Глава одиннадцатая Огромная канава яда

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

16 июня — 20 августа 1858 года

В среду 16 июня жара в Лондоне достигла своего пика. Температура поднялась до ста градусов по Фаренгейту[112], став самой высокой из когда-либо зарегистрированных в городе, и тошнотворная смесь запахов просочилась в палаты парламента и суды Вестминстер-Холла. Тяжелая река стояла под солнцем темная, обмелевшая и вонючая. Она была «заразной, разлагающейся, просто сточной канавой», написала «Морнинг пост», и «оскорбляла обоняние». Каждый день в ее воды сбрасывали огромное количество нечистот, порождая испарения, которые, как считалось, отравляли тех, кто их вдыхал. «Огромной канаве яда, — жаловался “Иллюстрейтид Лондон ньюс”, — разрешено день за днем, ночь за ночью ползти через величайший город мира».

В судах Вестминстера судьи исполняли свой долг с ощущением опасности, решая представленные им дела как можно быстрее. Заседание Суда по бракоразводным и семейным делам открылось, как обычно, в одиннадцать часов, но Кокберн начал с того, что объявил перерыв в слушаниях по делу Робинсонов. Судей, сказал он, смущает позиция Эдварда Лейна в данном деле. Они решили прерваться для обсуждения, можно ли предпринять беспрецедентный шаг и «изъять» доктора из иска, чтобы адвокаты Изабеллы смогли вызвать его как свидетеля. «Этот вопрос, — сказал Кокберн, — затрагивает такие важные последствия и такие серьезные принципы осуществления правосудия согласно Закону о разводе, что мы очень хотим заручиться помощью всех членов суда, прежде чем создать прецедент. Мы откладываем слушание дела до понедельника, когда, как надеемся, сумеем объявить о решении, к которому можем прийти.

Это дело выявило пробел в законе. Когда на развод подавала жена[113], ей не требовалось называть имя любовницы мужа — так было отчасти потому, что ее прошение никогда не основывалось только на нарушении супружеской верности, отчасти потому, что любовницу мужчины не могли, как женщину, призвать к возмещению судебных издержек, и отчасти для того, чтобы, как разъясняло руководство по бракоразводным процедурам, «защитить личность, возможно, невиновной третьей стороны от заглазного очернения». Мужчина же, пытаясь развестись со своей женой, обязан был назвать ее любовника. Для многих мужчин Викторианской эпохи обвинение в прелюбодеянии не стало бы катастрофой, но не для Эдварда Лейна, чей заработок зависел о того, доверят ли ему лечение женщин. Он был так же беззащитен перед позором, как женщина, и стоял перед разорением из-за слов женщины.

Прежде чем заседание перенесли для разрешения этой проблемы, адвокат Изабеллы попросил вызвать Джона Тома, их последнего свидетеля. Кокберн согласился выслушать его показания.

Том представился джентльменом, «имеющим отношение к литературной деятельности», который знал мистера и миссис Робинсон, «последнюю — близко».

— Я познакомился с ними в Рединге в 1854 году, — показал он, — а затем встретился с миссис Робинсон в Мур-парке.

Филлимор попросил его описать миссис Робинсон.

— Она очень возбудимая особа, — сказал Том. — В целом в ее поведении присутствует определенная доля формальности, но она то и дело высказывает романтические и непоследовательные замечания.

Описание соответствовало линии защиты, наводя на мысль, что у Изабеллы были две стороны натуры — публичная и дневниковая, буйные внутренние фантазии под маской внешнего приличия.

Тома попросили зачитать вслух запись в дневнике от 3 июня 1854 года, в которой Изабелла зафиксировала свои впечатления о нем. «Его большие глаза казались бледными фиалками, — читал Том, — в тени тяжелых, нависающих век, щеки у него впалые, и во всем его облике сквозило уныние». В зале раздался смех во время передачи Томом этого насквозь романтического описания самого себя. Он продолжил чтение, обратившись к отчету Изабеллы о своем собственном поведении во время их встречи. «Щеки пылали, на глаза каждую секунду наворачивались слезы, а голос прерывался. Мы говорили долго и откровенно».

Филлимор спросил у Тома, как он находит этот отрывок.

— Он очень приукрашен и преувеличен, — ответил Том, — и я не испытывал уныния или подавленности.

Филлимор привлек внимание Тома к записи от 4 июля 1854 года о его встрече с Изабеллой в Мур-парке. Этот отрывок, сказал молодой человек, тоже был «весьма приукрашенным» изложением фактов.

Наконец Филлимор спросил Тома о записи, сделанной 15 июля 1854 года и включающей ссылку на дерево, «при взгляде на которое я всегда буду думать о моей эскападе с мистером Томом».

— Слово «эскапада», — сказал Джон Том, — для меня необъяснимо. Помню, я как-то читал под деревом в саду с миссис Робинсон, когда к нам направился мистер Робинсон, и миссис Робинсон затем отбежала за угол, чтобы, по-видимому, не попасться мужу на глаза.

Он категорически отрицал любое нарушение приличий в отношениях между ним и миссис Робинсон.

На перекрестном допросе Том признал, что дружил с доктором Лейном: после его работы гувернером у детей Робинсонов, сказал он, мистер Робинсон представил его доктору, с которым он с тех пор оставался «в близких дружеских отношениях».

На этом суд отложил слушание дела.

За последующие три недели дело Робинсонов привело Суд по бракоразводным и семейным делам в еще большее смятение. Когда Кокберн, Крессуэлл и Уайтман вернулись к нему в понедельник 21 июня, Кокберн сказал, что пятеро из шести судей, назначенных заседать в этом суде, пришли к заключению, что не могут вывести Эдварда Лейна из иска. Судьей, заявившим особое мнение по делу, был пожилой Уильям Уайтман, доказывавший, что в формулировке закона нет ничего, что мешало бы им так поступить. Кокберн, выразив сожаление по поводу выступления Уайтмана против большинства, объявил, что дело будет слушаться, как планировалось. И пригласил барристеров подвести итоги.

Поскольку судьи согласились, что дела против Эдварда нет, Форситу выступать не требовалось. Филлимор от имени Изабеллы повторил свой довод насчет того, что содержание дневника — выдумка. Он выдвинул предположение, что его клиентка «считала, будто пишет своего рода роман, в котором, как очевидно полагала она, описываемые ею сцены образовали подходящую кульминацию». Чемберс, от имени Генри, суммировал дело, указав, что хотя дневник «несомненно, написан — как иногда пишут женщины — высокопарным стилем, он является совершенно точным отчетом о вещах, имевших место. Мой ученый друг попытался принизить его, цитируя пассажи, посвященные мистеру Тому, а затем поместив мистера Тома на свидетельское место для отрицания корректности этих отрывков. Но мистер Том их не отрицает. Он лишь говорит, что они являлись преувеличенными описаниями действительно произошедшего». Чемберс добавил, что в 1854 году миссис Робинсон было не пятьдесят лет, а сорок один год.

Кокберн сказал, что судьи вынесут вердикт в течение двух недель.

Двенадцать дней спустя, в субботу 3 июля, толпа элегантно одетых дам набилась в зал суда, чтобы услышать приговор по делу Робинсонов, но вскоре их постигло разочарование. Кокберн объявил, что изменил свое решение. Подобно Уайтману, он и другие судьи теперь считают, что доктора Лейна нужно вывести из иска, чтобы он мог выступить в качестве свидетеля. Сверх того, они узнали, что вскоре в парламент представят билль о поправках к Закону о разводе, в котором будет условие, разрешающее выводить соответчика из дела, подобного этому. Кокберн решил снова отложить слушания, чтобы дождаться принятия билля.

Судьи продолжили рассматривать другие прошения. В понедельник 14 июня, в первый день заседаний по делу Робинсонов, суд заслушал прошение миссис Уорд о разводе с ее пьющим жестоким мужем на основании нарушения супружеской верности, жестокости и оставления. Согласно показаниям их квартирной хозяйки, она была «тихой, трудолюбивой женщиной», которая после многих лет «дурного обращения», казалось, «вполне согласна» с тем, что муж ее оставил. Полиция подтвердила, что мистер Уорд бил свою жену. Но Крессуэлл заметил, что если миссис Уорд довольна была уходом мужа, суд может отказать ей в разводе. «Акт оставления, — уточнил он, — должен быть совершен против воли жены». Развод не мог предоставляться по взаимному согласию, не мог он оправдываться и одной несчастностью жены. Формулируя новый закон[114], законодательная власть постаралась избежать примера Франции, которая в 1792 году санкционировала развод на основании несовместимости, в результате чего в последующее десятилетие один из каждых восьми французских браков был расторгнут, почти три четверти из них по прошениям жен. Тем не менее Крессуэлл нашел способ предоставить миссис Уорд свободу. В среду 16 июня, после выступления Джона Тома по делу Робинсонов, Крессуэлл постановил, что она «несомненно, получала право на развод на основании прелюбодеяния и жестокости, даже если в отношении оставления и были какие-то сомнения». Благодаря правилам нового закона она получала право сохранить любую собственность, которую впоследствии приобретет.

Брак Уордов был одним из девяти, расторгнутых в тот день — скорость принятия решений, вызвавшая вопросы в палате лордов. Действуя слишком медленно, судьи продляли, в понимании общества, жизнь нравственно испорченному союзу; действуя слишком быстро, они, похоже, разрушали на глазах у публики институт брака.

21 июня, после третьего перерыва в слушаниях по делу Робинсонов, Крессуэлл объявил свой вердикт по иску, изначально рассматривавшемуся в течение четырех дней в мае: «Кертис против Кертиса», прошение жены о судебном разлучении на основании жестокости. Поскольку это было прошение о разлучении, а не о разводе, Крессуэлл мог судить его один. Как и в деле Робинсонов, решение суда опиралось на интерпретацию документа, написанного женщиной.

Фрэнсис и Джон Кертис, подобно Генри и Изабелле Робинсон, составили неравный брак, и Крессуэлл указал на несоответствие в социальном статусе пары как на ключ к их разладу. Отец Фанни был барристером Линкольнс-инна, того же инна, к которому принадлежали отец и дед Изабеллы, тогда как муж, как и Генри, являлся инженером-строителем. Джон Кертис не нравился родителям Фанни. Вечером накануне свадьбы Джон в течение четырех часов ссорился с будущим свекром по поводу приданого Фанни. На приемах в доме родителей жены Джон чувствовал, что с ним обращаются как с «низшим». Фанни признала, что ее мать и отец часто отзывались о работе ее мужа как об «инженерной чепухе», хотя, по ее словам, говорилось это не с целью обидеть.

Джон становился все более нестабильным, пережив в 1850 году приступ «мозговой лихорадки» и высказывая крайние религиозные взгляды. В своем прошении о разлучении Фанни обвиняла его в том, что он также проявлял беспощадность по отношению к ней и к детям — например, сказала она, часто бил своего сына «с большой жестокостью, нанося сильные и рассчитанные удары по лицу, голове и ушам».

Когда дело слушалось в мае, в числе свидетелей Джона Кертиса был Форбс Уинслоу, показавший, что Джон полностью оправился от приступа мозговой лихорадки. Для опровержения обвинения в жестокости Джон предъявил письмо Фанни к ее матери, написанное, когда семья жила в Нью-Йорке в 1852 году.

В письме описывался день, когда Джон приехал домой и застал своих детей играющими с двумя девочками, четырех и шести лет, дочерьми соседа, под присмотром служанки. Джон принялся ругать Фанни за общение их детей с посторонними — «все несчастья его жизни», сказал он ей, «явились результатом безнравственных привычек, усвоенных от других детей». Хотя она извинилась, он все сильнее возбуждался по поводу того, что станется с его детьми, разговаривая — по мнению Фанни — в «отвратительной» и «безнравственной» манере. Она сделала резкое замечание в отношении его ментального здоровья — «Решительно, если ты продолжишь в том же духе, я вынуждена буду поместить моих детей под опеку правительства» — и тут же пожалела об этом. Разъяренный Джон запретил ей видеться с детьми, оскорбил ее перед ними и девушкой-служанкой, которой приказал подавать завтрак, прежде чем она обслужит его жену. Кроме того, он порвал и сжег журналы Фанни, запретив ей приносить в дом книги и журналы, не показав их сначала ему.

«Хотела бы я знать, что мне делать, — писала Фанни матери, — но он как будто бы настолько поглощен детьми, что мне не хочется забирать их, несмотря на все, что я могу претерпеть, и, по-моему, в настоящее время им ничто не угрожает… Хотела бы я, чтобы он сделал что-нибудь, развязавшее мне руки. Я часто желаю, чтобы он меня ударил, но он никогда не делает такой попытки… более того, в последнее время он кажется более покладистым, но голая правда заключается в том, что он доводит мысль о своей власти до мании… По моему мнению, винить надо мою нерешительность и слабость, насколько можно их винить, но очень тяжело понять, что делать». Она боялась, что Джон сходит с ума. «Чрезвычайная смесь высокомерия, себялюбия и любви к власти с религиозным чувством и восторженностью — это слишком для моего понимания, — писала она, — и особенно во время иногда случающихся у него, вдобавок ко всему этому, срывов до слез и уныния». Вскоре после получения этого письма родителями Фанни ее отец поплыл в Нью-Йорк и устроил, чтобы его зятя поместили в психиатрическую клинику.

Выйдя через несколько месяцев из клиники, Джон отправился в Испанию для работы железнодорожным инженером, а затем, в 1857 году, приехал искать Фанни и детей в поместье ее отца в Ирландии. Джон развесил объявления, в которых предлагал десять фунтов стерлингов награды за информацию о них. Тексты были составлены как объявления о пропавшей собственности или разыскиваемых преступниках: «Миссис Фрэнсис Генриетта Кертис, англичанка, возраст 35 лет, рост 5 футов 3 дюйма, склонна к полноте, волосы каштановые, темного оттенка, глаза голубые, не слишком выпуклые, цвет лица светлый и свежий, брови не очень ярко выражены, нос слегка вздернутый, передние зубы довольно крупные, в основном выражение лица спокойное, манера держаться хладнокровная и тихая». Фанни бежала в Лондон, где взяла для себя и детей вымышленную фамилию. Когда Джон выследил их, она прибегла к закону.

Подобно записям в дневнике Изабеллы, письмо Фанни дало Суду по бракоразводным и семейным делам живой, субъективный взгляд на повседневную жизнь внутри несчастливого брака. Фанни Кертис была одинока и растерянна, предана своим детям и пыталась следовать роли зависимой жены. Хотя Джон представил это письмо в доказательство того, что не проявляет насилия, очевидная боль, стоящая за словами Фанни, вызвала сочувствие суда. Желание, чтобы Джон ударил ее, стало вернейшим доказательством ее несчастности. Мгновения жалости к возбужденному мужу явились свидетельством ее способности на нежность.

Днем 21 июня Крессуэлл вынес решение против Джона Кертиса в пользу Фанни, предоставив ей раздельное проживание, которого она добивалась. В своем решении он признал, что «возбужденные чувства» Фанни «подтолкнули ее к изображению красочной картины» поведения мужа — страстная необъективность, характерная для прошений, подаваемых в новый суд, — и выразил сочувствие Джону, презираемому и запугиваемому семьей жены, жертве отчаянной неуверенности в себе и духовной одержимости. Но судья посчитал, что письмо «дышало правдой, искренностью и доброжелательностью» и рисовало «печальную картину» жизни Фанни. Крессуэлл удовлетворил ее прошение, постановив, что Джон Кертис проявил «жестокое и неоправданное употребление власти… достаточное для того, чтобы возбудить обоснованные ожидания дальнейших актов насилия». Он отказался выносить решение по вопросу о том, следует ли детям жить с матерью или с отцом. Закон об опеке над детьми давал женщинам (за исключением прелюбодеек) право подавать прошение об опеке, и новый Суд по бракоразводным и семейным делам теоретически обладал властью ее предоставить. Однако Крессуэлл сказал, что «законодательная власть не установила правил или принципов, которыми данный суд мог бы руководствоваться в решении этого особенно деликатного вопроса». Решение этого вопроса он оставил на Суд лорда-канцлера, постановив, что по крайней мере в ближайшие три месяца дети должны оставаться с Фанни.

Но когда Фанни Кертис и ее отец обратились в Суд лорда-канцлера за опекой, судья, рассматривавший дело, занял резко противоположную позицию. Вице-канцлер Киндерсли усмотрел вину в поведении Фанни по отношению к Джону. «Я считаю общим местом тот факт, что очень немногие жены в достаточной мере задумываются о священной обязанности послушания и подчинения желаниям своих мужей, даже если те капризны. Каким бы резким, каким бы грубым ни был муж, это не оправдывает недостаток у жены желания должным образом повиноваться мужу, что является ее долгом и по закону Божьему, и по закону человеческому». Он признал, что Джон бил детей, когда те отвлекались во время молитв или во время благодарения за пищу, но решил, что это не выходило за границы разумного поведения. Что важнее всего, письмо Фанни к матери не вызвало у него доверия: она «излагает факты не только в преувеличенной манере, но и фальшиво».

В вопросе назначения опеки, сказал Киндерсли, суд не смог решить, что лучше в интересах детей, иначе это породило бы хаос. Преобладать должен скорее авторитет отца. Даже произвол Джона Кертиса в конце концов был зацикленностью на двух догматах викторианского общества: господстве мужчины в семье и господстве Бога над человеком. Защита института брака влекла за собой сохранение первенства отца. Киндерсли отклонил прошение Фанни и предоставил опеку над детьми Джону.

В своем решении по делу Кертисов Крессуэлл руководствовался сочувственным здравым смыслом; Киндерсли принял свое решение с прицелом на прецедент и принцип.

Перед началом процесса по делу Робинсонов Джордж Комб обнаружил, что связан с ним еще теснее, чем думал. В мае 1858 года Эдвард Лейн написал ему, предупреждая, что его имя постоянно фигурирует в дневнике Изабеллы. В дневнике часты ссылки на него, писал Эдвард, в связи с френологией и бессмертием души. Комб пришел в ужас. Впутавшись в нравственную анархию Изабеллы, он мог погубить свою праведность, которую старательно сохранял на протяжении последних десятилетий. Он годами отвергал обвинения в атеизме. Теперь же над ним нависла угроза, что они свалятся на него в лице крайне озабоченной сексом женщины, к которой он проявил участие. Обвинение дневниками Изабеллы, сказал он Эдварду, могло «повредить моей репутации и погубить влияние моих книг». Он настаивал, что любые его письма, цитированные Изабеллой, являлись его авторским правом и, менее правдоподобно, любые разговоры с ним могли нарушить его права на его же идеи. Он умолял Эдварда побольше рассказать об этих ссылках: казалось ли, что он богохульствовал? Предстал ли он неверующим и аморальным?

Комб и его друзья были крайне заинтересованы в том, чтобы замять рассказ Изабеллы о своей измене, в котором не чувствовалось раскаяния. Ее история была подарком для их врагов. Она довела их идеи до логического и устрашающего вывода: человек является животным, руководимым лишь инстинктивными потребностями, бессмертной души не существует, поэтому люди могли вести себя как им заблагорассудится, без страха наказания. В дневнике содержалось представление о том, каким может стать общество, если новый эволюционный взгляд на мир одержит верх.

Лейн, Комб и Роберт Чемберс обрабатывали газетчиков, ища их поддержки. Чемберс написал Мармадюку Сэмпсону и Энеасу Суитленду Даллесу в «Таймс», умоляя их напечатать передовую статью в защиту Эдварда Лейна. В ответ Эдвард получил письмо от миссис Дэллес — бывшей Изабеллы Глин, которая в 1851 году ужинала в доме Чемберса с Изабеллой Робинсон. Она заверила доктора, что редакторы «Таймс» «с самого начала живо откликнулись» на «чудовищную сложность» его положения и крепкая передовица в связи с этим появится в газете.

Передовая статья Энеаса Суитленда Даллеса была опубликована 6 июля, через три дня после того, как Кокберн отложил слушания. В ней доказывалось, что Изабелла, не способная отличить свои маниакальные фантазии от реальности, погрузилась в «мир грез». Она выдумывала все это не нарочно, предполагал Даллес, но подчиняясь силам своего остающегося в неведении разума. Для нее «не существовало надежных преград, отделяющих действительность от теней — правду от вымысла — пробуждение от мира сновидений. Любое сумасбродное желание, повергавшее ее в трепет, любая изменчивая мысль, промелькнувшая в ее расстроенном мозгу, наделялись признаками личности. Она жила в своем внутреннем мире». Дневник, утверждал Даллес, напоминал главу из принадлежавшего Кэтрин Кроу исследования сверхъестественного «Ночная сторона природы». Он разрушал различие между памятью и воображением.

«Каждый поступок миссис Робинсон оставляет нам выбор только между двумя заключениями, — писал Даллес, — либо она глупое и падшее существо в женском обличье, либо она безумна. В любом случае ее показания ничего не стоят». Это был порочный круг: записями о своей неверности Изабелла изгоняла себя из царства разума. Словам о признании в нарушении супружеской верности — даже сказанным ею самой — нельзя было доверять.

«Игзэминер», еженедельная газета, которую возглавлял Мармион Сэведж, еще один друг Эдварда Лейна и завсегдатай Мур-парка, немедленно перепечатал передовицу Даллеса из «Таймс», а также опубликовал статью под названием «Изъяны закона — дело “Робинсон против Робинсон и Лейна”», в которой высказывалось возмущение тем, что суд лишил доктора — «джентльмена безукоризненной респектабельности и достоинства» — слова.

Комб написал своему другу Чарлзу Макею, редактору «Иллюстрейтид Лондон ньюс», прося его помощи. Макей заверил Комба, что уже пришел к выводу: «Миссис Робинсон была не в себе, и доктор Лейн полностью невиновен». В лондонских клубах, которые он посещает, добавил он, «склонны снять с доктора Лейна всякую вину». Он пообещал, что не допустит ни малейшего намека на это дело в своей газете.

24 июня Чарлз Дарвин сказал одному из друзей: «Все, кого я спрашивал, считают, что доктор Л., вероятно, невиновен — показания мистера Тома (очень разумный, приятный молодой человек); признанная холодность писем доктора Лейна — отсутствие подтверждающих улик — и более всего беспримерный факт — женщина, подробно описывающая собственные измены, что кажется мне куда менее вероятным, чем измышление истории под влиянием чрезвычайной чувственности или галлюцинаций — все в совокупности заставляет меня думать, что доктор Лейн невиновен и это крайне жестокое дело. Боюсь, оно его погубит. Я никогда не слышал от него чувственного выражения». Через три дня он написал тому же другу: «Я испытываю глубочайшее сочувствие к доктору Л. и всей его семье, к которым очень привязан».

Эдвард попросил Комба обеспечить ему дружественную статью в «Скотсмене» и лично написал коллегам в Эдинбург. Его имя «очернили», писал он другу-юристу 25 июня, в ходе «одного из самых омерзительных, самых грубых и несправедливых дел, когда-либо рассматривавшихся Судом общего права… Таким образом, руки у меня были полностью связаны, и я мог ожидать удара исподтишка». Он клялся в своей невиновности «словом и честью джентльмена». Дневник, объяснял он, был «безумным бредом мономаньячки, которая долгое время являлась жертвой серьезного заболевания матки». В письмо он вложил копии газетных отчетов в свою защиту.

Пресса поспешила дискредитировать дневник. «Дейли ньюс», как и «Обзервер», потребовала изменить закон, чтобы дать Эдварду возможность выступить в суде: в противном случае, предостерегала газета, «ни один мужчина, которому случится оказаться в компании с дамой зрелого возраста, обладающей буйным воображением и cacoethes scribendi, не сможет почитать себя в безопасности. Его могут обвинить во всякого рода гнусностях, в то время как на самом деле он абсолютно невиновен, и таким образом он будет совершенно уничтожен». Cacoethes scribendi, термин, изобретенный римским поэтом Ювеналом, означал ненасытную жажду или постоянное, сильное желание сочинительствовать. Если только не изменится закон, писала «Таймс», любой джентльмен, беседующий наедине с женщинами — например, священник или врач, — рискует быть погубленным фальшивым обвинением. «Морнинг пост» провозглашала: «Доктор Лейн — невинный и оскорбленный человек».

Являясь сторонником гидротерапии, Эдвард в особенности был уязвим перед обвинениями в непристойности. В предыдущем месяце, во время дебатов касательно Закона о медицине 1858 года, комментатор в «Ланцете» отнес гидротерапевтов, наряду с гипнотизерами и гомеопатами, к «людям, которые пожертвовали наукой и обесценили нравственность». Тем не менее медицинская пресса горой встала за доктора Лейна. Его методы лечения могут быть нетрадиционными, заявлял «Британский медицинский журнал», но его положение должно озаботить всех терапевтов: если дневник принимается за доказательство, «любой из наших коллег с «кудрями и красивым лицом» и не столь привилегированный, если уж на то пошло, может однажды обнаружить себя на развалинах своего семейного счастья и финансового процветания». Журнал требовал, чтобы доктора Лейна вызвали на свидетельское место, «дабы он сам разорвал необыкновенную паутину, сотканную вокруг него воображением миссис Робинсон».

Несколько газет с разной долей иронии с похвалой отозвались о художественных достоинствах дневника. «В целом работа не лишена признаков значительных литературных способностей», комментировала «Морнинг пост». «Субботнее обозрение» уподобляло Изабеллу эротичной греческой поэтессе Сапфо. «Дейли ньюс» сравнивала напряжение «страстного сентиментализма» дневников с «Юлией, или Новой Элоизой» Руссо, а его «наиболее чувственные похоти» — с «Элоизой Абеляру» Александра Поупа. В основе и эпистолярного романа Руссо 1761 года, и поэмы Поупа, написанной в 1717-м, лежала история Элоизы и Абеляра, ученых и любовников XII века, обменявшихся рядом страстных, демонстрирующих их эрудицию писем. В менее романтичном ключе Изабеллу сравнили с ведьмой («Морнинг пост») и Мессалиной, неистовой и неразборчивой в связях женой римского императора Клавдия (в книге Джона, брата доктора Филлимора). Большинство сообщений о дневнике грешили возбуждением, не только сопоставимым, но и превосходящим таковое в записях Изабеллы. Возможно, некоторые из мужчин, высказывавшихся по поводу этого дела, настаивали на нелепости дневника, боясь, что читатели, особенно женщины, могут посочувствовать ее истории.

«Дневник является самообвинением в безумии», заявило 26 июня «Субботнее обозрение». «Но его последствия внушают страх». Этот еженедельный журнал сравнил Изабеллу с леди Динорбен, вдовой пэра, которую на той неделе признали виновной в клевете — она бомбардировала своего племянника анонимными письмами с обвинениями в банкротстве, незаконном рождении и помешательстве. «Мы очень боимся, что мораль данного дела оборачивается против дам-литераторш. Эпистолярный стиль леди Динорбен и владение миссис Робинсон описательным и лирическим жанрами погубили их. Они жертвы — и другие тоже жертвы — литературного мастерства и таланта в искусстве сочинительства».

Дальше передовица в том же выпуске «Субботнего обозрения» порицала «соблазнительную сентиментальность» Изабеллы, доказывая, что ее дневник в долгу у «изысканно жалостных смертных лож красивых маленьких девочек» в современных романах, у появлявшихся на страницах прессы благочестивых писем проституток и у грязных памфлетов и картинок, продаваемых рядом со Стрендом — на Холиуэлл-стрит, являвшейся центром британской торговли порнографией. Автор этой статьи напрямую связал сентиментальные эмоции и сексуальную распущенность. Изабелла, следуя примеру «любовных сцен с ласками» из популярных романов, черпая вдохновение «в давно обнаружившейся сладостности соединения», с любовью смаковала свое падение, медлила над своей гибелью, сентиментальничала над своими грехами. Поступая так, она обнажила связь между романтикой и порнографией.

Хотя куда менее откровенный, чем большинство текстов, которыми торговали вразнос на Холиуэлл-стрит, дневник Изабеллы подтверждал популярную порнографическую формулу: его рассказчиком была женщина, с удовольствием предававшаяся сексу. Его восторженные воспоминания читались, как вымаранная версия восклицаний в «Сладострастном турке» (1828): «Никогда, о, никогда мне не забыть восхитительных ощущений, последовавших за жестким проникновением, а потом — ах, мне!» Полубессознательные грезы Изабеллы в постели по утрам напоминали о грезах Фанни Хилл в романе Джона Клеланда «Мемуары куртизанки», публикация 1748 года, выдержавшем к середине XIX века двадцать изданий: «Я пошарила вокруг себя по кровати, словно искала нечто, что ухватила в своем видении, и не найдя этого, могла бы закричать от досады, все мои члены пылали возбуждающим огнем».

Изабелла нарушила нравственные нормы, записывая свои распутные мысли, но газеты, эти ее издатели, стали соучастниками ее преступления. Во время слушания дела Робинсонов, писало «Субботнее обозрение», «самые непристойные сочинения, когда-либо выходившие из-под пера сочинителя», полностью перепечатывались в прессе. Уже на протяжении нескольких недель газеты изрыгали «потоки грязи», освещая «дело, превращающее их в совершенно неподходящее чтение для любой порядочной женщины и опаснейшее возбуждающее средство для молодежи». Казалось, общество середины Викторианской эпохи имело такое же сильное побуждение публиковать и читать сексуальные сцены, как Изабелла — писать их.

Джон Джордж Филлимор, профессор гражданского права оксфордской кафедры, учрежденной одним из английских королей, и брат адвоката Изабеллы, доказывал, что Изабелла кастрировала себя в дневнике — она окружила свою женственность своей скромностью. Он предостерегал, что сообщения о разводах, «принеся разложение семьи к нашим очагам и алтарям», могут привести к «размыванию основ национальной нравственности». Целостность Англии, писал профессор Филлимор, покоилась на целостности брака: «Ни в одной стране отношения мужа и жены не имеют большего достоинства и не почитаемы так, как у нас. Сохранить эту сторону национального характера, являющуюся компенсацией столь многих недостатков — сохранить эту драгоценную жемчужину неразменной, — забота всякого человека, в чьих жилах течет хоть капля английской крови»[115].

Во время летней сессии парламента в 1857 году правительство лорда Палмерстона протолкнуло Закон о семейных делах, согласно которому был создан Суд по бракоразводным и семейным делам, и Закон о непристойных изданиях, по которому продажа непристойных материалов приравнивалась к преступлению по статутному праву[116]. Оба закона отождествляли сексуальное поведение с социальной болезнью. Однако через год они, похоже, вступили в конфликт: сотрудники полиции отбирали и уничтожали грязные истории согласно Закону о непристойных материалах, тогда как барристеры и репортеры распространяли их под прикрытием Закона о разводе. «Великий закон, регулирующий предложение и спрос, преобладает, кажется, в делах общественного приличия, как и в других коммерческих делах», подметило в 1859 году «Субботнее обозрение». «Перекройте один канал, и этот поток хлынет через другое отверстие, так что получается, течение, сдерживаемое на Холиуэлл-стрит, находит выход в Суде по бракоразводным и семейным делам».

Часть палаты общин была эвакуирована во время периода сильной жары, и члены парламента занавесили окна пропитанными известью кусками ткани, препятствуя проникновению дурного воздуха. Река «воняет и исходит испарениями», сообщало «Субботнее обозрение», в городе «при более сильной жаре, чем в Индии». «Горшок смерти кипит», заметила «Иллюстрейтид Лондон ньюс». «Мы можем колонизировать отдаленнейшие уголки земли… мы можем распространить наше имя, нашу славу и наше плодотворное богатство на все части света, но мы не можем очистить Темзу».

Джордж и Сеси Комб находились в Лондоне в начале процесса Робинсонов, проживая в съемном жилье рядом с Эджвер-роуд. Во время своего пребывания там они посетили летнюю выставку Королевской академии, где показывали триптих Августа Эгга. Когда в июле в слушаниях объявили перерыв, они навестили друга по имени мистер Бастард, руководившего светской школой в Дорсете, а затем присоединились к Лейнам и Дрисдейлам в Мур-парке. Среди их гостей-друзей был Мармион Сэведж, который как издатель «Игзэминера» поддерживал дело Эдварда Лейна. Комб нашел хозяев «подавленными», сообщил он своему дневнику, «хотя и сбросившими часть груза забот и тяжелого труда», навалившегося на них из-за этого дела. 12 июля он написал сэру Джеймсу Кларку, включив в письмо отчет о недавнем своем повторном обследовании головы принца Уэльского. Берти «значительно выправился, — писал он, — но сложность с мозжечком остается». «Означенная сложность», заметил он — а именно, половое влечение, — «является одной из крупных нерешенных проблем нашей цивилизации».

Комбу удалось уберечь от суда свое имя и имена многих других: в ходе слушаний не были упомянуты такие фигуры их круга, как Чарлз Дарвин, братья Дрисдейл, Роберт Чемберс, сэр Джеймс Кларк, Александр Бэйн, Дина Мьюлок и Кэтрин Кроу. Последствия обнародования дневника удалось ограничить. Оставалось дождаться, можно ли будет спасти от самых худших последствий также Эдварда и его семью. Если поправки к закону пройдут, сообщили им, доктора смогут вызвать для дачи показаний в суде в ноябре.

«Это день рождения моей дорогой Сеси», — написал Комб в своем дневнике 25 июля 1858 года. «Она счастлива, а ее любовь ко мне переходит все границы. Вечер был солнечным после грозового дня, и мы с Сеси прогулялись по просеке. Я нашел укрытие от ветра под высокими соснами и сел на землю, она села на свой походный табурет и спела мне несколько любимых песен, с милыми интонациями и выражением, какого нет для меня ни в одном голосе. Благослови ее Господь и сохрани надолго».

На следующий день Комб почувствовал себя неважно, и в последовавшие затем две недели у него развился сильный кашель, тошнота, «жар и возбуждение в голове». 4 августа проведать своего друга приехал в Мур-парк сэр Джеймс Кларк, показав своим визитом, что принимает невиновность Эдварда. 11 августа Комб был не в состоянии писать и диктовал Сеси запись в свой дневник. К 13 августа он уже больше не мог диктовать, поэтому Сеси продолжила вести личный журнал своими словами. «В 2 часа ночи я пошла к нему, покормила его, попыталась обмыть ему лицо и руки и услышала слово «дорогая», но он говорил все неразборчивее и все тише». В 10 часов утра 14 августа дыхание Комба замедлилось и прекратилось. Сеси зафиксировала этот момент в дневнике мужа: «Доктор Лейн сказал: «Это конец». В комнате стояла глубокая тишина». Причиной смерти стала плевропневмония. «Никакой сын не проявил бы больше доброты, чем доктор Лейн, — написала Сеси, — никакие друзья не приняли бы большего участия, чем эта семья».

15 августа сотрудники похоронного бюро — господа Сломен и Уоркмен — отделили голову Комба от тела, чтобы можно было подвергнуть череп френологическому анализу. Сеси увезла голову и тело в Эдинбург, где тело похоронили 20 августа.