Глава двенадцатая ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ВЕЛИКОГО ПОМОРА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Первые дни нового царствования превратились для многих в затянувшийся праздник: праздновались новые чины и награды, чествовались новые вельможи, делились дарованные земли и деньги. Вокруг идейных сторонников переворота крутились «перевертни», подхватывая на лету частицы щедрот, сыпавшихся с престола новой императрицы.

Не успели одни персоны «выйти из случая», а другие войти в оный, как начались торжества уже в Москве, куда Екатерина отправилась для коронования. Монаршие милости вновь посыпались на дворян, а для увеселения народа знаменитому русскому актеру Федору Григорьевичу Волкову повелено было «учинить маскарад» и стихи для хоров к нему написать Александру Петровичу Сумарокову.

«Маскарад этот, по словам современника, состоял из нескольких отделений сериозных и комических, в разных частях города: на высокой колеснице двигался целый Парнас*, Аполлон* и музы; в других местах были видны Марс* с героями в полных доспехах, горделивая Паллада со своими атрибутами; Бахус* под сению виноградных лоз ехал в усыплении с Силеном*, сидевшим перед ним на бочке, и с вакханками* под балдахином, которые били в бубны и литавры; на колеснице плясали сатиры* и Фавн*; в волшебном замке восседали гиганты богатыри с угрюмою наружностью.

За баснословными вымыслами являлись в лицах картины света, имевшия целию не только увеселение, но и осмеяние слабостей и недостатков человеческих: ехало собрание развратных картежников, качели, корчмы, харчевни, наполненные прожорами и пьяницами, мздоимные судьи, подьячие, петиметры, комедиянты, танцовщики, педанты*, доктора, скупые, раскольники. 16 человек петиметров, у каждаго в одной руке по зеркальцу, а в другой по бутылке лоделаванда*, которым они себя опрыскивали; за ними коляска, в которой петиметр убирался; перед ним и позади его лакеи держали зеркала. Везли комнату, в которой доктор, окруженный больными, писал для них рецепты и посылал слугу в следовавшую за ним аптеку. Шли 6 скупых, ели сухой хлеб и тащили за собой сундуки, оглядываясь, чтоб их кто не унес.

Колесниц было до 250, устроенных придворным механиком Бригонцием; из них некоторый были запряжены в 12, другия в 24 вола; действующих лиц было до 4000. Придворные актеры ехали верхами при разных отделениях сего маскарада и распоряжались ими. Инструментальная и роговая музыка играла в разных местах. К несчастию, сие увеселение стоило жизни начертившему план онаго Ф. Г. Волкову. Он занялся с таким усердием и желанием видеть свое произведение в совершенстве, что от излишних трудов и простуды занемог гнилою горячкою и скончался на 36-м году от рождения».

Первый академик стоял в стороне от всей этой суеты. К тому же здоровье его стало ухудшаться, а происходившие повсюду перемены не давали возможности уехать в семьей в деревню. Ломоносов стал плохо спать по ночам. Мешал «частый лом в ногах». Он смотрел на свои огромные, отекшие ноги, на извилистые набухшие вены, синими змейками выступавшие на молочно-белой и сухой коже, и думал. Дневные заботы переплетались с воспоминаниями…

Он закрыл глаза и вспомнил, как 20 лет назад за круглым столом, покрытым зеленой скатертью, сидели его враги: Шумахер, Мюллер, Гейнзиус, Тауберт, а он стоял перед ними, огромный, неуклюжий помор – «адъюнкт, через многие буйства и безобразности хорошо известный».

Адъюнкт говорил: «Полагаю я, что теплота происходит от движения внутри тела мельчайших частиц, из которых оно состоит. Частицы эти – корпускулы, или атомы, весьма связаны друг с другом взаимным притяжением. И если бы путем химическим сии вещества разложить или оторвать друг от друга, то сама материя на части разлететься могла бы».

Этим он уничтожал суждение о том, что существует таинственная материя «флогистон», порождающая теплоту, и создавал свою атомистическую теорию, основанную на материалистическом понимании законов природы.

В ответ засмеялся Гейнзиус, занося в журнал диссертацию; закивал огромным париком Шумахер: «Господин адъюнкт один против всего света мнения свои иметь хочет!»

От такой насмешки проснулся в Ломоносове северный морской дух ярости и упрямства. Сжав кулаки, он закричал в лицо академикам-чужеземцам: «От слепого прилепления к прежним мнениям наука некогда не меньше претерпевала, нежели от нашествия варваров!»

И его выгнали с заседания конференции, а для вящего посрамления велено было все работы его послать на апробацию знаменитому почетному академику Эйлеру.

И получился для его врагов великий конфуз. Эйлер считал, что адъюнкт Ломоносов в состоянии излагать и разъяснять предметы, необъяснимые и неизвестные даже величайшим гениям…

Ломоносов встал с кровати, поискал ногами туфли, надел шлафрок и подошел к окну.

Начинался рассвет. Серый туман поднимался кверху. На грязной площади стояли высокие фонарные столбы. Фонари были похожи на плошки. На углу переминался с ноги на ногу кисельник со своим лотком на складных козлах: он торговал киселем с постным маслом. Перед ним топтался в грязи мужик в лаптях, с пилой и топором за поясом. Чухонка-молочница везла на салазках свой товар. Матрос в круглой шапке нес в руках связку больших серных спичек, только что вошедших в моду.

Ломоносову стало скучно. Он повернулся и пошел в кабинет. Вспомнил, как много лет назад писал в «Ведомостях»: «Когда наша душа беспечальна, бодра и благорастворенна, то и тело в бодром здравии находится. И напротив того, ежели ум беспокоен, печален и смущен, то и следствия от того чувствительны бывают».

Ум был беспокоен, и от того следствия были чувствительны.

В кабинете все было вверх дном. Хотя и учил студентов: «Чистоту наблюдать до?лжно не только в делах беспорочных, но и при столе и в содержании книг и платья. Кто внешним видом ведет себя гадко, тот показывает не токмо свою леность, но и подлые нравы», – сам он держал теперь кабинет в беспорядке.

Огромный стол завален бумагами; здесь же коллекция минералов, карта Северного морского пути и множество книг, повсюду разбросанных, – так он жил и работал. Усевшись в кресло, стал перебирать бумаги. Что-то его беспокоило.

Нашел записку: «Сенату вернуть шесть тысяч, кои на фабрику позаимствовал». Не то. Рукопись: «О сохранении и размножении Российского народа». Не то. Бумаги: «О исправлении земледелия», «О истреблении праздности», «О исправлении и размножении ремесленных дел и художеств»… Нет, не то. Он все быстрее перебирал листы… «О большем просвещении народа»…

Наткнулся еще на одну записку. Закрыл глаза. Вспомнилась недавняя борьба. Императрица приказала открыть все архивы проходимцу Шлёцеру, составившему грамматику так, что слово «боярин» происходило от «барана», «дева» от «диб», то есть «вор», слово «князь» от немецкого «кнехт», то есть «холоп», – этому Шлёцеру, про которого Ломоносов писал: «…из чего заключить можно, каких гнусных пакостей не наколобродит в Российских древностях такая допущенная в них скотина». Мало этого, Екатерина II своим указом назначила Шлёцера профессором истории, минуя конференцию и вопреки страстным его, Ломоносова, возражениям. Этот Шлёцер, который в поисках легкого заработка готов был на всё: служить бухгалтером во французской фирме, ехать переводчиком или секретарем в Персию, Индию, Китай, Марокко или Америку, – теперь получал доступ к важнейшим государственным документам.

И тогда Ломоносов написал себе на память, как часто это делал в горькие минуты:

«Беречь нечего! Все открыто Шлёцеру сумасбродному. В Российской библиотеке нет больше секретов. Вверили такому человеку, у коего нет ни ума, ни совести, рекомендованному от моих злодеев. <…> За то терплю, что стараюсь защитить труд П[етра] В[еликого], чтобы выучились Россияне, чтобы показали свое достоинство…»

В конце записки было косо приписано грозное предупреждение: «Ежели не пресечете, великая буря восстанет».

Тогда же написал графу М. И. Воронцову: «Претерпеваю гонение от иноплеменников в своем отечестве, о коего пользе и славе ревностное мое старание довольно известно…»

Но что мог сделать канцлер Воронцов, потерявший всякое влияние и вскоре уехавший за границу?

Ломоносов встал, тяжело прошелся по комнате и снова вернулся к столу…

Прошка, еще более постаревший, с седыми непокорными «поморскими» вихрами, торчавшими во все стороны, и выцветшими от старости голубыми глазами, кряхтя, согнулся и посмотрел в замочную скважину.

Михаил Васильевич тяжело уселся в кресло, устремив неподвижный взгляд в окно.

Стало совсем светло. Красноватый квадрат лучей проник в комнату и осветил его лицо: огромный лоб, изрезанный морщинами, упрямый подбородок, серые грустные глаза, складки вокруг рта. Казалось, все беды и несчастья земли русской и ее порабощенного народа открыты были этому гениальному уму для того, чтобы тяжелым бременем лечь на его душу.

Прошке стало страшно – так печально было лицо Ломоносова. Он выпрямился и задумался: докладывать ли? Приезжий был из своих людей, да не было бы беды. Михаил Васильевич встал спозаранку мрачен.

Старик осторожно постучал и снова посмотрел в скважину. Ломоносов повернул голову к двери. Прошка приоткрыл ее осторожно:

– Там к тебе, Михайло Васильевич, гость приехал.

Ломоносов посмотрел на Прошку внимательно:

– Умывался?

– Не успел.

– Иди, помой физиогномию. Какой гость, зачем? Фамилию спросил?

Прошка почувствовал, что грозы не будет, приободрился:

– Федот Иванович Шубный приехал…

Лицо Ломоносова просветлело.

– Зови, зови! Да чаю завари покрепче! Умываться мне сюда принеси…

Прошка, довольный, что все обошлось благополучно, заворчал немедленно:

– Да что я, о четырех руках, о десяти ногах, что ли! И чаю завари, и физиогномию умой, и воды принеси!..

Впрочем, сделал он все очень быстро: заварил чаю, мигом принес таз, кувшин с водой, мыло и полотенце и полил Михайле Васильевичу, прибрал в комнате и привел гостя.

Федот Иванович Шубный, сын крестьянина Куроостровской волости, родился в деревушке недалеко от Холмогор. Девятнадцати лет, в 1759 году, он, подобно Ломоносову, пришел в Санкт-Петербург с обозом трески.

Не было случая, чтобы поморы, прибыв в северную столицу, не навестили Ломоносова и не привезли ему гостинцев: трески, семги копченой, палтусины, морошки.

Десьянс академик в таких случаях бросал все, усаживал своих земляков за большой стол на широком крыльце, а если это было зимой, то звал в столовую палату, приказывал племяннице своей, Матрене Евсеевне Головиной, подать пива похолоднее из погреба и начинал с гостями задушевный разговор, продолжавшийся иногда до глубокой ночи. Он живо интересовался всеми делами своих сородичей и тотчас замечал наиболее способных из них. Поморы – люди одаренные, сильные, смышленые, никогда не знавшие крепостного права, – дали России много выдающихся деятелей: мореплавателей, художников, кораблестроителей, ученых. Ломоносов обладал удивительной способностью чувствовать талантливых людей и никогда не оставлял их без своей помощи, а земляков в особенности.

Так он нашел и поддержал замечательного резчика по кости – Осипа Дудина, а сына его, Петра, определил в академическую гимназию, художника Ивана Терентьева, воспитал своего племянника – Михаила Евсеевича Головина, впоследствии знаменитого математика, физика и астронома, почетного члена Академии наук.

Ломоносов тотчас заметил в изделиях из кости и перламутра работы Федота Шубного проявление недюжинного таланта. Ломоносов, несомненно, и сам был выдающимся художником, и об этом свидетельствуют не только картины и портреты, выпускавшиеся «мозаичной» мастерской, но и его ранние рисунки, например «Каин» (1737). Он считал, что искусство, и живопись в частности, должно служить патриотическим целям, отражать героические деяния русского народа.

Шубный был определен истопником в придворный штат, и в 1761 году Ломоносову удалось с помощью И. И. Шувалова добиться высочайшего повеления о зачислении его в Академию художеств под именем Федота Шубина. Профессор Жиле предсказывал Шубину, что он станет величайшим русским скульптором. Так оно и случилось. Впрочем, это не помешало Сенату в 1775 году, уже после того как Шубин был избран академиком, запросить придворную контору: «На каком основании в 1761 году означенный Шубин был определен истопником ко двору Его Императорского Величества, будучи крестьянином в подушном окладе?»

В 1763 году Шубин во время прохождения академического курса был награжден первой серебряной медалью, а летом отправлен на Урал и на Север для изучения годности «некоторых поделочных камней», как-то: мрамора белого, горношитского, яшмы, орлеца, амазонского камня, малахита и других, а также художественных изделий из чугуна на Демидовских заводах.

Ломоносов, кряхтя, приподнялся навстречу гостю:

– Давно приехал?

– Вчера.

– Дай-ка я на тебя посмотрю. – Он повернул Шубина лицом к окну. – Такой же, только загорел малость! Садись, садись сюда, ближе, чай пить будем. Елизавета Андреевна чу?дное варенье приготовила, клюквенное. Рассказывай, куда ездил, что видел.

Михаил Васильевич налил в блюдечко чай из чашки, зачерпнул варенья и стал пить, поглядывая на гостя.

Шубин задумался, потом начал:

– Был на Урале, был на Севере – в Вологде, Вятке и далее, в Котласе и Сольвычегодске. До самой Ижмы доехал. И не знаю, что сказать, до того грустное сие путешествие: посреди изобилия натуры – нищета людей ужасающая! На одних Пермских казенных заводах более 28 тысяч приписных крестьян. Живут хуже колодников. Голы, босы, голодны. Под воинским караулом водят из казармы, более похожей на тюрьму, на работу и назад. На частных заводах еще хуже. Там бьют батогами и плетьми за каждую провинность. Многие работные люди руки на себя накладывают. Беседовал с господином Демидовым. Тот смеется: «Что вы им верите? Они все тати – воры. А ежели они есть будут, как мы с вами, да их в бархаты одевать, то и работать никто не станет, да и мне придется последнюю рубаху с себя снимать». Ответствую ему: «От такой худости и убожества работные люди у вас перемрут, да и много ли выдюжит голодный человек?» – «Ничего, – говорит, – одни помрут, других найдем. У нас на Руси людей много».

У Ломоносова недобро загорелись глаза, гневно нахмурились брови.

– Множество раз твердил я и о том писал Шувалову, что величество, богатство и могущество всего государства состоит не в обширности тщетной без обитателей, а в приращении российского народа, в его благоденствии, здравии и процветании. А кому о том забота – никому! Однако же и присноблаженной памяти царица Елизавета Петровна о том не думала, и нынешняя государыня Екатерина Алексеевна менее всего о сих делах помышляет. А о сановных персонах и говорить нечего. Их Отечество – при дворе, что для них народ! Бегут люди от помещичьих отяготений, от солдатских наборов, от свирепости отцов церкви, и никому не ведомо: кого больше в государстве – разбойников или благонамеренных пахарей. Непоколебимых и ясных законов нет. Всяк начальник сам себе закон, оттого нет внутреннего покоя и благополучия…

Ломоносов стал тяжело дышать.

Шубин слушал внимательно, потом спросил:

– Что же надлежит делать?

Михаил Васильевич молчал, потом сказал упавшим голосом:

– Не знаю и оттого страдаю и боюсь, что все труды мои для процветания и пользы Отечества исчезнут вместе со мною…

Шубин почувствовал, как у него от волнения клубок подступает к горлу. Он встал, походил по комнате…

– Я думаю, Михаил Васильевич, что, когда число просвещенных россиян будет достаточным, чтобы искусство, мануфактуры и земледельство развивалось в соответствии с правилами науки, изменятся законы, наступят плодородие и избыток товаров, и всяк будет в довольстве.

Ломоносов покачал головой:

– Ежели бы у нас правители шли по стопам Петра Великого, который во всех делах государственных прибегал к совету ученых людей, не то бы было. Взять хотя бы земледельство. Едва ли тысячная доля земель, годных для землепашества, используется. Оттого возят хлеб с юга на север через всю страну обозами. Остальная часть – всё пустошь и целина. А читал ли ты мою заметку в «Санкт-Петербургских ведомостях»?

Михаил Васильевич встал, порылся среди бумаг на столе, вытащил номер «Санкт-Петербургских ведомостей».

– Вот гляди. В здешнем императорском саду, что у Летнего сада, под моим наблюдением старший садовник Эклебен на пустой земле прошлого года посеял на небольших полосках пшеницу и рожь кустовым способом. Сие так ему удалось, что почти всякое зерно взошло многочисленными полосами, наподобие кустов. В одном из оных содержалось 48 Колосов, из коих в одном начтено 81 зерно, а всех в целом кусте из одного посеянного зерна вышло 2375 зерен весом девять с половиной золотников*. Пшеничный куст состоял из 21 колоса, в коих 852 зерна весом в семь и три четверти золотника. Теперь ты подумай, сколько в наших северных краях целинных земель и сколь они в рассуждении хлеба плодовиты быть могут старательным искусством!..

Шубин заинтересовался:

– Ну и что же, сей опыт земледельцам на пользу пошел?

Ломоносов махнул рукой:

– Пустое! Земли государственные, а где за помещиками числятся. Государству до того дела нет, помещику и того более, он с крестьянина и так все получит, а крестьянину лишь с оброком и барщиной справиться – так оно одно за другим идет…

Внизу послышался шум, раздались голоса. Ломоносов наклонил голову набок, прислушался.

– Приехал кто-то, что ли?

Федот Иванович встал.

Михаил Васильевич удержал его в кресле:

– Сиди, сиди. Сейчас узнаем, кто сей гость. – Стукнул раза два ногой в пол.

Почти тотчас появился в дверях Прошка. Лицо его сияло. Ломоносов посмотрел на Прошку.

– Видать, гость Прокопию по нраву. Кто там внизу шумит, как медведь?

Прошка улыбнулся еще шире:

– Это мезенский кормщик приехал, Федор Рогачев. С родины гостинцы привез.

– То-то ты рад… Это знатный на весь Север кормчий – мореход и охотник Федор Рогачев. Их таких всего четверо и есть: он, да Аммос Корнилов, да Павел Мясников с Васильем Суковым… Ну, Прокопий, зови Федора сюда.

Рогачев, огромный мужик с сивой бородой, мохнатыми бровями и зоркими серыми глазами, вошел в дверь, согнувшись, чтобы не задеть притолоку. Оглянулся, поискал образ в углах, чтобы перекреститься, – не нашел. Поклонился хозяину и Федоту Ивановичу в пояс, потом сказал недовольно:

– Что же у тебя, Михайло Васильевич, образа-то в горнице нет?

– Образ внизу, в столовой комнате. Садись с нами чай пить. Почто приехал в Санкт-Петербург?

Рогачев оглядел кресло, сел с осторожностью, потом боязливо взял хрупкую чашку с чаем и заговорил:

– Приехал я с товаром, поклон от земляков привез да вот о наших нуждах потолковать хотел с тобой, как ты есть в чинах…

Ломоносов покачал головой:

– Я более науками занимаюсь, а ко Двору не вхож. Ну, рассказывай: какой товар привез, как живешь?

Кормщик махнул рукой:

– Какая ноне торговля – горе! Привез малость пеньки да рыбу. Дорогу оправдаю, и то слава богу. Не знаем, как далее жить. Старики и те такого времени не упомнят.

Ломоносов с беспокойством посмотрел на него:

– Объясни обстоятельно, в чем суть?

Кормщик отодвинул от себя чашку, перевернул ее дном вверх, сверху положил оставшийся кусочек сахару, вздохнул, покачал головой:

– Дышать стало нечем. Конечно, и ранее было несладко. Монастыри, да Баженины, да Денисовы весь морской промысел в своих руках держали и торговлю тоже. Куда ни сунься – они. Их цена на товар. Работать – опять иди к ним же. Однако Архангельск первый порт во всей России был, торговля шла: пеньку, лес, рыбу, сало, ворвань*, деготь, парусное полотно, воск, моржовую кость, китовый ус, кожи, меха… Да мало ли чего было продавать! Никто нашим артелям не мешал ходить в море, добывать зверя, валить лес.

Ныне все кончилось. Торговлишка замерла: иноземные корабли стали ходить в Санкт-Петербург. Ранее, при Елизавете Петровне, промыслы все на откуп были дадены Петру Ивановичу Шувалову. Петр Иванович помер. Сказывают, должен остался государству более миллиона. Такого вора и деды наши не встречали. Никто не мог ни в море ходить, ни зверя бить. Баженины и Денисовы тоже кровососы были, так те хоть меру знали. От них государству польза была: флот Российский строили, в казну от их торговли доход шел.

А ныне что? Корабельный лес рубят нещадно, зверя бьют без смысла, налогов столько, что и за что платить – неведомо. Баню затопил – и плати с дыма. Холмогорские коровы наши по всему свету известны – их за недоимки забирают, а то люди спускают по бедности за бесценок – бьют на мясо. Рукодельства, художества, мореходство, коими мы, поморы, прославились, никому ноне не нужны. Как далее жить? От прежних многих артелей, что в море ходили, едва ли десятая часть осталась…

Михаил Васильевич горестно вздохнул:

– И такое разорение повсюду!.. Заложил я основание новой науке – экономической географии, сиречь собиранию сведений о земледелии, торговле, промыслах, мануфактурах, разных ремеслах и состоянии и числе населения во всех областях нашего государства. Задумал я составить политическое и экономическое описание всея империи. И что же? Читаю сведения воеводских канцелярий и вижу одни горести: землепашец нищает, купец разоряется, искусный ремесленник плоды своего художества продать не может, потому что во множестве иностранные товары ввозятся, налоги растут. И все уходит на роскошества дворянства…

Рогачев слушал внимательно, потом усмехнулся:

– Ты мне другое, Михайло Васильевич, скажи. У нас в Поморье ни дворян, ни помещиков нет, а пришли в оскудение, потому что ноне хода из нашего моря нет: перестали приходить гости и нам некуда выйти.

Ломоносов встал.

– Есть у вас ход. Вот глядите. – Он подвел Рогачева и Шубина к циркумполярной карте* бассейна Северного Ледовитого океана, им составленной. – Ежели ходить Северным морским путем в Восточную Индию, к берегам Америки и Китая, то сие не только укрепит могущество российское, облегчит купеческое сообщение с ориентом[73], но и великое процветание даст всему Беломорью и городу Архангельску.

Шубин с сомнением покачал головой:

– Сие возможно ли? И есть ли там проход посреди бесконечных льдов?

Ломоносов указал на Рогачева:

– Спроси его.

Кормщик задумался и сказал:

– С севера, от Шпицберга, сиречь Груманта, перелетают гуси через высокие, льдом покрытые горы. Видать, далее есть много пресной воды и травы для корму. Похоже, что и есть там проход к востоку.

Белая ночь безлунным сиянием освещала город. Низко, над самой землей, висела утренняя звезда.

В комнате, наполненной тишиной и прозрачным сумраком, Ломоносов лежал, измученный бессонницей, ожидая наступления рассвета, мысленно перебирая, что произошло за день, рассказы Шубина, приезд Рогачева…

«Да, тяжко, тяжко живет народ… И только один виден путь – не столько теоретическими рассуждениями, сколько делом, на практике бороться с нищетой и невежеством. Вот и Поморье уже дошло до крайнего разорения. О чем мы говорили и что я искал потом?»

Где-то в тайниках памяти хранилась исчезнувшая мысль о чем-то важном, и теперь он старался ее найти.

Вот оно!.. Начатая работа: «Краткое описание разных путешествий по Северным морям и показание возможного проходу Сибирским океаном в Восточную Индию».

И сразу ему вспомнилось всё: и северное сияние – купол разноцветный, сияющий всеми цветами радуги, и отцовский новоманерный гуккор «Чайка», на котором он ходил в Баренцево и Карское моря, и большой, почерневший от времени дом на горе, и сам отец, без шапки, с седой бородой, наверное глядевший сквозь снег на уходящий в Москву обоз соли и рыбы…

И вот прошло много лет. Уже давно утонул отец, и похоронили его среди ловецких древних могил. Но только теперь понял Ломоносов, почему, чем бы он ни занимался, все тянуло его туда, назад – на Север, к морю.

Он писал стихи о северном сиянии.

Он первый разработал научную классификацию полярных льдов.

Изобрел зрительную трубу, чтобы видеть морское дно.

Пытался изобрести самопишущий компас.

Хотел издать морскую энциклопедию и устроить метеорологические станции с самопишущими приборами.

Написал «Рассуждение о большей точности морского пути» и составил самые точные карты севера Европейской России и Берингова пролива, использовав все, что знали Малыгин, Лаптевы, Беринг и Чириков*.

И на основании этих материалов доказывал, что «все трудности купеческого сообщения с восточными народами, вызванные безмерной дальностью долговременных путей через Сибирь, прекращены быть могут северным морским ходом».

И теперь он знал: жить осталось немного, а самое важное, последнее дело так и не закончено.

Он встал и глянул в окно. Виден был грязный берег Мойки. Над рекой еще висел сизый туман. У берега покачивались на воде несколько рыбачьих лодок. Мужик в шляпе «гречишником»* чинил сети.

И вдруг как бы спа?ла с глаз пелена, засияло солнце, длинная стая кораблей под парусами, похожих на больших белых чаек, устремилась туда, вдаль, в Китай, Америку, Индию…

А вдали на море виднелись голубые, сияющие глыбы льда, и сверху, с неба, падал мерцающий разноцветный купол.

Вспомнил строки:

Напрасно строгая природа

От нас скрывает место входа

С брегов вечерних на Восток…

Я вижу умными очами:

Колумб российский между льдами

Спешит и презирает рок!

В 1763 году, после двухлетних трудов, Ломоносов закончил «Краткое описание разных путешествий по Северным морям и показание возможного проходу Сибирским океаном в Восточную Индию». Излагая историю плаваний по Ледовитому океану на восток, он предлагал новый путь, гораздо севернее прежнего, для чего нужно было выйти со Шпицбергена и направиться на восток, где должно быть чистое ото льдов море. Он повез свой труд генерал-адмиралу Российского флота.

Генерал-адмирал находился в Царском Селе, при Дворе.

Ломоносов, огромный, опухший, прихрамывая и опираясь на палку, с трудом сел в экипаж. Варикозное расширение вен перешло в тромбофлебит, а на правой ноге – в спонтанную гангрену. Раны не заживали. Врачи пускали кровь, прикладывали мази и уговаривали лежать. Великий помор, одолеваемый последней страстью, никого не хотел слушать. Он опрашивал моряков, сверял карты, составлял список инструментов, необходимых в плавании, и писал инструкцию для участников путешествия по будущему великому морскому пути. «Мужеству и бодрости человеческого духа и проницательству смысла последний еще предел не поставлен…»

И теперь он вез свое последнее творение на суд генерал-адмирала. Он ехал и думал: «Жизнь подходит к концу. Враги одолевают кругом и возвышаются в чинах. Сумароков стал генералом, Тауберт произведен в статские. Появился новый враг – Шлёцер. Денег нет: все состояние ушло на опыты по производству бисера, цветного стекла и мозаики. К лету 1762 года долги были около 14 тысяч, а теперь не менее 16. Единственный друг и покровитель – Иван Иванович Шувалов „вышел из случая“, впал в немилость и уехал за границу».

Консервативная часть дворянства, и ранее с трудом терпевшая «шумливого мужика» ради «славы Отечества», теперь старалась его не замечать.

Три года назад – 17 апреля 1760 года, еще когда Елизавета Петровна была жива, – он писал И. И. Шувалову:

«Мое единственное желание состоит в том, чтоб привести в вожделенное течение гимназию и университет (петербургский. – Н. Р.), откуда могут произойти многочисленные Ломоносовы… Сие будет большее всех благодеяние, которые ваше высокопревосходительство мне в жизнь сделали. По окончании сего только хочу искать способа и места, где бы чем реже, тем лучше видеть было персон высокородных, которые мне низкою моею породою попрекают, видя меня, как бельмо на глазе…»

Проехали деревню Пулку, что в 14 верстах от Фонтанной реки, миновали деревню Кузминское и въехали в Царское. Надо было искать генерала Кашкина и через него просить аудиенцию у генерал-адмирала.

Генерала нигде нельзя было найти. Наконец кто-то указал Ломоносову на левый флигель дворца, где стояли бани, только что выстроенные Камероном* для императрицы Екатерины II. Бани эти обошлись в полтора миллиона рублей золотом.

Генерал Кашкин стоял в так называемой агатной купальной среди фарфоровых женщин, сделанных формейстером[74] Раметтом по рисункам Камерона, и в пятый раз читал адресованное ему письмо по поводу предполагавшегося приезда будущего императора австрийского Иосифа II под именем графа Фалькенштейна:

«...а как он нигде, кроме трактиров, не останавливается и сего обычая ни почему не переменяет, и потому угодно Ее Величеству, чтобы в оной бане (в мыльне Их Высочества) запереть комнату, где поставлены ванны, изготовя все потребные мебели, назвать сие здание постоялым или вольным домом, поставить наверху вывеску, подобную на присланном тогда пакете, и чтобы вся прислуга была по обыкновению трактирному. Комнату, где ванная, покрыть полом, дабы и она могла служить комнатою для графа, баню запереть, а садовнику Бушу быть в виде содержателя трактира – с дочерью-трактирщицей, для чего получше приготовиться сыграть сии роли, им назначенные».

Генерала Кашкина окружали плотники с досками и инструментами. Перед ним стоял садовник Буш в фартуке трактирщика и в шляпе с пером. Рядом, потупя глаза и держась кончиками пальцев за край кружевного передника, робко вздыхала хорошенькая дочь его Амалия.

– Надобно понимать, – кричал Кашкин голосом, охрипшим от вахтпарадов, – что? есть дочь трактирщика и как подают блюда в вольной австерии! Вы же, сударыня, более для благородного пансиона вид подходящий имеете! – И генерал грозил толстым пальцем дочери садовника.

– Ах, Амальхен, mein Gott! – простонал Буш. – Какие времена наступают!

В это время генерал увидел десьянс академика и пошел к нему навстречу. Он проводил его к обер-егермейстеру – Семену Кирилловичу Нарышкину.

Они подошли к «собственному» павильону возле большого озера и на мраморных ступеньках лестницы, спускавшейся в воду, увидели генерал-адмирала.

Генерал-адмирал был в кафтанчике, белых шелковых чулках и туфлях с алмазными пряжками. На боку его болталась игрушечная маленькая шпага. Рядом с ним стоял представительный, полный придворный с умным лицом и добрыми глазами – Никита Иванович Панин и, принимая из рук камер-лакеев отлично сделанные бумажные кораблики, передавал их генерал-адмиралу. Тот пускал их в воду, и они, надув маленькие паруса, летели стре?лками во все стороны. Генерал-адмирал был доволен и звонко смеялся: ему было девять лет. Это был великий князь Павел Петрович, назначенный за год до этого генерал-адмиралом, дабы «вперить при нежных еще младенческих летах в вселюбезнейшего сына заботу о флоте», – как писала в указе Екатерина II.

– Ваше императорское высочество! – сказал Ломоносов, низко кланяясь и кряхтя. – Двадцать лет обращался я в науках со всяким возможным рачением и в них приобрел столь великое значение, что, по свидетельству многих академий, ими знатную славу Отечеству принес во всем ученом свете. Ныне повергаю к вашим стопам последнее мое творение. Наука должна не меньше стараться о действительной пользе обществу, нежели о теоретических рассуждениях. Особенно это касается до тех наук, которые соединены с практикой, каково мореплавание. Экспедиция по Северному морскому пути из Сибирского океана в Китай и Америку не токмо России великую славу принести должна, но и во много раз богатства ее приумножить.

И он подал генерал-адмиралу тетрадь в сафьяновом с золотом переплете.

Павел выпустил из рук кораблик, взял тетрадь и задумчиво посмотрел на Ломоносова голубыми глазами. Это был краснощекий курносый «фарфоровый мальчик», как писала о нем Гримму* Екатерина. Потом он сделал пол-оборота, оперся рукою на эфес маленькой шпаги и передал рукопись Панину.

– Его высочество, – сказал Панин, – приказать соизволил адмиралтейств-коллегии со всем тщанием прожект сей рассмотреть и о резолюции своей ему доложить немедля. – Любезно улыбнувшись и переменив тон, Панин спросил: – Как изволите здравствовать, Михаил Васильевич? Слыхал я, что великие труды подорвали здоровье ваше. Впрочем, обилие болезней через ослабление натуры в наш век происходит. Взять хотя бы графа Толстого – и посейчас болеет через постную пищу и геморроидальные колики. Наука же до сих пор наш короткий век продлить не может.

Ломоносов начал сердиться, заговорил:

– Обманщик, грабитель несправедливый, мздоимец и вор прощения не сыщет, хотя бы он вместо обыкновенной пищи семь недель ел щепы, кирпич, мочалу, уголье и большую часть того времени вместо земных поклонов на голове простоял. Что же касаемо продления жизни, то Эразм Роттердамский* давно доказал, что каждый человек имеет токмо один способ удлинить жизнь свою – не тратить времени по-пустому.

И, кряхтя и кланяясь низко, стал пятиться.

Никита Иванович улыбнулся и вполголоса сказал, как будто себе на память:

– Велик, умен, но предерзок и через сие нелюбим.

…По указу Петра I адмиралтейств-коллегия состояла из флаг-офицеров* и капитан-командоров, «кои выбираются из старых или увечных, которые мало удобные уже к службе воинской». Капитан-командоры, много лет плававшие по разным морям и через «бесчисленные баталии увечные», обычно заседали шумно и редко приходили к согласию.

И на этот раз мнения их разделились. «Сие вояж безнадежный», – говорили одни. «Дабы выяснить, каковые на Шпицбергене течения, льды и ветры, надобно туды плыть», – говорили другие. «Незачем туды плыть, поелику на Севере множество знатных мореходцев-поморов имеется и оные поморы все норвецкие земли и острова в совершенстве знают, и для того надо тех поморов сюда вызвать!» – кричали третьи, стуча длинными трубками о круглый конференц-стол.

Третьи одолели, и послано было повеление: «Четырех особливо знатных поморов-мореходцев немедля доставить в Санкт-Петербург в адмиралтейств-коллегию».

…Тело было немощно, слабело и жаждало покоя. Тело было в язвах, мучило ломотой в суставах и бессонницами, но дух был по-прежнему беспокоен и неистов и звал к бою.

Несмотря на смерть Петра III и воцарение Екатерины II, иноземцы по-прежнему правили Академией наук, а главный покровитель в прошлом «всех Шумахеровых злодейств» Теплов стал кабинет-секретарем самой императрицы.

Но Ломоносов был не только неистов, но и хитер и знал себе цену. Он был горд и недаром когда-то писал Ивану Ивановичу Шувалову: «Не токмо ни у кого из земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет».

И теперь он решил вызвать на поединок саму императрицу.

Он написал прошение об отставке, ссылаясь на болезнь и прося чин действительного статского советника и пожизненную пенсию в размере жалованья.

Екатерина, осыпа?вшая наградами всех приближенных, терпеть не могла первого русского академика за его самостоятельный характер и даже последнюю просьбу его решила удовлетворить только наполовину. Находясь в Москве, написала Сенату: «Коллежского советника Михайлу Ломоносова всемилостивейше пожаловали мы в статские советники и вечною от службы отставкою с половинным по смерть его жалованьем».

Наутро после очередного «всеподданнейшего» доклада Никита Иванович Панин задержался в дверях.

– Не забыл ли ты чего, Никита Иванович? – спросила любезно императрица.

– Я хотел сказать вашему величеству, что нельзя Ломоносова отставлять от академии, ибо он сам есть русская академия. Через такой абшид* великое ущемление славе вашего величества во всем ученом мире произойти может. Граф Михаил Илларионович Воронцов того же о сем со мной мнения.

Екатерина вспыхнула, кивком отпустила Панина, потом задумалась… и отступила.

«Если указ о Ломоносова отставке еще не послан из Сената в Петербург, то сейчас же его ко мне обратно прислать!» – написала она, и фельдъегерь, погоняя коня, помчался в Сенат.

В декабре этого же года императрица произвела Ломоносова в статские советники с увеличением жалованья.

А Ломоносов обдумывал все «Шумахеровых наследников злодейства» и искал случая.

Случай выпал в следующем году.

Все средства Ломоносова ушли на фабрику бисера и цветного стекла, на выделку мозаики. Но бисера выработано было всего один пуд, а голубые и синие бокалы и штофы для вина можно было найти только в его собственном доме. О мозаике же его давний неприятель Тредиаковский написал в «Пчеле» статью, что мозаика была изобретена еще в Древней Греции, где «токмо для выстилания полов употреблялась», и что «живопись, производимая малеванием, куда превосходнее мозаичной. Ибо невозможно подражать совершенно камешками и стеклышками всем красотам и приятностям, изображенным от искусства кисточкой».

И хотя Ломоносов был избран почетным членом Академии художеств, как «открывший к славе России толь редкое еще в свете мозаическое художество», происки недоброжелателей не прекращались.

Сенат требовал вернуть шесть тысяч рублей, данных на фабрику. А между тем именно теперь Ломоносов закончил после многолетних трудов, большую мозаическую картину «Полтавская баталия». Она была в три сажени длиной, в две шириной и весом в 130 пудов; надлежало ее поставить над могилой Петра в Петропавловском соборе.

Дух Великого Петра все еще веял над столицей империи. О Петре говорили до сих пор, словно о живом. Именем его прикрывалась Елизавета, ведя гвардию на захват престола. На него пытался ссылаться Петр III, издавая свои сумасбродные приказы. В ночь переворота петровские порядки обещала вернуть Екатерина.

И никто не мог сказать, даже Сенат, возможно или нет над могилой Великого Петра водрузить такое изображение.

Решить это могла только сама императрица.

И вот свершилось. Она приехала к нему, к Ломоносову. Из кабинета он повел гостей к небольшому зданию в саду, где хранилась «Полтавская баталия».

Он стоит перед ней – грузный, усталый, опухший. А она разглядывает мозаику своими голубыми, немного близорукими глазами и улыбается благосклонно и равнодушно. Он смотрит в ее глаза и видит в их глубокой голубизне какую-то затаенную неприязнь.

А вслух он говорит:

– Сие есть Шереметев на коне, а рядом Меншиков, Брюс и князь Михайло Голицын. Черты Великого воспроизведены точно по восковой маске, с лица снятой…

Она кивает и двигается из комнаты. И далее все как в тумане: он говорит, а она все слушает и молча кивает – так до самого отъезда.

А на другой день, лежа в постели, он читал в «Ведомостях».

«Ее Императорское Величество личным своим посещением вновь оказала первому десьянс академику М. В. Ломоносову свое всемилостивейшее удовольствие».

Но радости не было. Он все чего-то ждал. И когда закрыл глаза, вновь увидел узкую полосу морского берега и черный дом на высокой горе и как бы почуял запах соленого моря, то понял: он ждал приезда поморов, вызванных адмиралтейств-коллегией.

И вот четверо поморов сидели в большом зале ломоносовского дома за столом. Пятый помор – сам хозяин – полулежал в кресле. Кругом сидели капитан-командоры и флаг-офицеры, курили трубки и пили шнапс. На столе стояли треска отварная, шаньги в масле, блины, сметана, штофы голубого стекла с вином. Поморы ели треску, макали блины в масло и сметану, пили водку и молчали. Наконец старший из них – знаменитый мореходец Корнилов рыгнул, вытер жирные пальцы о седую бороду и спросил:

– Поздорову ли живешь, Михайло Васильевич?

– Живу понемногу, – ответил Ломоносов.

– Дом совсем запустел, как Василий Дорофеев потонул, с тех пор присмотру над ним нет. Раньше смотрели миром и подушные за тебя, беглого, платили, а ныне ты сам генерал.

Ломоносов усмехнулся:

– Генеральство мое худое! Статский советник по Табели о рангах выше полковника, ниже генерала. Вот и понимай как хочешь… А дом сестре отдам, написал ей недавно.

– Ну то-то, а то все мы смертны.

И он снова замолк.

– Желательно было бы знать, – сказал член адмиралтейств-коллегии, высокий седой капитан с черной повязкой на глазу, – имели ли вы плавание на Шпицберген? Какие там ветры, имеются ли льды, больше у берегов или больше в море, а также теплые течения и где?

Старый помор улыбнулся и погладил бороду:

– Отчего же! На Шпицберг ходить можно. – Он ткнул пальцем в другого помора, сидевшего за столом. – Вот Алексей Хилков шесть лет там прозимовал. И вода там бывает разная – и со льдами, и безо льдов.

– Ну а если далее на восток?

Помор жестко посмотрел на всех серыми глазами.

– И далее на восток ходить с Божьей помощью можно. Где есть ветер и вода, там и доброе судно пройти может. Только нам туда без надобности, потому и не ходим.

Он встал, посмотрел вокруг, нашел божницу в углу и перекрестился.

Адмиралтейств-коллегия постановила:

«Послать экспедицию для отыскания Великого северного морского прохода по маршруту, намеченному Ломоносовым, и командовать оной экспедицией капитану Чичагову».

Екатерина II подписала указ 14 мая 1764 года.

4 марта 1765 года, за месяц до своей кончины, Ломоносов сдал подробную, окончательно утвержденную «Примерную инструкцию морским командующим офицерам, отправляющимся к поисканию пути на восток северным Сибирским океаном».

Была весна 1765 года. Пасхальный звон наполнял воздух.

На столике стояла голубая «ломоносовская» ваза с большим пучком распустившейся вербы.

Ломоносов умирал. Жена и дочь, скромные спутники его жизни, сидели около него. Он смотрел на них и думал о том, что всю жизнь он прожил вместе с ними, подчас не замечая их, а теперь их ожидают только бедность и людское забвение. Так и их поглотила его сильнейшая страсть – жажда науки.

Он привстал и протянул руку… По далекому синему морю гордо шли российские корабли. Паруса были надуты ветром, пушки стреляли. На капитанском мостике рядом со стариком помором стоял высокий седой капитан с черной повязкой на глазу, бесстрашно смотря вперед…

Колумб российский между льдами

Спешит и презирает рок!

Ломоносов умер 4 (15) апреля. Огромная толпа простого народа шла за гробом. Сановники и знать потонули в этой толпе. Народ хоронил своего первого академика.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК