ЗОЛОТАЯ БАЛКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Был конец мая 1942 года. Вокруг бушевала весна: все тянулось к жизни. Настроение выздоравливающих было единым — скорее оторваться от лечебных процедур и перевязок, вернуться в действующую армию. Я часто заходил в отдел кадров армии, располагавшийся по соседству с Карантинной бухтой, просил отправить меня в родной полк. В один из таких визитов майор–кадровик ответил кому–то в трубку телефона:

— Рындин здесь.

Затем он сказал мне:

— Посидите минутку.

Поняв, что меня ждет какая–то неожиданность, я молча смотрел на плакат, изображающий бойца с большим красным штыком.

В комнату стремительно вошел высокий, плечистый человек, в его петлицах красовались три прямоугольника.

— Вот тебе Рындин, — сообщил ему кадровик.

— Алексей Ефремович, дорогой! — Я не успел прийти в себя, как незнакомец схватил меня в объятия.

Я продолжал оставаться в крайнем недоумении.

— Идем сядем к столу, — потянул меня незнакомец в другой угол комнаты.

Я смотрел в его наполненные радостью голубые глаза, на вспотевшую светлую прическу и наконец не выдержал:

— Позвольте, я вас первый раз вижу и не знаю, кто вы?

— Правильно. Ты меня не видел, но я тебя знаю, А я—Митогуз Кузьма Тихонович, — и захохотал, — Сейчас все узнаешь…

И он начал рассказывать, как в 1920 году в моей родной станице стоял полк 34?й дивизии, а Митогуз тогда был политруком роты.

— Я три месяца жил на квартире твоего отца, — пояснил он и назвал по имени и отчеству моих родителей, сестру и брата. — Какие хорошие люди! А тебя я видел только на фото. Помню, станичники рассказывали, как ты, будучи первым председателем ревкома, устанавливал вместе с фронтовиками Советскую власть, сражался с кулаками и прочей белогвардейской сволочью. .

— Все верно, — подтвердил я, немало удивленный и этой встречей, и его благодарной памятью. Мелькнула мысль: «Неужели, чтобы только пожать мне руку и вспомнить прошлое, этот человек искал меня?». Между тем неугомонный Митогуз продолжал:

— Теперь вот что. Во–первых, я — начальник политотдела 388?й дивизии… Во–вторых, у нас в штабе служит офицером связи» кто бы ты думал? — загадочно улыбнулся он.

Я двинул плечами.

— Павлик Букреев! Он тебя ждет…

Назвав эту фамилию, Митогуз предполагал, что от этого сообщения, я свалюсь со стула. Я действительна был поражен этой новостью и не мог удержаться от улыбки. Встретить где–то вдали от родного дома, на фронте, старого школьного приятеля, товарища по подполью, бойца красногвардейского отряда! Это было удивительно!

— Едем к нам, вместе будем воевать! — решительна предложил Митогуз. — Майор, выписывай направление Рындину, — наступал он на кадровика.

Я начал возражать. Говорил о том, что хочу вернуться в родной полк, в котором получил первое боевое крещение и был ранен, что это один из полков легендарной Чапаевской дивизии.

Но кадровик стал на сторону моего «противника», и я сдался. Через несколько минут в «газике» Митогуза мы мчались в сторону Херсонесского мыса. «Чапаевцы будут на меня в обиде, скажут, что изменил им», — думал в дороге.

Остановились в Юхариной балке.

— Здесь наше хозяйство, — сказал Митогуз, спрыгивая с машины.

Вошли в штольню, и я увидел Букреева. Мы долго молча обнимались. Я смотрел на Букреева — невысокого, худощавого, с морщинками на лице и растерянной улыбкой уже лысеющего человека — и сравнивал его с тем Павликом, который навсегда остался в моей памяти: подвижный, решительный, никогда ни в чем не уступающий.

— Ну, а теперь о службе, — проговорил Митогуз. — Ты, Алексей Ефремович, назначаешься инструктором политотдела. Теперь перейдем к делам неотложным…

Начался разговор о подготовке частей дивизии к новым боям.

Утром 21 июня 1942 года фашисты обрушили всю огневую мощь на Севастополь. В небе стаями кружили самолеты с черными крестами. В этот день противник сбросил на город свыше 2600 бомб. В разных его местах поднимались оранжевые языки пламени и столбы дыма, вздрагивала земля, с треском раскалывался воз–щух. Уже было разрушено более 60 процентов домов[2]. Над старой черноморской крепостью стоял черный, густой дым. По извилистым траншеям передовой от Балаклавы и до Черной речки беспрерывно клокотала пулеметно–автоматная стрельба. Над этой огневой линией колыхалось знойное марево дня. Воздух пропитан удушливыми газами, бойцы в окопах и траншеях изнывали от жажды. Шла третья неделя ожесточенных боев на Севастопольском плацдарме.

За беспрерывные попытки ворваться в город противник расплачивался неисчислимыми потерями. Несли значительные потери и мы. 773?й стрелковый полк, к которому в период оборонительных боев я был прикреплен, отражая яростные атаки врага, потерял почти две трети своего состава. Казалось, мы сделали все возможное, чтобы сдержать огневой шквал, но люди один за другим выходили из строя. Иногда возникала мысль: все кончено. Пальцы, онемевшие от напряжения и усталости, уже были не в силах нажать на спусковой крючок автомата. Жажда вызывала удушье. Но снова и снова какая–то неведомая сила, ярость, вера в победу поднимали нас в атаку, и мы бросались на брустверы окопов, стреляли на ходу, кололи штыками. Гитлеровцы откатывались, и на короткое время наступало затишье.

В такие минуты в разговор вступал мой связной, не то с укоризной, не то с отчаянием он повторял:

— А наши молчат, очень уж долго молчат…

Действительно, не было слышно яростного, неумолчного ответа наших батарей, скорострельного говора зенитных орудий. В чем дело? Ответ мог быть только один: мало снарядов, очень мало, подвезти новые позавчера было трудно, вчера еще труднее, а сегодня, наверное, невозможно. А фашистские стервятники безнаказанно пикируют на наши окопы, кружат над самой землей.

— Ничего, не раскисай, и не то видели, — пытался я подбодрить своего боевого помощника. Но, очевидно в моих словах не было той прежней уверенности, мой голос звучал неестественно бодро, потому что мои спутник ответил так, будто не ему, а мНе больше всего в эту минуту были нужны утешительные слова:

— Тяжело, да ничего, выдюжим… Восемь месяцев Гитлер обламывает зубы о камни нашего Севастополя!

…Ночью мы оставили село Кадыковка. Собственно,, селом ее уже нельзя было назвать. Кадыковка превратилась в сплошные руины. Всюду груды битого кирпича, обожженной^ штукатурки, труха из глинобитных стен, изуродованные перекрытия домов. Не уцелело ни одного здания. Не сохранилось признаков, по которым можно было бы определить, где прежде стояли школа, клуб, дом. И тем не менее изо дня в день еще до восхода солнца десятки «юнкерсов» с остервенением набрасывались на жалкие руины Кадыковки, в которых затаились оборонявшиеся бойцы.

Нам было понятно, почему гитлеровцы избрали именно Кадыковку для такого ожесточенного обстрела. Дело в том, что это село является последним подступом к Сапун–горе. А Сапун–гора это не что иное, как один из возможных подходов к городу. Стоит противнику прорваться через село и выйти на плато Сапун–горы, как откроется прямая дорога на Севастополь.

Наш полк покинул Кадыковку и занял новую позицию по склону Сапун–горы. Здесь еще осенью было прорыто несколько рядов зигзагообразных траншей. В рост человека, даже с «лисьими норами», они тянулись до Инкермана. А выше их скалистыми выступами сереют железобетонные доты. На широком и гладко^ плато маскируются капониры нашей дивизионной артиллерии. С того времени, как гитлеровцы овладели Качей, Мекензиевыми Горами и Балаклавскими высотами, с которых хорошо просматривается Сапун–гора, они ежедневно обстреливают ее. Сотни тяжелых снарядов кромсают землю, не оставляя на ней ничего живого. Глубокие воронки, обгоревшие, изуродованные деревья обезобразили все вокруг. На склонах совершенно не видно растительности, только сплошная серая с красным отливом вздыбленная земля...

И все же в этой обстановке разрушения, потерь, отступления тревога и паника не взяли власть над волей севастопольцев. В каждом из них царил дух непоколебимой веры в победу. Возможно, особую уверенность придало всем участникам обороны проведенное неделю тому назад командующим Приморской армией И. Е. Петровым совещание в Юхариной балке. Клубное помещение на втором этаже было заполнено командным составом до отказа. На сцене за большим столом стоял И. Е. Петров в летней гимнастерке со звездами генерал–майора в петлицах. Рядом с командующим — члены Военного совета армии бригадный комиссар М. Г. Кузнецов и дивизионный комйссар И. Ф. Чухнов.

Когда в зале наступила тишина, Иван Ефимович, притронувшись к своим светлым редким усаМ, заговорил:

— Товарищи! С тех пор как нашими войсками был оставлен город Керчь, противник всю свою технику, все войска южной группировки перебросил под Севастополь… Манштейн намеревается на этом участке Крымского фронта добиться решительного перевеса, сломить нашу оборону…

Зал словно пустой, ни звука, только слышен неторопливый голос командующего. Потряхивая головой и изредка трогая усы, он продолжал:

— Нам нужны стойкость и вера в победу… Если каждый из нас уничтожит по одному фашисту — противник сразу потеряет сто тысяч человек…

При этих словах командующего зал как бы вздохнул, по рядам прошелестел шепот. Многие поняли, что на сегодня Севастопольский гарнизон имеет под ружьем сто тысяч человек. И этому «раскрытию» военной тайны никто не удивился. Командующий понимал, что пришло время сообщить об этом открыто[3].

— Поэтому я прошу вас, — говорил генерал Петров, — поднять боевой дух в войсках, призвать командиров и бойцов к решительной защите прекрасного города, славы российской — Севастополя… Партия, народ, Советская власть надеются на нас, верят нам. Передайте мой привет, пожелание боевого успеха бойцам и командирам первого сектора!

В зале грохнули аплодисменты, но командующий дал слово еще двум–трем старшинам и сержантам–боевикам, а когда они сошли с трибуны, посмотрел на свои карманные часы и сказал:

— Товарищи, прошу немедленно разъехаться по своим местам.

С каким–то особенным настроем, взволнованные и одухотворенные, возвращались в свои части командиры и политработники. Многие тепло и сердечно говорили об И. Е. Петрове. Будучи мобилизованным в первую империалистическую войну из бедняцкого учительства и став затем офицером, он в 1918 году без колебания добровольно вступил в Красную Армию, был принят в большевистскую партию. В Приморской армии все знали о его общительном характере, искренней любви к солдату, знании военного дела.

…Минут через двадцать я возвратился в Юхарину балку, чтобы ехать в одно из подразделений. Двухэтажное здание, в котором мы только что слушали командующего, лежало в дымящихся развалинах. От глубоких бомбовых воронок на десятки метров расходились щели, местами они пересекали балку. Дорога была завалена выброшенной землей и камнями. Мы вынуждены были остановить машину.

— Вот гады, когда же они успели? — возмущался водитель машины. — Значит, засекли. Задержись мы на пять–десять минут и нам был бы каюк.

«Мне хватит и того, что уже пришлось вынести», — мелькнула мысль. Еще неделю тому назад меня вызвали в штаб дивизии. В блиндаже командира 388?й стрелковой дивизии полковника Н. А. Шварева находились начальник штаба, комиссар и старый мой знакомый — командир 91?го запасного полка майор Проценюк.

— Товарищ Рындин, — заговорил полковник, — вот к нам прибь'л уполномоченный штаба армии, — он кивнул в сторону Проценюка. — Сейчас на участке 778?го стрелкового полка, у Планидина, создалось тревожное положение.

Он посмотрел на комиссара дивизии и начальника штаба, пальцем почесал лоб, как бы размышляя, продолжал:

— В общем, проведете туда уполномоченного, посмотрите, как там дела, а в случае чего — помогите Планидину.

До КП полка мы не дошли. На участке второго батальона заметили три немецких танка. Используя лощинное место, они двигались на ближайшие окопы, где находились мы с Проценюком. Из окопов выглядывали бойцы.

— Рота, приготовить гранаты, — закричал Проценюк. Обратившись ко мне, приказал:

— Принимай командование в соседней роте.

Мне подумалось, что возникшая ситуация была самой обыкновенной. Приняв на себя командование батальоном, мы захватили бутылки с горючей смесью и в общей массе бойцов бросились на фланги, к танкам. Казалось, бойцы не замечали, что из танков выплескиваются пулеметные очереди. Первая машина оказалась в кольце наших бойцов. На ней запрыгали огоньки, и вскоре пламя охватило вега машину. Остальные танки, следовавшие сзади, развернулись и на большой скорости устремились за пригорок.

Экипаж одного из вражеских танков был взят в плеч.

— Ну как? — со спадающим возбуждением спросил я Проценюка.

— Да вот так, из огня да в полымя, — смеясь заметил он. — Идем искать командование батальона, а затем — полка.

Это случилось примерно в 11 часов утра. А вечером на этом участке фашисты дважды бросались в атаку, но каждый раз были отбиты. Я вспомнил слова комдива: правильно он оценил обстановку на участке 778?го полка.

Когда стемнело, гитлеровцы пошли в третье наступление, сопровождая его артогнем. Блиндаж А. И. Планидина был за каменной стеной разрушенного сарая, как бы за двойным прикрытием. Передний край обороны в результате беспрерывных боев уже приблизился к КП полка почти вплотную.

Батальонный комиссар А. К. Хаенко и майор Н. И. Проценюк, понимая создавшееся положение, пошли в окопы к бойцам. Мы с Планидиным обменялись мнениями в его блиндаже. Говорить было трудно, так как пулеметная стрельба раздавалась совсем рядом, казалось за дверью нашего блиндажа. Вдруг грохнул сильный взрыв, земля задрожала, стена блиндажа со стороны огневой линии пошатнулась и поползла на нас. Мы прижались к противоположной стороне. Лампа погасла.

— Товарищ подполковник, телефон не работает, — отозвался из передней связист.

Мы бросились к выходу, но он был закрыт сдвинувшейся стеной.

— И надо же такому случиться, — с досадой проговорил Планидин.

Тем временем с внешней стороны автоматная стрельба и топот бегущих людей раздавались все ближе и ближе.

— Наверное, оставили окопы, отходят… — послышался голос в темноте.

Мы шарили по полу, пытаясь найти хоть какой–нибудь инструмент, но увы! Попасть в лапы фашистов в зава–ленном блиндаже, что может быть хуже. Но вот там, где должен был находиться вход в блиндаж, послышалось звяканье кирок, лопат.

Мы выбрались из завала, когда последние бойцы отходили, оставляя окопы. У блиндажа, ожидая нашего выхода, стоял Хаенко.

Не везло мне с посещением этого полка. Однажды со старшим лейтенантом Н. Порохней мы возглавили группу бойцов, которая ночью на участке пересечения дорог Балаклава–Камары должна была сменить другое подразделение. И вот мы с Порохней первыми спрыгнули в окопы, не зная того, что они уже заняты немцами… Спасли нас неожиданность, с которой мы появились перед фашистами, ночная мгла и самообладание…

Саша Чумакова, наша медсестра, тоненькая, стройная девушка, которую все у нас называли Березкой, привезла меня с ранеными в «ловушку» — медсанбат 388?й стрелковой дивизии. Девушка успокаивала меня:

— Легко отделались: нога изуродована, но перелома, видимо, нет.

Пока Саша помогала раненым спуститься по «чертовой лестнице» — крутой каменистой тропе — в медсанбат, я лежал на земле, молча осматриваясь по сторонам. Под ногами выжженный, словно шкура верблюда, берег, а под обрывом на уступах скалы дикие кустарники, карагач, дуб, дальше — остатки заброшенного сада, Окруженный тополями, стоит, прижавшись к скале, молодой кипарис. Здесь и расположился медсанбат. Ветерок доносит терпкий запах йода и эфира. Слышатся стоны.

О нашей медсестре мы знали почти все. Студентка последнего курса мединститута, она пришла в Чапаевскую дивизию добровольно, участвовала в обороне Одессы, за отвагу и мужество, проявленные в боях за Севастополь, награждена орденом Красной Звезды. После первого ранения ее пытались перевести в медсанбат, но она категорически отказалась, осталась на передовой. И вот теперь я второй раз не без участия Березки попадаю под опеку медиков.

Я лежу на плащ–палатке под небольшим дубком. Сквозь листву просвечивается пылающее зарево востока. Над головой отвесные скалы, в их расщелинах сизоватой дымкой клубятся клочья тумана. На безбрежной глади моря пустынно, ни суденышка. Небо чистое, голубое, бездонное. От воды тянет прохладой. Но вот солнце зарумянило обрывистый берег. Над скалами, вспугнув тишину, появились крикливые чайки. За кустами у кухни загромыхали ведрами, кто–то надрывно кашлял, кто–то тяжело стонал. Откуда–то из–за скалы донеслось прерывистое гудение, и через минуту со стороны города раздались глухие, сотрясающие землю разрывы.

— Начался денек, разрази его! — послышалось из–за куста.

— Значит, пять часов… Фрицы пунктуальны.

В медсанбате лежало несколько сот раненых и больных. Большинство размещалось под открытым небом, на вытоптанной и пожелтевшей от зноя траве. Ходячие бродили с места на место, прятались от солнцепека в тени дубков и карагачей, ветками отбивались от назойливых мух, без конца пили воду и мечтали, как бы скорее вырваться из этой «ловушки».

Ночью здесь гуляет холодный ветер, днем подстерегает опасность в любую минуту быть накрытым вражеским снарядом. Вряд ли противник знал, какая часть расположена под скалой, но немцы методически обстреливали из орудий этот участок нашего тыла. Снаряды падали вокруг «ловушки», и каждый взрыв вырывал из наших рядов Есе новые и новые жертвы. Расположение этого медсанбата отличалось от передовой только тем, что нас пока не забрасывали минами и не обстреливали из автоматов.

Вечером в «ловушку» пришли начальник политотдела и начальник санитарной службы дивизии.

— Здорово, Рындин, — Митогуз осторожно притронулся к моему локтю и уселся рядом на траве, прикрывая ладонью светлячок папиросы, — как живешь–можешь, на обе ноги подкованный воин?

— Только на одну, — ответил я.

Подошел главный врач медсанбата. Его спросили:

— Ну, как вы лечите нашего комиссара?

— Лечим… Только вышел из госпиталя и снова. Руку лечить будем после войны, а нога, думаем, здесь поправится, правда, контузия…

— Вот что, — перешел на официальный тон мой старый приятель, — мы с начальником санитарной службы решили: поскольку в медсанбате нет комиссара, им будешь ты.

Это решение меня обидело.

— В такие напряженные дни я буду здесь отсиживаться?

— Вот именно, в такие напряженные, — возразил начальник политотдела, — и о раненых нужно думать не меньше, чем о здоровых. Да и спорить на эту тему излишне. Это согласовано с командованием дивизии.

Кузьма Тихонович и врачи ушли. Мысли мои были тревожными. Сообщение начальника политотдела заставило передумать о многом.