Глава 9 Вступление американцев в войну 1941–1942 гг.
Налет японцев на Перл-Харбор 7 декабря 1941 г. вызвал у Черчилля почти экстатическую реакцию – Вторая мировая война выиграна!
Характерно, что его главный военный советник в реакции на эту новость проявил некоторую узколобость. Генерал сетовал в своем дневнике, что, следовательно, предшествующие 48 часов работы его подчиненных «прошли впустую»!
«В этом состояла разница между прекрасным штабным офицером и государственным деятелем мирового уровня», – написал Рой Дженкинс[664].
Для Черчилля бомбардировка Перл-Харбора стала радостью, которую он с трудом скрывал, даже когда писал об этом с временной дистанцией в восемь лет. Фрагмент мемуаров, выражающий его ликование, звучит как осанна:
Англия будет жить; Британия будет жить; Содружество и империя будут жить… Нас не уничтожат. Наша история не подойдет к концу. Нам даже не придется умирать, каждому из нас. Судьба Гитлера предрешена. Судьба Муссолини предрешена. Что касается японцев, их сотрут в порошок. Все остальное сводилось к должному применению превосходящей силы[665].
Действительно, на этом этапе войны Черчилль решил две главные стратегические задачи: продолжение участия Британии в войне и вовлечение в нее Соединенных Штатов. Миссия, которую он во время бритья описывал своему сыну 18 месяцев назад, была выполнена.
Тем не менее в следующие четыре года его ждало много тяжелой работы в отношениях с американцами. Ему предстояло гарантировать, что правительство Соединенных Штатов будет придерживаться стратегии «сначала Европа», согласно которой разгром Гитлера являлся первостепенной задачей в войне. Нужно было добиться этого, не становясь навязчивым.
Речь Черчилля на совместном заседании Конгресса США 26 декабря 1941 г. была блестящей во многих отношениях. Одно то, что он явился выступать на Капитолийский холм, было хитрым ходом. Невилл Чемберлен, оставаясь премьер-министром, едва ли сделал бы это, а если и сделал бы, то, вероятно, показался бы американским законодателям чем-то средним между напыщенным камердинером и несмешной версией Чарли Чаплина.
Обращение Черчилля к конгрессу после Перл-Харбора было работой политического гения. Оно было мастерски выстроено и состояло из четырех частей, которые можно озаглавить:
Я
Мы
Они
Мы против них
Сначала Черчилль потратил несколько сот слов на то, чтобы представиться Конгрессу – и американцам. Первые три абзаца его речи начинаются словом «я». Он изобразил себя практически одним из них, ссылаясь на свое полуамериканское происхождение: «Я не могу не думать, что, если бы мой отец был американцем, а мать британкой… я мог бы попасть сюда собственными усилиями»[666], – то есть по результатам голосования, а не по приглашению.
Затем он опосредованно коснулся нелюбви американцев к аристократам: «Я дитя палаты общин. В отцовском доме мне привили веру в демократию», – после чего высказался более определенно, процитировав Линкольна: «Я всегда неуклонно ориентировался на идеал “правления народа, для народа и во имя народа” из Геттисбергского послания».
Завершив вводную часть, он переключил внимание на новый военный альянс, о котором заговорил почти поэтически. Здесь он перешел от «я» к «мы». Он приветствовал вступление Соединенных Штатов в войну и воздал должное атмосфере уверенности, которую ощутил в Вашингтоне. «Мы в Британии испытывали то же чувство в наши самые мрачные дни, – сказал он, тонко намекнув, что британцы воюют уже 16 месяцев. – Мы также были убеждены, что все закончится хорошо»[667].
Это первое «мы», конечно, относится к британцам. Через два предложения следующее собирательное местоимение обозначает уже британцев и американцев вместе: «Силы, обрушившиеся на нас, громадны. Они жестоки и безжалостны»[668]. С этого момента, когда Черчилль говорит «наша сторона», он имеет в виду обе нации. Они оказываются взаимосвязанными в его речи: «Нам нужно многому научиться в жестоком искусстве войны… Мы действительно должны быть благодарны за то, что нам было дано так много времени… Мы делаем благороднейшее дело на свете… Мы хозяева своей судьбы… Пока у нас есть вера в свои идеалы и несокрушимая сила воли, спасение нас не минует».
Далее следует краткий обзор военной ситуации на земле и на море, в ходе которого Черчиллю удалось при помощи небольшой манипуляции связать будущее Британской империи с будущим свободы – многие американцы не ощущали этой связи. «Это факт, что Британская империя, которая восемнадцать месяцев назад многим казалась разрушенной и уничтоженной, сейчас несравненно сильнее и становится сильнее с каждым месяцем. Наконец, да позволено мне будет это сказать, для меня самым лучшим в случившемся является то, что Соединенные Штаты, единые, как никогда, подняли меч на защиту свободы»[669].
Черчилль завершил этот раздел арией на тему глупости Японии, решившей воевать одновременно с Соединенным Королевством и Соединенными Штатами. «Кем они нас считают?»[670] – вопросил он. Это было очень по-американски – они хоть представляют, с кем связались? Здесь он снова сделал американский и британский народы единым целым: «Могут ли они не понимать, что мы никогда не перестанем противостоять им, пока не преподадим им урок, который они и весь мир никогда не забудут?» Тут слушатели встали и устроили овацию. В мемуарах Черчилль с удовольствием отметит, что эти риторические вопросы вызвали «самый шумный отклик»[671]. В общем, это было больше, чем речь, это был дипломатический аналог предложения руки и сердца.
Той ночью Черчилль встал с постели, чтобы открыть окно в своей комнате, выходящее на Белый дом. Внезапно он начал задыхаться и пожаловался врачу, ездившему вместе с ним, на «ноющую боль над сердцем», которая «отдается в левую руку». Врач понял, что премьер-министр перенес нечто вроде небольшого сердечного приступа, но на словах преуменьшил значение случившегося, поскольку у Черчилля и без того хватало забот[672].
Так и было. В течение недели Черчилль действовал так, словно его предложение американцам было принято и следовало узаконить отношения. В записке своему кабинету он сообщил, что в какой-то момент счел необходимым уступить пожеланию американцев, и объяснил: «Мы уже не одиночки, мы состоим в браке»[673]. Человек, никогда никому не прислуживавший, лично катил инвалидное кресло Рузвельта, когда они отправились пить вечерние коктейли – их смешивал президент. Это было намного больше, чем обычная встреча в верхах. Черчилль провел в Белом доме полных две недели. Он обедал с Рузвельтом и Гарри Хопкинсом в течение тринадцати из этих четырнадцати вечеров[674].
Обхаживать американского президента не было для него столь естественным делом, как Черчилль сумел это представить и в тот момент, и позднее в мемуарах. На более раннем этапе карьеры он иногда допускал антиамериканские высказывания, по крайней мере, в личных беседах. В 1928 г. после речи президента Джона Калвина Кулиджа о том, что европейцы должны выплатить Соединенным Штатам военные долги, Черчилль в кругу друзей дал выход своему недовольству американцами. «В тот вечер Уинстон очень свободно высказывался о США, – записал в своем дневнике приехавший погостить Генри Джеймс Скримджор-Уэддерберн, будущий граф Данди. – Он считает, что они бесцеремонны, изначально враждебны к нам и стремятся доминировать в мировой политике»[675].
Черчилль писал жене: «Моя кровь тоже закипела при заявлении Кулиджа. Почему бы им не отстать от нас? Они выжали из Европы все до пенни; они говорят, что не собираются помогать; бесспорно, они могли бы предоставить нам самим решать свои проблемы». В тот же день Клементина, жившая в загородном доме, в ответном письме предупредила его о слухах, будто его могут передвинуть с поста канцлера казначейства в кресло министра иностранных дел, и прозорливо заметила: «Думаю, было бы хорошо, если бы Вы перешли в министерство иностранных дел, но, я боюсь, Ваша всем известная враждебность к Америке может этому воспрепятствовать. Вам стоило бы попытаться понять Америку, приручить ее и заставить ее полюбить Вас»[676].
В 1940-х гг. он займется именно тем, что советовала его мудрая жена. Возможно, самая искренняя запись в его мемуарах посвящена работе с Рузвельтом: «Я самым тщательным образом культивирую свои личные отношения с ним»[677].
Стремление подлизываться не было свойственно Черчиллю, но он делал это, потому что был вынужден. Это была военная необходимость, но на родине его коллеги все замечали и содрогались от отвращения. «Мы слишком пресмыкаемся перед американцами, – сердился свояк короля. – Недавние телеграммы П [ремьер-] М [инистра] Ф [ранклину] Д [елано] Р [узвельту] почти тошнотворны своей сентиментальной и раболепной льстивостью»[678].
Реакция Оруэлла на Перл-Харбор выглядит заметно более скептической по отношению к американцам. Если среди лондонцев усилились пророссийские настроения, то, заметил он, «соответствующего усиления проамериканских чувств нет, наоборот»[679]. Причину этого он видел в том, что «наш новый альянс попросту сделал очевидным сильнейший антиамериканизм нашего узколобого среднего класса».
Как бы то ни было, в том, что касается Америки, Оруэлл поменялся ролями с Черчиллем: он стал пренебрегающим фактами романтиком, а Черчилль – прагматичным реалистом.
«Цивилизация Америки XIX в. была капиталистической цивилизацией в ее лучших проявлениях», – заявил однажды Оруэлл[680]. В его представлении, Америка начала 1800-х гг. оказалась чем-то вроде либертарианского рая для трудящихся: «Государства практически не было, церкви были слабыми и стояли на разных позициях, и было вдоволь свободной земли. Если вам не нравилась ваша работа, вы просто давали боссу в глаз и двигались дальше на запад»[681]. Конечно, оруэлловское восхищение временами необузданной свободы в американской истории в огромной мере было выражением взглядов белого мужчины. Свобода и возможности, которыми располагали чернокожие американцы, индейцы и женщины, значительно уступали тем, что он воспевал.
В начале творческого пути, в середине 1930-х гг., Оруэлл подумывал написать биографию Марка Твена[682], но не смог заинтересовать никого из издателей. Черчилль также в молодости замыслил книгу об Америке – историю американской Гражданской войны. В молодости, когда он отправился в свое первое лекционное турне по Америке, аудитории его представил Марк Твен[683].
Среди любимых писателей Оруэлла было три американца: Твен, Уолт Уитмен и Джек Лондон[684]. Уничижительное изображение Соединенных Штатов XIX в. еще одним его любимым автором, Чарльзом Диккенсом, заметного влияния на Оруэлла не оказало. «Мартин Чезлвит», роман, основанный на материале турне Диккенса по США в 1842 г.,[685] рисовал Америку как страну «долларов, демагогов и баров», жестокой и насквозь фальшивой, разглагольствующей о чести, свободе и вольности и держащей в рабстве миллионы людей.
Как представляется, Оруэлл не слишком интересовался современными ему Соединенными Штатами. «У него имелось занятное белое пятно»[686] касательно Америки, как отмечал писатель Кристофер Хитченс, в общем, преклонявшийся перед Оруэллом: «Он ни разу не был в Соединенных Штатах и практически не интересовался ими… Иначе говоря, Америка – это масштабное исключение из оруэлловских пророчеств о столетии, в котором он жил».
Антиамериканизм британцев лишь усилился, когда в страну хлынули потоки солдат армии США. В 1943 г. 66 конвоев доставили на остров 681 тысячу военнослужащих. «Все больше американцев становилось на улицах, – вспоминала жительница Лондона. – Они окликали друг друга странными боевыми кличами краснокожих и устраивали в Грин-парке[687] бейсбольные матчи»[688]. В мае 1944 г., в преддверии высадки десанта союзников в Нормандии, американское военное присутствие в Британии достигло ошеломляющего числа в 1,6 млн человек.
* * *
Временами Оруэлл чувствовал британскую политику лучше Черчилля, и в начале 1942 г. сложилась именно такая ситуация. Вернувшись из успешной поездки в Америку, премьер-министр обнаружил волнения в палате общин, члены которой вслух задавались вопросами, не требуются ли изменения в военном командовании. Это был сложный момент для Черчилля, поскольку с фронтов поступали в основном дурные вести и худшее, как он подозревал, было еще впереди. После более чем двух лет войны британцы перенесли череду болезненных поражений. Британские экспедиционные войска (British Expeditionary Forces, BEF) были изгнаны с Европейского континента на западе (Франция и Бельгия), на севере (Норвегия), на юго-востоке (Греция), а также потеряли африканский Дакар. В Лондоне ходила грустная шутка, что BEF надо расшифровывать как «Back Every Fortnight» («отступаем каждые две недели»)[689]. Британские силы дрогнули и под ударами японцев в Восточной Азии.
Черчилль рискнул устроить в палате общин дебаты о ходе войны и поставить на голосование вопрос о доверии к нему как к лидеру. «В последнее время мы получили с Дальнего Востока очень много плохих новостей, и я считаю чрезвычайно вероятным по причинам, которые сейчас назову, что получим не меньше, – начал он свое выступление. – За этими плохими новостями обнаружится множество грубых промахов и слабых мест как в прогнозировании, так и в исполнении. Нельзя и мысли допустить, что такие бедствия не имеют под собой ошибок и недостатков»[690]. Он предложил своим оппонентам сполна воспользоваться моментом, причем прибег к самому что ни на есть обиходному языку: «Никто не должен юлить при обсуждении и трусить при голосовании».
Три дня прошло в дебатах, порой весьма резких. «Какой смысл в том, что премьер-министр встает и говорит, что доволен своей командой, а если допущены какие-то ошибки, винить в них нужно только его, – иронизировал в первый день консерватор Герберт Уильямс. – Он единственный человек в стране, довольный своей командой».
Ему вторил Томас Секстон, лейборист: «Народ нашей страны обескуражен. Бесполезно закрывать на это глаза. Народ обескуражен из-за надежд, которые ему постоянно подавали в ходе этой войны, – надежд на Норвегию, надежд на Грецию, надежд на Крит и надежд на Малайю».
Другой член парламента обвинил Черчилля в «диктатуре», которая правит страной, «сочетая то, что можно назвать деспотизмом и патернализмом».
К концу дебатов Эдвард Тёрнуор, старый сторонник Чемберлена, заявил, что голосование, в сущности, бессмысленно: «В настоящее время в палате слишком взвинченная обстановка, и ничто, что может быть осуществлено в форме голосования, не изменит эту атмосферу. Лишь одно может это обеспечить – факты и результаты, более благоприятствующие нашей цели, чем те, что были получены в последние несколько месяцев».
Когда все закончилось, Черчилль поднялся и снова обратился к парламенту.
Я ни за что не извиняюсь, я ничем не оправдываюсь, я ничего не обещаю.
Я ничем не могу уменьшить чувство опасности и приближающихся невзгод, как малозначительных, так и первостепенного значения, все еще грозящих нам, но в то же время я выражаю уверенность, твердую, как никогда, что мы положим конец этому конфликту способом, отвечающим интересам нашей страны, а также способствующим будущему мира.
Я закончил.
В этот момент он опустил руки, развернутые ладонями вперед, «чтобы принять стигматы»[691], как прокомментировал Гарольд Николсон, после чего сказал парламентариям: «Пусть каждый человек сейчас поступит в соответствии с тем, что считает своим долгом, в согласии со своим сердцем и совестью»[692]. Он выиграл это голосование с результатом 464 против 1.
Действительно, в середине февраля 1942 г. пал Сингапур. Крах был быстрым и пугающим. Сингапур являлся символом, оплотом британской имперской силы в Юго-Восточной Азии, но командующий британскими войсками проиграл уступающим силам японцев всего лишь после недели боев. Около 85 000 солдат альянса попали в плен. Впоследствии Черчилль отзывался об этом как о «худшем бедствии и крупнейшей капитуляции в истории Британии»[693].
Оруэлл восхищался Черчиллем, но этот разгром был таким серьезным, что заставил его усомниться, сможет ли Черчилль остаться премьер-министром. «До падения Сингапура можно было сказать, что народные массы любят Черчилля, не любя остальное его правительство, но в последние месяцы его популярность сильно просела. Кроме того, против него правое крыло тори (тори в целом всегда ненавидели Черчилля, хотя вынуждены были надолго притихнуть)», – написал он и сделал вывод: «Я бы не рассчитывал, что Черчилль еще на много месяцев сохранит власть»[694].
Оруэлл, давно чувствовавший, что закис в Би-би-си, решил уволиться. Здесь он был занят, но не продуктивен.
Я теперь делаю записи в дневнике намного реже, чем раньше, потому что у меня буквально нет свободного времени. Тем не менее я не делаю ничего, что не было бы бесплодным, и могу продемонстрировать все меньше и меньше результата за время, которое теряю. Похоже, так у всех – ужасающее чувство разочарования, ощущение, что просто болтаешь чепуху, занимаясь тупейшими вещами… которые в действительности не помогают военным усилиям и никак на них не влияют, но объявлены необходимыми огромной бюрократической машиной, в которую все мы угодили[695].
Провалились даже попытки Оруэлла выращивать картофель – он думал, что эта простая еда будет в дефиците. Однако британский урожай картофеля в 1942 г., как отметил он в той же мрачной дневниковой записи, оказался «колоссальным». В его огородничестве не было смысла.
Оруэлл знал, что должен заняться чем-то вместо работы на Би-би-си, но не представлял, чем именно. В то же время его жизнь не была совсем уж унылой. Его племянник Генри, три месяца гостивший у них с Эйлин, вспоминал, как Оруэлл взял его посмотреть «Золотую лихорадку» Чарли Чаплина в перемонтированной и озвученной версии: «Он покатывался со смеху, как никто в зале».
Распорядок жизни в доме заключался в том, что оба, Оруэлл и Эйлин, завтракали и уходили на работу. По вечерам он обычно шел в свою комнату и писал. «Эйлин выглядела довольно неухоженной, но была невероятно хорошенькой и очень приятной, – вспоминал Дэйкин. – Они чудесно жили вместе и были всегда добры друг к другу и очень добры ко мне»[696].
Дэйкин отметил, что Эйлин всегда носила черный жакет, даже за готовкой и едой. Вероятно, в этот период она была глубоко угнетена. По воспоминаниям Леттис Купер, знавшей ее по работе, после гибели брата Эйлин под Дюнкерком «она часто говорила, что ей все равно, жить или умереть; она все время это повторяла»[697].
Во время войны Оруэллы перестали жить в своем сельском коттедже. Оба работали в Лондоне и пережили сотни налетов люфтваффе. Они переезжали с одной съемной квартиры на другую, как из-за разрушения некоторых домов при бомбардировке, так и потому, что с отъездом все большего числа богатых людей в сельскую местность становилось доступным лучшее жилье. Однажды, после их переезда на Эбби-роуд в Сент-Джонс-Вуд[698], несколько друзей устроили для них торжественный ужин с хорошей курицей и даже с бутылкой кларета. Когда они сели за стол, рядом взорвалась бомба. «Нас снесло со стульев ударной волной»[699], – вспоминал хозяин Марк Бенни, с радостью увидевший, что бутылка цела, как и все гости. Оруэлл быстро выдал классовую интерпретацию их спасения: «Если бы мы находились в одной из трущоб рабочего класса за углом, то были бы сейчас мертвее мертвых!»
* * *
Выполняя должностные обязанности на родине, Черчилль также должен был поддерживать альянс с американцами в ходе войны. Некоторые великие достижения недооцениваются, потому что их автор создает впечатление, будто они дались ему проще, чем это было в действительности. Примером может служить работа Черчилля по взаимодействию с Америкой во время Второй мировой войны. Задним числом англо-американский союз легко счесть само собой разумеющимся, но он был реализован на огромном и смертельно опасном минном поле проблем, которые нужно было найти и обезвредить. Американцам не нравилось стремление Черчилля «обкусывать» силы Германии по краям, на Средиземном море и в Северной Африке, – Черчилль справедливо отстаивал необходимость этой стратегии, по крайней мере, в 1942 и 1943 гг., для того чтобы оттянуть немецкие войска с русского фронта. Черчилль, со своей стороны, презирал американский антиколониализм и видел часть своей задачи в том, чтобы «непосредственно познакомить американцев с политическими вопросами, по которым у них твердое мнение и мало опыта»[700], – таким, как будущее Британской империи и особенно будущее Индии. Черчилль принял де Голля; Рузвельт сохранил подозрительное отношение к нему. Черчилль был ошарашен тем, что многие американцы считают Китай столь же важной страной, что и Британию. После первого визита к Рузвельту он написал: «Если можно выразить одним словом урок, который я усвоил в Соединенных Штатах, то это слово “Китай”»[701].
Взгляды западных союзников на роль России в войне оказались особенно острым вопросом. Ф. Д. Р. считал, что может управлять Сталиным, в отличие от британцев, и заявил Черчиллю: «Я знаю, Вы простите мне полнейшую откровенность, но я полагаю, что лично я могу лучше справляться со Сталиным, чем ваше Министерство иностранных дел или мой Государственный департамент. Сталин до глубины души ненавидит всех вас, больших шишек»[702]. В этом отношении Рузвельт очень сильно переоценивал свои способности. Сталин был непревзойденным мастером контроля не только в ведении войны, но и в устройстве послевоенного мира. Когда американцев и англичан оттолкнуло холодное, подозрительное отношение Сталина, Черчилль объяснил Рузвельту: «Советская машина исходит из убеждения, что сможет куда угодно пробиться грубой силой»[703]. Это замечание могло бы исходить от Оруэлла.
Черчилль часто придерживал язык. В апреле 1942 г. Ф. Д. Р. обратился к нему с советами, как следует поступить с Индией. Черчилль набросал раздраженный ответ, начинавшийся со слов «я чрезвычайно озабочен Вашим письмом»[704] и переходящий к угрозам уйти с поста премьер-министра из-за этого вопроса. Затем он отложил в сторону этот злой ответ и написал новое послание, с другим началом: «Я с искренним интересом прочел Ваш взвешенный документ». В этом изменении ощущается мощный, почти электризующий психологический заряд.
Хотя Оруэлл был убежденным антиимпериалистом, он разделял отношение Черчилля к советам американцев по поводу Индии и записал в дневнике: «Проблемой сейчас являются бестактные предложения американцев, которые годами болтали о “свободе для индийцев” и британском империализме, как вдруг у них открылись глаза и они заметили, что индийская интеллигенция не хочет независимости, то есть ответственности»[705].
Отношения президента и премьер-министра окончательно укрепились во время второго визита Черчилля в Вашингтон в военное время, который состоялся через шесть месяцев после первого, когда он обращался к Конгрессу. Воскресным утром 21 июня 1942 г. Черчилль, остановившийся в Белом доме, проснулся в своей спальне, находившейся через коридор от комнаты Гарри Хопкинса. Премьер-министр почитал газеты в постели, позавтракал там же и спустился встретиться с Рузвельтом в его кабинете.
Когда Черчилль и Рузвельт начали разговаривать, принесли телеграмму на розовом бланке. Рузвельт молча пробежал ее глазами и передал Черчиллю. В ней говорилось: «Тобрук сдан, двадцать пять тысяч человек взяты в плен»[706]. Для Черчилля это оказалось почти физическим ударом. Сначала он не поверил. Не далее чем прошлым вечером он получил телеграмму из Каира с заверениями, что с защитниками крепости, столкнувшимися с немцами у границы Ливии и Египта, все в порядке. Крепость была хорошо обеспечена, имела все необходимое на три месяца, включая огромный запас топлива. Казалось, у командира не было убедительной причины так быстро ее сдать.
Черчилль запросил подтверждение. Когда оно пришло, он заплакал. Как и в Сингапуре пятью месяцами раньше, осажденные капитулировали перед уступающими силами врага.
Черчилль страдал и, вероятно, плакал, хотя в воспоминаниях не говорит об этом прямо, замечая только: «Я не пытался скрыть от президента потрясение, которое испытал. Это был горький момент. Поражение – это одно, бесчестье – совсем другое».
Американцы заметили, что он не ищет оправданий. «Он сказал, дело было в банально плохом руководстве, – записал в дневнике военный министр Генри Стимсон. – Роммель обыграл их тактически, разбил их в бою и лучше вооружил свои войска»[707].
«Чем мы можем помочь?»[708] – спросил Ф. Д. Р., сидящий за своим столом.
Черчилль поразмыслил. «Дайте нам столько танков, сколько можете выделить, и отправьте их на Средний Восток как можно быстрее».
Был вызван генерал Джордж К. Маршалл, начальник штаба армии США. Он заметил, что дать танки англичанам означает отнять их у его 1-й бронетанковой дивизии, которая только что получила боевые машины. «Это ужасно, забрать оружие у солдата из рук», – сказал Маршалл, по воспоминаниям Черчилля. Однако, продолжил он, «если британцам настолько нужны танки, они должны их получить». Маршалл вызвался лично найти и отправить сто 105-миллиметровых самоходных артиллерийских установок – нечто вроде облегченных танков. Около трехсот танков и орудия скоро были отправлены союзникам. Еще более важно, что Черчилль в эмоциональном отношении стал хозяином положения при обсуждении вопроса о том, возглавят ли американские военные вторжение в Северную Африку в 1942 г. Как Маршалл, так и Дуайт Эйзенхауэр категорически возражали против этого шага, считая его помехой высадке где-нибудь во Франции.
Тем вечером Черчилль вызвал к себе в комнату врача. «Тобрук пал, – сказал он. – Мне стыдно. Я не могу понять, почему Тобрук сдался. Больше тридцати тысяч наших людей подняли руки. Если они не будут сражаться…»[709] Он замолчал и упал в кресло.
Вечная признательность Черчилля американцам за оказанную в тот момент помощь очевидна в его мемуарах. Он обращается к ней не один, а два раза в одном томе. Однако столь же сильной была боль из-за второго поражения в 1942 г.
* * *
Растущее внимание Черчилля к американцам не вполне разделяли в Британии другие представители его класса, как левые, так и правые. Группа просоветских шпионов в составе Энтони Бланта, Кима Филби, Дональда Маклина и Гая Берджесса отчасти руководствовалась отвращением к Соединенным Штатам и их культуре. Филби в своих мемуарах рассказывает, что Берджесс обожал публично отпускать «оскорбительные замечания об американском образе жизни в целом»[710].
Если уж на то пошло, еще сильнее был антиамериканизм английских правых. «Всегда лучше и надежнее всего ничего не ждать от американцев, кроме слов», – заявил в декабре 1937 г. Невилл Чемберлен[711]. Когда Черчилль отправил лорда Галифакса в Вашингтон в качестве британского посла, лорд Линлитгоу, вице-король Индии, прислал тому письмо поддержки в «тягостной обязанности – угодничать перед кучкой самодовольных выскочек»[712].
Есть хорошее определение сноба – тот, кто в неловкой ситуации исходит из того, что ошибся другой. Воплощением этого качества был Николсон. Во время поездки в Америку перед войной он нашел ее обитателей благонамеренными, но жалкими: «Большинство из них добросердечны, но настолько невежественны и тупы, что не понимают мою точку зрения»[713]. Не доверял он их любви к открытости: «Угодничество американцев, вот что приводит меня в ярость… вечная поверхностность американской нации»[714]. Эти сомнения сохранились и в военное время. В ноябре 1943 г. он написал жене: «Мы намного более развиты. Иногда американцы приводят меня в отчаяние»[715].
Имелось также подозрение, что американцы, при всей своей внешней приветливости, не разделяют главную цель Британии в войне – сохранение Британской империи. «Президент не является другом Британской империи, – отмечал Гарольд Макмиллан, который станет премьер-министром в 1957 г. – Антиколониализм составлял яркую черту личности Рузвельта, который, судя по всему, имел крайне незрелые представления о возможности постепенного внедрения независимости на территории великих колониальных империй без потрясений»[716]. В частности, британцам казалось незрелым убеждение Рузвельта в том, что Вьетнам должен получить независимость. Послевоенная история мира могла бы измениться, если бы эту идею не встретили в штыки британцы и французы.
Из-за покровительственного отношения многие британские официальные лица недооценивали растущую силу Соединенных Штатов и были потрясены и взбешены в 1944 г., когда американцы начали действовать как доминирующий партнер в отношениях.
Из-за подобных предубеждений первые англо-американские встречи своей гремучей смесью энтузиазма, невежества и неловкости напоминали первые свидания. «В ближайшем окружении президента полно евреев», – отмечал дипломат Оливер Харви[717]. Американское общество поразило его отсталостью – «на сотню лет позади нас в социальной эволюции»[718].
Харви, советник Энтони Идена, британского министра иностранных дел на протяжении большей части Второй мировой войны, не был банальным снобом. Его шокировал расизм американцев и упорное стремление американских военных соблюдать законы сегрегации во время пребывания в Англии: «Просто безобразие, что американцы пытаются экспортировать свои внутренние проблемы. Мы не хотим, чтобы в Англии началось линчевание. Я не переношу типичного отношения южан к неграм. Это огромная язва американской цивилизации, обессмысливающая половину их заявлений»[719]. Эта тема занимала британских тори больше столетия, восходя к острому вопросу писателя Сэмюэла Джонсона об американских революционерах: «Как это возможно, что громче всех визжат о свободе надсмотрщики за неграми?»[720]
Отправленный в 1941 г. в Вашингтон лорд Галифакс демонстрировал ту же реакцию. Он полагал, что непопулярен среди американцев не потому, что ассоциировался с провальной политикой умиротворения, а из-за того, что общественным мнением управляла «определенная часть прессы, находящаяся под еврейским влиянием»[721]. Скоро он стал относиться к американцам как к «толпе маленьких детей – чуточку неотесанных, очень добросердечных и управляемых, главным образом, эмоциями».
Кое-что в британском характере – прежде всего, непоколебимая невозмутимость аристократии, – также доводило американцев до белого каления. Энтони Иден однажды заметил, что в ходе Битвы за Британию над его сельским домом часто вспыхивали яростные воздушные бои, «временами как раз когда мы играли в теннис»[722]. Однажды в деревья за домом рухнул мессершмитт. Он не записал в дневнике, был ли прерван матч из-за этого инцидента. Через 16 лет глубокое непонимание Иденом американцев способствует Суэцкому кризису, который положит конец его премьерству и еще больше ослабит положение Британии в мире.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК