очень верно выбирал ориентир в Политбюро.

После смерти Кулакова был Черненко, достигший необыкновенной силы при Брежневе. Пожалуй, самый бесцветный и примитивный среди партфункционеров, человек без биографии, как говорили в ЦК (он даже не был секретарём обкома, министром, а через это проходила вся партийная элита).

С приходом Брежнева Черненко возглавил общий Отдел ЦК, самое скучное и бюрократическое подразделение в партийной машине. Оно готовило и хранило документы секретариатов и Политбюро.

Когда Брежнев при Хрущёве возглавлял Верховный Совет, Черненко был у него зав. секретариатом.

И вот, попав в ЦК, этот перекладыватель бумажек из папки в папку вдруг взмыл! А зачуханный общий отдел, как шутили у нас в аппарате ЦК, стал Всеобщим!.. Бюрократизм и делопроизводство достигли апогея.

Вот с этим человеком и задружил Горбачёв. Тому способствовало ещё и то, что они оба в одно время, в конце семидесятых, вошли в Политбюро. Ловко обложив опекой и заборами больного Брежнева, Черненко достиг такой силы, что и умный Андропов, придя к власти, зная ему цену, не мог потеснить всесильного "К.У." (Константина Устиновича).

Правда, у Андропова было мало времени, и, когда он умер, власть, почти без боя, перешла к Черненко.

Зато, когда сошёл сам "К.У.", борьба разгорелась не на жизнь, а на смерть. В неё ввязались сразу три члена "ПБ": старик Гришин, московский секретарь, и молодые – Горбачёв и Романов, секретарь Ленинградского обкома.

Бездыханное тело Андропова ещё лежало в палате больничного бокса для членов "ПБ" в Кунцево, а в Кремле шли родовые схватки нового Генсека.

Рассказывают, что, когда отпала кандидатура старика Гришина, голоса за "молодых" распределились поровну.

Патовая ситуация продолжалась, пока окончательно не остыл труп почившего в бозе. Разрешил её патриарх "ПБ" Громыко. Он уговорил "стариков" отдать голоса за Горбачёва. (Он сговорился с последним, что займёт пост председателя Президиума Верховного Совета СССР. Однако позже, когда его протеже развалил Союз, он публично горько раскаялся.)

Об этой мышиной возне на самом Верху мне рассказывали цековцы, а я к тому времени уже перешёл на другую работу. Однако связь, хотя и эпизодическую, с Верхами держал, сотрудничая в редакционных комиссиях на съездах партии, писателей и сессиях Верховных Советов.

Вспомнил эпизод вопиющего бездушия и подлости высоких чинов Зазеркалья к разжалованным сотоварищам.

Как-то мы вошли в вестибюль подъезда Большого Кремлёвского Дворца и увидели растерянного, чуть не плачущего Подгорного, недавнего председателя Президиума Верховного Совета и члена Политбюро. Он стоит перед охраной в подъезде с развёрнутым удостоверением депутата. Оказывается, его, Подгорного, не пускают на заседание сессии. Капитан из "девятки" говорит по внутреннему телефону, видимо, со своим начальством, а лейтенант заступил старику дорогу.

— Да, что же вы делаете! — вдруг сорвался старейший из нас, инструктор Пётр Иванович Жилин, начавший службу в ЦК ещё при Сталине. — Он же ещё депутат!

Все мы так дружно поддержали коллегу, что капитан, чуть не выронив трубку, кивнул лейтенанту пропустить Подгорного…

Это было перед утренним заседанием сессии, а на последующих мы уже не видели Подгорного. Сам ли он ушёл или его вывели ретивые мальчики из девятки?

Однако после этого инцидента я не раз наблюдал такую картину, когда выведенные из Политбюро партфункционеры ещё продолжали принимать участие в заседаниях сессий Верховных Советов СССР и РСФСР депутатами, которыми они оставались и после снятия с партийных постов.

Но это было жалкое и удручающее зрелище. В зале они сидели уже не в президиуме, а среди депутатов от той же области или республики, где избирались. Их сторонились все, кто ещё вчера заискивал и добивался их благосклонности. Особенно шарахались от них члены ЦК, секретари обкомов и министры. Трагикомические сцены вызывали омерзение.

Я наблюдал, как выведенный из Политбюро Романов, вцепившись в человека со звёздой Героя Соцтруда, бродил в перерывах между заседаниями по Георгиевскому залу и не отпускал его локоть. Ленинградцы, смущаясь, ответили на мой вопрос: "Это рабочий с "Электросилы". (И назвали фамилию.) Единственный оказался порядочным. Все земляки бегут от него, как от прокажённого…"

В другой раз я видел в такой же ситуации разжалованного своего старого знакомого Кириленко. Зрелище не только жалкое, но и трагическое. Старик-развалина в явном маразме, с двумя золотыми звёздами на впалой груди и бронзовым памятником на родине, бродит среди прогуливающихся депутатов по залу Кремлёвского Дворца и старается пожать руки тех, кого он хорошо знает.

Бросается не ко всем, а только к тем, к кому обращается по-партийному на "ты". Но те испуганно сторонятся. А депутаты, которых ему удаётся остановить и взять под руку, жалко озираются, словно просят защиты…

Мне было стыдно и горестно смотреть на эти дикие сцены, но по выработавшейся писательской привычке я заставил себя не отвернуться, чтобы узнать, чем же всё это кончится…

А кончилось тем, что уже к концу перерыва к Андрею Павловичу подошли двое рослых мальчика в штатском, оторвали от него очередную "жертву" с депутатским значком и стали уже сами водить его в кругу прогуливающихся по залу.

Прозвенел звонок, и Кириленко вдруг устремился к входной двери в зал заседаний, с неожиданной прытью потащив за собой мальчиков. Депутаты хлынули к входным дверям и скрыли от меня Андрея Павловича и его сопровождающих…

Эта последняя встреча с некогда вторым человеком в стране, обладавшим почти безграничной властью, была шоком. В следующий перерыв я уже не встретил Кириленко ни в зале заседаний, ни в кулуарах. Не было горемыки и на следующий день работы сессии…

За десять лет службы на Старой площади мне всего один раз пришлось присутствовать на заседании секретариата ЦК. Обсуждалась работа Ярославской партроганизации, а я был в бригаде ЦК, которая её проверяла.

Вёл этот секретариат Кириленко. Какую же силу и мощь излучал тогда этот человек! Она шла от зала заседаний на пятом этаже, куда даже мы, работники аппарата, могли попасть только по разовым пропускам, угнетающая сила шла от огромного стола, где восседал этот низкорослый, тучный человек (а раньше за ним сидели Сталин, Маленков, Хрущёв…). Как трепетно все смотрели на него и, затаив дыхание, ждали его замечаний и реплик по тщательно отрепетированным отчётам выступающих на секретариате.

А этот человек, как царь с трона и Бог с Олимпа, позволял себе и строгий рык, при котором все замирали, и плоскую шутку, от которой нервно оживал зал…

Обо всём этом я думал, когда на следующий день работы сессии ходил по кремлёвским залам "БКД" и высматривал среди депутатов своего старого знакомца. "Всё прах и тлен, прах и тлен! — стучало в голове. — Чем выше взбирается человек по лестнице власти, тем жальчее и трагичнее его падение. Всё прах и тлен…"