3. На Урале
3. На Урале
Встречи со Сталиным и Жуковым
— Близко наблюдал я Сталина, пожалуй, все послевоенные годы, — рассказывал Кружков. — Только личных встреч у меня было восемь. В его кабинетах в Кремле, в ЦК на Старой площади, на ближней даче в Волынском… Это не считая совещаний, заседаний Политбюро, секретариатов и других общих встреч, где присутствовали многие. Самые продолжительные – по изданию его собраний сочинений. По каждому тому – обязательные. А по отдельным статьям, по самым сложным документам через Поскрёбышева… Часто беседу Иосиф Виссарионович начинал с вопроса:
как идёт издание третьего "полного" собрания сочинений Ленина? На слове "полного" Куржков сделал такой странный и загадочный нажим голоса, что я смолой прицепился к нему с расспросами. И он ответил: "До полного вряд ли доживёшь и ты, молодой! Будет таких полных много. И четвертое, и пятое, и десятое…" Тогда же я узнал, что в ленинском архиве, в Институте Маркса-Ленина хранятся такие документы, к которым должен иметь "особый допуск" даже директор Инстиута.
— Вы имели? — спросил я.
— А зачем? Не было необходимости, — уклончиво ответил он. — Выслушав мой доклад, как идёт работа с ленинским собранием сочинений, Сталин спрашивал: "Какие трудности? Какая помощь нужна?" Я говорил. Он делал пометки на бумажке и тут же отвечал к кому нужно обратиться, что надо сделать. Всё чётко, быстро. Я записывал…
Потом разговор по его очередному тому. Я начинаю докладывать. Иосиф Виссарионович останавливает: "А скажите, товарищ Кружков, только честно, не мешает ли сочинение Сталина издавать ленинское собрание? Вы ведь задерживаетесь с ним?"
Владимир Семёнович оборвал рассказ, перестал сотрясать "кивок" удочки, резко подсёк, потащил из воды леску, лихорадочно перехватывая её руками.
Из лунки, пробив ледовую кашицу, выскользнул здоровенный тёмно-серый красавец ёрш-полуфунтовик.
Кружков радостно завопил:
— Царь ершей! Таких Демидов поставлял с Урала к царскому столу Екатерины! Красавец!
Ёрш, раскрылив жабры, глубоко заглотнул приманку, и Кружкову долго пришлось возиться с высвобождением крючка. Наконец, опустив леску в лунку, победителем повернулся ко мне.
— Так на чём я остановился?
Я выпалил:
— Сталин спросил вас, а вы ответили: "Да что вы, Иосиф Виссарионович, не мешает! Ваше, товарищ Сталин, издание, наоборот, помогает собранию сочинений Владимира Ильича!"
Кружков, перегнувшись в поясе и опустив голову чуть не до заснеженного льда, захохотал.
— А ведь я ответил ему почти то же… Только не так грубо… — выговаривал он сквозь смех слова. — Я же учёный… И ответил деликатнее…
В другой раз всё под ту же рюмку "сугрева" на уральском морозе Кружков шутливо предложил менять мои тридцать лет на его членкорство. Мы ударили по рукам. Я начал "требовать" и его академическую стипендию в 250 рублей. Но сделка сорвалась.
— Нет, пенсион не могу уступить… Как говорил поэт, хоть маленькая, а семья… На редакторский оклад не проживу. Ты получаешь больше меня. У тебя гонорары…
Про последнее посещение кабинета Сталина рассказал так:
— Кабинет был всё тот же. За многие годы в нём ничего не менялось. И мебель та же, и письменный стол так же выглядел. Всё на нём аккуратно, чисто, карандаши пиками, папочки стопочками… Только вот тяжёлые бархатные занавеси, какие раньше свисали до пола, были подрезаны сантиметров на двадцать.
— Это зачем? — наивно спросил я.
— Хмы! — усмехнулся Кружков. — А это, чтобы вождю было видно, не прячется ли кто за ними. Сталин выглядел уже неважно. Рука парализована. Но из-за стола встал, вышел навстречу. Кивнул присесть, а сам то стоял, то прохаживался… В мои материалы даже не заглянул. Я докладывал меньше десяти минут, — время, которое отвёл Поскрёбышев. Сталин глянул на часы, но не задержал меня… Это было уже после девятнадцатого съезда, где он говорил тоже коротко…
— А вот заседания комитета по Ленинским и Сталинским премиям с его участием проходили знаешь как?
— Да как, — поспешил ответить я. — Все смотрели вождю в рот и молчали. Или кивали, что согласны…
Кружков, недоумевая, поднял на меня глаза, будто выжидая, какую я ещё скажу глупость.
Моя несдержанность, грубые шутки и реплики, то, что я называл тракторно-бригадным воспитанием, сильно вредили в беседах. Я понимал это, но понимал всегда "задним умом". Сморожу глупость, выпалю непотребное и только потом спохватываюсь, краснею и страдаю нещадно.
Мудрый и деликатный Кружков как-то особенно участливо сопереживал мне. Чаще всего делал вид, что не замечает моих слов, иногда останавливал недоуменным или осуждающим взглядом. И совсем редко, когда моя шутка или реплика были удачными (а случалось и это), Владимир Семёнович заливисто хохотал и в приступах смеха одобрительно показывал большой палец.
А когда мы сошлись поближе – это уже на второй и третий год жизни на Урале, он позволял себе мягкие отеческие поучения, которые никогда не были обидными. "Хорошее надо в себе воспитывать долго и упорно, — рассудительно замечал он, — а дурное прилипает само. Да так въедается, что не оторвёшь!"
Видя мои переживания, Владимир Семёнович, успокаивающе говорил: "Ничего, постареешь, поумнеешь".
Но он, видно, ошибался. Молодость ушла, а привычки, к сожалению, остались.
Помню, на мою реплику "смотрели в рот Сталину" после недоуменного молчания сказал:
— Конечно, Сталин есть Сталин. И его вот так, как ты, не перебьёшь. Но если кто возражал и предлагал что-то дельное, он выслушивал. На заседаниях комитета он слушал замечания Хачатуряна по музыке, Фадеева – по литературе… Большаков, когда обсуждались кандидатуры по кино, правда, обычно молчал…
— Ну, вот, Хачатурян не молчал – его и сняли! — не выдержал я. — И заменили на молчуна Хренникова…
А Кружков, не замечая моей реплики, продолжает:
— Идёт обсуждение документального кино. Большаков молчит. Сталин неторопливо расхаживает вдоль окон кабинета. Посматривает на членов комитета. И тоже молчит, но как-то напряжённо. Переводит взгляд на меня. Пауза затягивается… Поднимаюсь и говорю:
— Кинодокументалисты, которых мы обсуждали, уже награждались Сталинскими премиями. Каждый по два-три раза. А один (имя рек) уже четырежды. Всё это заслуженные мастера. Но среди них нет молодых. Давайте подумаем? Хотя бы на будущее…
В зале некоторое оживление, лёгкое перешёптывание, но никто не поддерживает и никто не возражает. Все ждут, что скажет Сталин. А Иосиф Виссарионович продолжает молчать, лишь чуть замедлил шаги. Я повторяю ещё раз последнюю фразу и сажусь. В голове туман… И после паузы слышу:
— Пожалуй, замечание товарища Кружкова правильное… (Лёгкое движение в зале и робкие "да", "верно"…) У нас и по другим видам искусства и литературы часто идут одни и те же имена… Мало новых, молодых… — Опять пауза, и потом вопрос к Большакову: – Ну, эти операторы… Как достойные?
— Да, Иосиф Виссарионович, — вскакивает Большаков. — Они достойные. Лучшие у нас документалисты. Их фильмы…
— Тогда поступим так, — прервал Большакова Сталин, — дадим премию ещё раз. Последний…
В зале спадает напряжение, тихие вздохи, голоса одобрения… На заседании комитета были и трагикомические случаи. В последние годы Сталин страдал бессоницей и по ночам много читал из современнной художественной литературы.
— Отличное средство от бессоницы! — выпаливаю я. — На себе испытал!
Кружков снисходительно морщит нос в улыбке и продолжает:
— Так вот, когда шло обсуждение этого средства от бессоницы, Иосиф Виссарионович всегда оживлялся. И проявлял такую осведомлённость, что Фадееву было трудно отвечать на его вопросы. Сталин знал новинки лучше. На ближней даче, в Волынском, у него всегда были свежие журналы и новые книги. Вот он по ночам и рылся в них. Любовь к художественной литературе у него особенная. Он расхваливал "Белую берёзу" Бубеннова, снял с обсуждения роман Рыбакова за то, что тот скрыл судимость. Его осведомлённость поражала…
Как-то на обсуждении Сталин начал расхваливать повесть венгерского писателя о крестьянской жизни. Повесть он недавно прочёл в одном из наших "толстых" журналов. "Повесть талантлива. И она достойна премии!"
Естественно, ни автора, ни журнала он не назвал. Но сказал, что в этом произведении "талантливо раскрыта психология современного крестьянства демократической Венгрии, строящего новую колхозную жизнь".
Это зафиксировали в стенограмме.
Ни Фадеев, никто другой из присутствующих не читали повести. Однако все одобрительно закивали. Не нашлось и смельчака сказать, что Сталинская премия, по её положению, присуждается только советским авторам. Для иностранных есть Международная Ленинская премия. Но ведь предложил сам Сталин!
И завертелась машина. Из ЦК полетели поручения в Союз писателей, Институт мировой литературы, в редакции журналов – разыскать эту талантливую повесть! Обратились в Венгерское посольство, те по своим каналам… Все ищут злополучного автора с его повестью. А сроки поджимают. Ведь последнее заседание комитета уже состоялось. Сталин приходил только на них.
Списки лауреатов готовы, и оставленную чистую строчку надо заполнять…
Венгры предлагают кандидатуру своего старейшего писателя, который пишет о крестьянстве. Но его вещи, кажется, не переводились на русский! Как быть? Другого нет. Всё перерыли, а "талантливая крестьянская повесть" как в воду канула.
Решились на кандидатуру, предложенную венграми. Риск, конечно, большой. Но другого выхода нет. Да и вряд ли будет Сталин сверять фамилию…
Так и поступили. И среди лауреатов Сталинской премии первый и последний раз появился иностранец…
А через некоторое время выяснилось, что он, естественно, не тот, котрого имел в виду Сталин. Какой-то досужий литературный червь разыскал-таки в журнале искомого автора. Это была никакая не повесть, а всего лишь небольшой на пять страничек рассказ. Да и журнал старый, за прошлые годы.
Но Сталину об этом, конечно, не доложили.
Через несколько лет, когда я уже учился в академии, эту же историю я услышал от нашего зав. кафедрой И.С. Черноуцана, который в то время работал в ЦК и участвовал в "поисках" венгерского автора. Все детали совпали. Лишь отличался конец истории.
Рассказ был обнаружен в старом номере "Нового мира" и уже тогда, когда все документы на премию были готовы к передаче на подпись Сталину. Кандидатуру писателя, которого предложили венгры, побоялись изъять из списков. И тогда приняли соломоново решение – добавили в списки и автора рассказа, который читал Сталин.
Так два венгерских писателя в одночасье стали лауреатами Сталинской премии.
Для Кружкова Сталин был реальной фигурой во плоти, живой, властный, мудрый, деспотичный… Все эти качества он воспринимал по-своему и по-своему объяснял.
Для меня же Сталин, хотя я и видел его "живьём", как и для всех, был легендой, человеком, созданным нашей пропагандой, выдуманным. А близость имени к забронзовевшему Ленину отрывала его совсем от реальности. Поэтому в разговорах о Сталине я, как и многие, опирался на тот фольклор и выдумки, которыми обрастала эта личность.
Как-то я спросил у Кружкова:
— А скажите, был ли у Сталина двойник?
Кружков недоумённо развёл руками, и я поспешил добавить:
— Ну, как же, многие говорят, да и пишут. Ещё когда хоронили его жену Аллилуеву, за гробом вроде бы шёл не Сталин, а загримированный под него артист. Об этом я где-то читал. А вот точный факт, — решил я убедить Кружкова. — Рассказывала моя учительница. А ей я доверяю. Ещё до войны, когда она была студенткой, то увлекалась альпинизмом. Были они в горах, на Кавказе. И однажды близко увидели кортеж легковых машин. Инструктор, видно, знал, что это за машины, и матом закричал: "Ложись!" Мы упали в траву и кустарник. А я всё же, — рассказывает учительница, — глаза приоткрыла и смотрю. Проскакивает одна машина – в ней Сталин. Проскакивает другая – и в ней тоже он… Я не могла ошибиться. Расстояние всего несколько метров, да и другие, кто смотрел, тоже видели. Но инструктор каждого настрого предупредил: "Молчать!"
— А вот второй, столь же достоверный рассказ, — улыбаясь, смотрит на меня Кружков. — Его я тоже слышал из первых уст. Сталин приезжает первый раз на дачу на Кавказе. Заходит в прихожую, оглядывает комнату и вдруг поворачивается к сопровождающему его чекисту:
— Молоток и гвоздь. Быстро!
Тот сломя голову выбегает. Через минуту у Сталина в руках молоток и гвоздь. Он вбивает его в притолоку и вешает на него френч…
Тогда у нас впервые вместо открытых вешалок в прихожих стали появляться встроенные шкафы. А товарищ Сталин не знал об этом… — Умолкнув, Владимир Семёнович, хитро улыбнувшись, добавляет: – Надо полагать, это случилось со Сталиным именно тогда, когда он с двойником приехал на дачу. Их-то тогда и видела твоя любимая учительница.
— Напрасно иронизируете, Владимир Семёнович, многие великие имели двойников. Гитлер тоже…
— Почему тоже? — резко остановил меня Кружков, и я услышал в его голосе ту начальственную жёсткость, с какой он, видно, выговаривал подчинённым, когда был на верхних этажах власти. В лице сначала мелькнула тень страха, а затем раздражение и обида. И я понял, откуда эти переживания. Они от моего невольного сравнения Сталина и Гитлера…
Однако, поняв, что я и не думал о такой "крамоле". Кружков тут же смягчился. Но раздражение и страх были явными, и мне стало жалко этого человека.
Откуда они шли, я смог понять несколькими годами позже. В отличие от меня и таких же простых смертных, Кружков знал, что западная пропаганда уже давно ставит эти имена рядом. "Кощунство и святотатство!" – даже для тех, кто соглашался с критикой культа личности Сталина. Таким, конечно, был и я.
Именно в то время с Урала мы вместе с женой Юлией поехали в туристическую поездку в Италию, и я был глубоко оскорблён тем, что увидел в Риме, в музее восковых фигур Сталина и Гитлера рядом.
Подогреваемый дешёвым вином по цене, равной минеральной воде, я шумно высказал гиду своё возмущение. А тот спокойно ответил:
— А чего? Убийцы стоят рядом. Нормально! — И тут же восхищённо заговорил о том, что одежда на обоих подлинная. Такого нет даже в знаменитом лондонском музее восковых фигур мадам Тюссо.
— Не знаю, как с одеждой Гитлера, — опять ввязался я в спор, — а с одеждой Сталина – подделка!
На Сталине была светлая кавказская косоворотка, подпоясанная тонким ремнём с набором костяных бляшек. Именно эти две вещи из сталинского туалета и составляли особую гордость музея. В его архиве хранился документ, который удостоверял их подлинность. Вещи были куплены у бывшего секретаря Сталина, который ещё в тридцатые годы бежал из России…
— Вас надули! — не согласился я, хотя и слышал что-то об этом сталинском перебежчике.
Стоявшая летом 1960 года небывалая жара в Италии и вино, которым мы гасили жажду, не позволили мне поступить иначе.
По возвращении из Италии я рассказл об этом эпизоде Кружкову, и тот шутливо похвалил мою "большевистскую твёрдость". Хотя и заметил, что одежда могла быть и подлинная. И назвал фамилию того cекретаря-беглеца, который, охотясь, кажется, в Средней Азии (может, на Кавказе?) перешёл границу и потом написал даже книгу о Сталине. Фамилия его, кажется, Баженов.
Сейчас, спустя столько лет, под моим пером разговоры о Сталине выстраиваются в определённую и, кажется, имеющую логику линию. Тогда же они наверняка были иными. Отрывочными, спонтанными (говорил один, потом другой) и, конечно, растянувшимися на несколько лет…
Помню, я спрашивал у Кружкова, почему Сталин почти сразу после войны отдалил от себя первого маршала и самого талантливого военачальника Жукова. "Ведь всё на ваших глазах, Владимир Семёнович! Почему?"
— Ну, самым Первым и талантливым был сам Сталин, — улыбнулся Кружков. — А причина всё та же… И одна, человеческая, по какой Жукова отстранил и Хрущёв. Первые лица не уживаются с теми, кто их спасал и кому они обязаны… Вообще, люди стараются забыть тех, кто им оказывал услуги. Ведь услуга – это ещё и унижение.
Я рассказал, как в 1945 году, работая в редакции информации (РИО) ТАСС (нас, собкоров, иногда вызывали в Москву на стажировку), был свидетелем переполоха "на выпуске". Министр обороны Г.К. Жуков находился с военной делегацией в Югославии. А информация в печати о его пребывании шла на удивление скупая. Жукова сопровождали корреспонденты центральных газет и наш, тассовский. И вот маршал устроил им разнос.
Больше всех досталось тассовцу, потому что газеты печатали только наши короткие заметки.
Поздно вечером я дежурил на выпуске. Звонит разгневанный корреспондент из Белграда и попадает на меня. Рассказывает о возмущении Жукова и просит меня обо всём доложить начальству. Сам он никак не может пробиться.
Разделяя его возмущение, иду на Верх. Дежурил по ТАСС зам. Генерального Вишневский. Захожу в кабинет, передаю разговор, наивно добавляя и свои возмущения. Вишневский слушает без всякого участия и интереса, демонстрируя чрезвычайную занятость. Я недоуменно умолкаю. Наверно, видя моё глупое лицо, успокаивающе говорит: "Если ещё раз позвонят из Белграда, скажи, что доложил".
— Чудак! — хитро смотрит на меня Кружков. — Жукова и отправили в Югославию затем, чтобы подготовить его снятие. Если бы он был в стране, оно могло бы и не состояться.
И опять разговор заходит о войне, потому что имя Жукова всегда рядом с ней.
Кружков рассказывает, как он работал замом у Щербакова в Совинформбюро.
— Сводки о боях на фронтах мы всегда перед выпуском подавали Сталину. Если дела шли плохо, они возвращались от него неузнаваемыми. Зная, что Сталин в этих делах увеличивает потери немецкой стороны в живой силе и технике, мы и сами в Совинформбюро делали такие упреждения.
Но до Сталина Щербаков не дотягивал. Вождь не щадил немцев. Если по нашим сводкам посчитать все потерянные противником самолёты, танки, корабли, орудия и людские силы, то ни в Германии, ни в захваченной ей Европе не осталось бы ни людей, ни техники уже к середине войны! В самые трудные первые месяцы войны об оставленных городах Сталин давал добро сообщать только через несколько дней, когда уже бои шли далеко за ними и молчать было нельзя.
Как-то в тяжёлые дни на фронте я встретил Жукова и Василевского в приёмной Сталина. Они ожидали приёма, а я сводку Совинформбюро, которую ему понесли на подпись. Поздоровались, отошли и ждут. Я сижу на стуле, они стоят и тихо перешёптываются. Сводка задерживается. Поскрёбышев за своим столом отвечает на звонки. Натянут, как струна…
Наконец, резкий звонок из кабинета. Через минуту Поскрёбышев появляется с бумагой. На ходу рассматривает её и говорит Жукову и Василевскому:
— Товарищ Сталин разговаривает по ВЧ, придётся подождать ещё.
И передаёт сводку мне. Она вся исчёркана. Новые цифры, другие слова. Бумагу рассматривают Жуков и Василевский. Они знают, какая сводка уходила к Сталину, и внимательно смотрят на его правку. Ведь сведения давал Генштаб. Жуков напряжённо морщит лоб и потом заливается краской, будто его уличили во лжи; лицо Василевского непроницаемо. Не проронив ни слова, оба молча отходят от меня…
После долгой паузы Кружков заключает рассказ фразой: "Действия Сталина не комментируются и не обсуждаются…"
Если я скажу, что личность Жукова волновала меня больше, чем личность любого нашего военачальника, это никого не удивит. Такое происходило с большинством его современников, переживших войну. Но у меня этот интерес шёл от отца-воина, который ценил Жукова самой высокой мерой и всегда высказывал сожаление, что ему за всю войну так и "не выпало счастье повидать этого человека".
— В дивизии нашей Георгий Константинович был два раза. Многие видели его, а мне не довелсь! — как о самой большой потере на войне говорил отец. — А теперь где ж?
Когда Сталин, уже через год после войны, отстранил Жукова и отправил командовать сначала Одесским, затем и Уральским военными округами, отец сильно переживал "за своего любимого маршала" и всё допытывался у меня: "Откуда такая несправедливость? Какой же Булганин полководец? — спрашивал у меня отец, когда уже Хрущёв разжаловал Георгия Константиновича. — Почему он заменил Жукова? А теперь Жукова на Урал? В ссылку, что ли?"
Вспомнив эти обжигающие разговоры с отцом, я переадресовал его злые вопросы всезнающему Кружкову.
— Почему отправили Жукова в Свердловск? Неужели боялись, что убежит за границу?
— Ну, что ты. Все знали Жукова.
— А замов Жукова посадили, — не унимался я. — Да и на самого Георгия Константиновича дело стряпалось…
Сейчас многое валится на Сталина. Он не ангел. Но при нём были такие личности… Один Берия чего стоит! Я думаю, Сталин не поверил ему, когда тот уже собирался сожрать Жукова. А отправил его подальше от Москвы… Чтоб спасти…
— Как?!? — недоумённо спрашиваю я.
— А вот так… — отвечает Кружков и сердито умолкает.
Я уже знаю, что он сердится на себя, что сказал лишнее, и тоже умолкаю.
Рассказы о Жукове очевидцев мне довелось слышать не раз. Слышал я их и от свердловчан, которые наблюдали за его жизнью, когда он командовал здесь округом. Драматург Афанасий Салынский, он тогда ещё жил в Свердловске, поведал такой эпизод, о котором я слышал потом и от других свердловчан.
В октябрьскую годовщину Жуков, как и в Москве, выезжал принимать парад войск на коне. И вот однажды на обледенелой брусчатке площади "1905 года" конь споткнулся, и Жуков слетел с него. Упал, но повод удержал. Тут же вскочил в седло и поскакал. Но случилась ещё одна беда. Перед самыми трибунами, где стояло местное начальство, подкова его коня попала в жёлоб трамвайной рельсы. Конь растянулся в шпагате, и теперь уже Жуков спрыгнул сам. Высвободив ногу коня, маршал вновь легко взлетел в седло и продолжил своё приветствие войсковым построениям. Ему уже было под шестьдесят, но кавалерийская закалка выручила маршала.
Подобные рассказы об удивительном самообладании и выдержке Жукова доводилось слышать и от других очевидцев, в том числе от тех, кто хорошо знал маршала.
Брал интервью у сменившего Жукова на посту командующего Уральским военным округом Якова Григорьевича Крейзера, Героя Советского Союза и, по-моему, тогда ещё генерал-полковника.
Беседовали мы в том же особняке, в парке Свердлова, где жил Жуков. Яков Григорьевич сказал, что ничего не изменилось после отъезда Жукова, та же мебель, те же дорожки и ковры. И в кабинете всё так же, как и при Жукове.
Тема интервью была "Шефство и помощь офицеров округа в подготовке допризывников". Крейзер говорил, что эту шефскую работу в округе начинал Георгий Константинович. И я, помню, написал в интервью об этом. Интервью прошло по ТАСС, было напечатано в газетах, а упоминание о Жукове сняли…
И всё же мне пришлось видеть Георгия Константиновича. Случилось такое в Москве. Первый раз в октябре 1965 года (есть дневниковая запись, и я приведу её позже в главе о Твардовском). Второй раз уже незадолго перед его кончиной. Это было в начале семидесятых, и тоже в ЦДЛ.
Не помню, чему была посвящена эта встреча, может, выходу его воспоминаний, которые тогда все рвали из рук.
Писатели устроили в большом зале нашего Дома такую громовую авацию и так долго не давали начальству открыть встречу, что из президиума несколько раз призывали собравшихся на встречу успокоиться. А люди не унимались.
Зал переполнен. Я стоял у правого бокового выхода, недалеко от сцены и, через головы в проходе, рассматривал Жукова.
Сильно постаревший и потучневший маршал выглядел всё ещё молодцом. Светлый военный мундир. Четыре золотых звезды Героя и цветные колодки символов орденов и медалей заняли весь борт мундира почти до пояса.
Жуков стоял и хлопал тоже. Чисто выбритое лицо со складками старческого увядания в довольной полуулыбке. Во всей приземистой и сохранившей военную выправку фигуре, в посадке головы – достоинство и самообладание, какое, видно, воспитал в себе с войны и после той короткой, но оглушительной славы.
Смотрел и думал. Какая странная и вместе с тем типичная судьба великих полководцев! Суворов, Наполеон, Кутузов, Жуков – все доживали и доживают жизнь в забытьи и одиночестве. И хотя Наполеон дал Франции знаменитый гражданский кодекс, посмертную его славу составляли всё же наполеоновские войны. Да и умел он лишь воевать блестяще. Мудрый Суворов создал науку побеждать и весь был в войне. Кутузова из деревенского небытия востребовала война 1812 года… А Жуков?
О его "заслугах перед советским отечеством" сейчас говорил Константин Симонов. Он, пожалуй, больше всех в зале, лично знал Жукова. Говорил хорошо, умно. Стал вслушиваться, и мне показалось, что всё это где-то слышал или читал? И вдруг вспомнил. Ба! Да это же симоновские воспоминания о живом Жукове. Они были в нашем секторе журналов ЦК партии. Дисциплинированный Симонов передал рукопись (помню, более двадцати машинописных страниц) в отдел пропаганды. Он собирался опубликовать военные мемуары, кажется в "Новом мире", поэтому они и попали в наш сектор журналов.
Добро на публикацию дано не было. Видимо, потому что в это время страну захлестнула кампания по изучению и обсуждению мемуаров другого выдающегося полководца – Леонида Брежнева, и центр всей войны переместился на "Малую землю". В то же время гулял анекдот, который, на мой взгляд, характеризует отношение народа к "переживаемому моменту".
Обсуждают Жуков и Сталин очередную военную операцию. Сталин спрашивает:
— А ви, товарищ Жюков, посоветовались с полковником Брежневым?
Грустный анекдот. Грустная судьба полководца…
Окончилась война. И не обученному военному делу генералиссимусу незачем делить славу и лавры Победы с маршалом…
Прорвался на пост руководителя страны другой неуч с генерал-лейтенантскими погонами. Ему нужна военная поддержка и опора в борьбе с другими конкурентами, и он снимает опалу с полководца. А когда дело сделано и претенденты убраны, мавру, увы, нужно уходить… И его "уходят"…
Стоял, смотрел, слушал и думал: "Хорошо, хоть эта встреча… Она отогрела душу старого солдата-воина. (Так, говорят, любил он себя называть! Да и название его воспоминаний подтверждает это!) А ведь её могло и не быть. Три десятка лет (с небольшим хрущёвским перерывом) умолчания и забытья. Ни слова в газетах, ни звука по радио, ни картинки на телевидении… Все военачальники, ходившие под Жуковым, и даже те, кого он, видимо, и не знал, издали тома своих военных мемуаров, а Жуков молчит…"
И вот прорыв, отдушина… Говорят, что к истинным героям слава приходит только посмертно. Тогда и книги о них пишут, и памятники им ставят…
Слава Богу, что Георгий Константинович хоть в самом конце своей жизни увидел свою "историческую перспективу".
3. Интервью с Великими.
Когда я ходил по комнатам особняка командующего Урал ВО, а потом сидел в кабинете и беседовал с Яковом Григорьевичем Крейзером, и он рассказывал о Жукове, я несколько раз ловил себя на мысли: "Вот же какая невезуха! Ну появись я раньше в Свердловске (а ведь мог, ведь уже работал в ТАСС) и сидел бы в этом кабинете перед бывшим хозяином, брал бы тоже интервью.
Мог бы обо всём рассказать отцу и обрадовать старика, который тогда уже неизлечимо захворал…
А уж порадовался бы он обязательно! Они одногодки, оба из простых сельских многодетных семей, в один год призывались в царскую армию, прошли без перерыва две войны, империалистическую и гражданскую.
В первую мировую они дослужились до унтер-офицеров, а в гражданскую – до командиров взводов…
А вот дальше их дороги круто расходятся. Отец возвращается в крестьянство, а Жуков остаётся в армии и вступает в партию в 1919 году. Одно начало, но разные жизни! Отцу, естественно, и в голову не приходило это сравнение.
Да и я раньше никогда не думал об этом… Но теперь, когда их обоих уже давно нет, вдруг…
А вот согласился бы Георгий Константинович на интервью даже в его опальном положении, почти не сомневался. Журналистской смелости и молодого нахальства мне тогда было не занимать.
После того как моё тассовское интервью с первым начальником строительства Сталинградской ГЭС, а потом и министром энергетики Логиновым было опубликовано в "Правде" и почти во всех газетах страны, я обнаглел и уже не боялся подходить к деятелям любой величины.
Другое дело – не все и не всегда на интервью соглашались. Но моя настырность часто брала верх.
Почему я думаю, что уговорил бы тогда Жукова дать интервью (не мне же, а ТАСС!). Во-первых, тема нейтральная. А во-вторых, я бы уговаривал его, как Крейзера, в "тёплой, непринуждённой обстановке". А она всегда возникала после парада войск во время многочасовой демонстрации многомиллионного Свердловска. Колонны заводов-гигантов текли через центральную площадь "1905 года". Простоять на открытых трибунах на морозном ветру даже самые стойкие руководители области могли не больше часа, а потом летели в чрево "каменной преисподней" под трибунами. Здесь всегда оборудовался правительственный буфет, где были коньяк, водка, горячие чай, кофе и шикарная закусь. Корпус собкоров центральных газет, который приглашался на трибуны, спускался выпить "рюмку чая" раньше других.
Вот тут-то и происходило наше задушевное общение с сильными мира. Рассказывают, что спускался сюда после парадов и Жуков. Все люди, и все смертные…
Уверенность в журналистском всесилии крепла во мне от публикации к публикации. Интервью с международными деятелями и нашим высоким руководством особенно густо шли из Сталинграда.
Первое послевоенное десятилетие, да и потом ещё долго этот город был Меккой не только для иностранцев, но и для отечественных знаменитостей. А для журналистов он был кладом.
Я посылал интервью в разные редакции ТАСС чуть ли не ежедневно. В нашей конторе чётко действовала система поощрений за лучшие материалы. Как и везде в печатных органах, они оплачивались повышенным гонораром, но у нас ещё немедленными премиями с высылкой поздравительной телеграммы и перевода денег сразу после опубликования.
Были случаи, когда я получал высшую премию в 500 рублей (при моём окладе в 120 рублей!) за десятистрочную информацию. Это мировые сенсации, которые брали все зарубежные агентства. Помню две таких информации, переданные мной из Свердловска: сообщение о том, что сбит американский самолёт-шпион и пленён лётчик Пауэрс; и выпуске на "Уралмаше" крупнейшего в мире экскаватора с ковшом 50 кубометров.
Однако случались и проколы, когда я за свои интервью с "высокопоставленными деятелями" получал нагоняи. Если обычная, не нужная с точки зрения редакции информация не идёт на выпуск, то и дело с концом. Но когда я взял интервью у важной персоны, а появление её имени в печати строго дозировано лишь сухой протокольной информацией, то это там, на Верху, кому-то обязательно доставит ненужные хлопоты.
И вот тогда из Москвы летит карающий бумеранг. Чаще это происходило с интервью с высшим партийным начальством. Приедет в область член Политбюро или секретарь ЦК. С невероятным трудом добьёшься с ним интервью, а он оказывается в немилости у самого Генсека. Если в ТАСС тот, кто на выпуске, не знает об этом, и материал проходит, то нагоняй ему, а мне раздражение и втык от начальства.
Когда же интервью задерживают в редакции, а тот, у кого я его брал, заинтересован в нём и звонит генеральному директору ТАСС, то уж тогда всех собак спускали на меня. Так было при Хрущёве с моим интервью с Андреем Павловичем Кириленко.
Я хорошо знал его по Свердловску. Но вот сделали его кандидатом в члены Политбюро и призвали в Москву.
Как-то приезжает он на Урал проводить региональное совещание по промышленности, и я по старой памяти беру интервью, не ведая, что он в это время попал в немилость к Хрущёву. Скандал. Меня строго предупреждают: "Без санкций редакции к высоким лицам не соваться!"
Подобные предупреждения я получал и в Сталинграде, но там случалось и так, что "за нарушение запрета" я получал благодарность и премию.
А как вышло? Приехал в Сталинград с визитом бывший посол США в СССР Аверелл Гарриман, очень популярная в войну в нашей стране личность, когда мы дружили с Америкой. Он занимал высокую должность в администрации президента, но, видимо, в силу недобрых высказываний в адрес нашей страны я получил инструкцию дать только официальную информацию о его пребывании в городе.
Встретился с ним в гостинице, бывший посол оказался на редкость приветливым и разговорчивым человеком. К тому же Гарриман неплохо говорил по-русски, а когда он узнал, что я сталинградец и во время боев находился в городе, вовсе оживился и сам стал расспрашивать.
Дело в том, что он первый из иностранцев сразу после освобождения Сталинграда посетил наш город, и мы в завязавшейся беседе стали вспоминать и сравнивать, как Сталинград выглядел тогда и каким он стал теперь.
Высокий худощавый старик, а Гарриману тогда было под семьдесят, так расчувствовался, что у него даже навернулись слёзы. Они появились, когда он начал расспрашивать меня о знаменитом фонтане на привокзальной площади, со скульптурами детей.
— Какое же это было потрясающее зрелище! — восклицал Гарриман. — Человек сходит с перрона и видит ужасный лик войны. Обезглавленные, безрукие и безногие дети, разбитый в щепы бетон фонтана. Видит, какая она страшная, война! Это выше всех слов, какие говорят борцы за мир. Выше! Зачем же это место заасфальтировали? Зачем?
Я был согласен с американцем. И он начал говорить о советских людях. Говорил хорошо. Хвалил строителей Сталинграда. Восхищался Волго-Доном и Сталинградской ГЭС, и я просто не мог не написать этого интервью. А написав, рискнул передать его в редакцию. Каким же было моё удивление, когда на следующий день, развернув "Правду", я увидел его на третьей внутренней полосе "полуподвалом", с традиционной подписью (г. Сталинград, ТАСС). Эту подпись мы, тассовцы, называли "могилой неизвестного солдата". Имена на наших даже объёмных материалах ставили в редких случаях. Только тогда, когда материал заказывала агентству какая-то газета или когда они шли по редакции "прессбюро ТАСС".
И всё же, увидев в "Правде" своё интервью, даже без имени, я был несказанно рад. Ходил несколько дней именинником.
Я часто упоминаю газету "Правда". И хотя она была чуть ли не самая скучная из центральных газет, появление материалов на её страницах обеспечивало журналисту наивысшее признание среди коллег. А уж у начальства чуть ли не бессмертие. Ещё бы! Высший официоз! Выход первого номера этой газеты 5 мая – День печати, наш праздник и праздник всей страны.
Вспоминаю сейчас то время и недоумеваю, как же мы крепко были опутаны придуманными условностями и дутыми ценностями? Сколько глупостей и несуразностей втащили в свою жизнь. Но вот парадокс! При всём этом были ещё и счастливы. А мы, молодые, без тени сомнения, счастливы искренне. Конечно, потому что молоды… И всё же, всё же…
Почему в своей журналистской карьере я вспоминаю только интервью? Я любил этот жанр. Подготовь заранее нужные вопросы, узнай побольше об интервьюируемом и вперёд!
Любил ещё и потому, что, видимо, имел какой-то дар общения с незнакомым человеком и мог его разговорить.
Кстати, это мне здорово помогло и в писательской работе. Особенно в её начале. Все мои первые книги, по существу, беседы с интересными людьми. Главным образом, прошедшими войну.
А мне у них было, что спросить и о чём с ними побеседовать. Видимо, недаром я и диссертацию выбрал близкую к этой теме: "Современная художественно-документальная литература".
Но я отвлёкся. Скажу, мою любовь к интервью заметили раньше и поддержали в местных газетах, а потом уже в ТАСС. В телеграфном агентстве на протяжении всей более чем десятилетней службы меня постоянно вызывали на всесоюзные и международные спортивные события. А в их освещении главным образом были интервью.
Помню, на фестивале молодёжи и студентов в Москве в 1957 году, меня включили в группу ТАСС, которая отвечала за интервью с высокими гостями на фестивале.
Именно тогда у меня было самое короткое интервью со знаменитым философом и писателем, отцом французского экзистенциализма Жаном Полем Сартром.
Мы прорвались к этому низкорослому худосочному человечку в массивных задымлённых очках, когда он уже поднялся с места и собирался покинуть трибуны Лужников.
— Коротко! Ваше впечатление об открытии фестиваля для ТАСС, — крикнул я переводчице.
И та выпалила фразу Сартру по-французски.
Маленький, будто приплюснутый сверху человечек, от чего голова ушла в плечи, перевёл взгляд на мой блокнот, вскинутый на изготовку, и что-то сердито ответил. Переводчица, юная выпускница МГИМО, залилась краской. А разгневанный интервьюируемый, обойдя нас, устремился по ступенькам к выходу.
— Он что? Послал нас по французской матушке?
Переводчица наконец пришла в себя и тихо, доверительно сказала:
— Знаешь, что он сказал? "Я устал от этого хорошо отрепетированного энтузиазма".
Я потом "по секрету" стал рассказывать об этом интервью своим друзьям-тассовцам, пока мой отец-благодетель зам. генерального Александр Иванович Бернов не пригласил меня в свой кабинет и строго приструнил: "Перестань болтать, а то и я не смогу тебе ничем помочь".