Чистый звук. О Сергее Юрском

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я спросила Сергея Юрского:

– Вы больше пятидесяти лет провели на сцене, на экране, в гримерных, на гастролях, на репетициях, и при этом молва не закрепила за вами никаких пороков, даже неизбежное, традиционное и почти входящее в состав профессии пьянство вам не приписывается. Как же так получилось?

– Действительно, странно. Как-то в молодости я попал на дачу к одному старому артисту; мы с ним играли в БДТ в «Горе от ума»; он предложил мне выпить, я отказался, сославшись на то, что вечером мне предстоит быть Чацким. «А-а, понимаю, больны», – посочувствовал мне старый артист. «Нет-нет, я здоров, – поспешил я заверить, – но вечером спектакль!» – «Ну-с, и какая связь?!» – «Так ведь вечером мы с вами вместе играем, вы Фамусова, я – Чацкого. Я не могу перед спектаклем». – «Понимаю и уважаю. Хотя должен признаться, что особой близости с такими людьми не получается – больно строги. И к себе, и к другим. Но уж если человек трезвенник…» – «Да нет, я как все. Я только перед спектаклем не пью». – «А так-то пьете?» – «Так пью!» – «Фу, точно гора с плеч! А перед спектаклем?» – «Ни одной!» – «А когда же вы пьете? Насколько я знаю, у вас в месяц 25–28 спектаклей, так, стало быть…» – «Стало быть, после спектаклей…» – «Так вы, стало быть, пьяным спать ложитесь? Не гигиенично!»

– Ответили ли вы на главный зрительский вопрос, непременно задаваемый кумиру, – в чем смысл жизни?

– Смысл, наверное, в том, чтобы догадаться, зачем все это было… Я стал употреблять термин, то ли приснившийся мне, то ли прочтенный где-то, не знаю… Даже не термин, а формулу – «чистый звук». Я понял, что эта формула лучше всего описывает мою зрительскую радость, восторг, когда абсолютно точно взята нота без всяких мешающих обертонов. Здесь еще очень важна ритмическая безупречность, чтобы длина ноты была не очень велика, не очень мала, а совершенно точна. Я постепенно стал характеризовать этим понятием и вещи, которые не звучат. Картины. Я сейчас реже хожу в музеи, но раньше ходил часто, был поклонником классики, порой приходил в восторг от модерна, выбирал не между школами и направлениями, но между чистым и загрязненным звуками. Так и в театре. Ты зачем занимаешься этим делом всю свою жизнь? Чтобы достичь чистого звука. А чем ты слышишь этот чистый звук? Всеми чувствами. Включая шестое.

– Чем вы пожертвовали ради чистого звука?

– Всем. Оставил огромные пробелы. Пожертвовал тем, что называется личной жизнью, молодым гулянием, веселыми компаниями, богемой, которая всегда сопутствует искусству и на все лады зовет искусство с собой… Я не мог совмещать.

– Цветаева в записных книжках говорит, что ей нравятся богатые. От богатых, как от царей, ничего хорошего не ждешь. Поэтому, когда они произносят хоть что-нибудь человеческое, немедленно приходишь в восторг. Если нельзя быть Человеком, Личностью, Художником, то нужно быть хотя бы богатым… Это написано в 1919 году. Что вы на это скажете? Какую роль деньги играли в вашей судьбе?

– У меня нет доказательств, но мне кажется, что в мире богатства искусство не нужно. То, что называется дизайном, не является частью живописи. Либо то, либо другое. Некоторое время, конечно, можно балансировать. Можно создать нечто вроде варьете с подачей горячих и холодных закусок во время представления, и даже будет недурно. Но потом либо увольняют официантов, убирают столики и говорят, мол, извините, но у нас тут будет театр, либо артистам сначала предлагают немножко научиться быть официантами и обслуживать по меню, причем вежливо обслуживать, а потом не освоивших это дело увольняют, а остальных продолжают называть артистами. Это качество сегодняшних театральных взаимоотношений. Многие коллеги моего возраста, прошедшие тот же путь, что и я, относятся к нынешней ситуации очень легко и утверждают, что искусство наконец заняло положенное ему место в обществе. Эта гипертрофия литературы, гипертрофия театра, которая была, – говорят они, – это все от бедности нашей, а теперь мы богатые.

А я все-таки не понимаю, кто именно богатый? Да, спектакли стали необыкновенно богатыми и дорогими по оформлению. Приобрели ли они нечто новое и достойное? Я этого не вижу. Более того, я замечаю некоторую удивительную зависимость, которую не могу доказать: слишком дорогой спектакль каким-то странным образом лишен духа. А мне говорят – да ерунда собачья, просто всё наладилось…

Конечно, я дожил до того возраста и достиг той меры известности, когда можно, ни о чем не тревожась, ожидать различных знаков почтения и идти в звезды с соответствующей важностью на лице. Моя раздражительность не позволяет мне занять эту позицию… Старый официант всегда вызывает особое сочувствие и горечь, порой кусок в горло не лезет, когда смотришь на угодливого старичка… Если ты не был официантом всю жизнь, а на старости лет тебе предлагают эту должность за очень хорошие гонорары, то раздражаешься… А раздражаться нехорошо; в раздражении есть осуждение – дескать, и ресторан плохой, и меню скверное, и официанты отвратительные, и хозяин мне не нравится…

Вот только что Валя Гафт прочел мне эпиграмму на знаменитого нашего сатирика, у которого украли машину: «Бандитам, стало быть, виднее – сатирик должен быть беднее…» Тут нет ничего оскорбительного для Жванецкого, это всё шутки, игры, а все-таки…

Сегодня раскрученный певец к 25 годам имеет все высшие звания страны, и цветные журналы печатают фотографии его особняков, точнее, дворцов. Но из дворца выходить на сцену как-то неестественно. Зачем?

Что ж получается? Я призываю сократить зарплаты артистам? Нет. Я просто наблюдаю и несколько теряюсь. И еще я замечаю, что так много, как сейчас, никогда раньше не врали. За вранье очень серьезно раньше наказывали. Журналист, описавший выдуманное событие, мог получить волчий билет. А у меня в портфеле лежит глянцевый журнальчик, где меня объявляют китайцем, да еще пеняют на то, что я долго скрывал истинное свое происхождение. Впрочем, я на журнальчик этот не сержусь, это мило. Славно объявить меня китайцем, но куда страшнее вранье серьезное, которое может оскорбить, изранить…

– Вы считаете, что ложь и деньги непременно сопутствуют друг другу, а бедность обручена с честностью?

– Повторяю: я теряюсь. Меня убеждают, что сегодня те, кто талантливы, – богаты, к ним все приходит, а те, кто бедны, – просто неталантливы. Те, кто богаты, нужны людям, те, кто бедны, людям не нужны. И все на месте. И все хорошо. А исключения? Да не будем заниматься исключениями, давайте заниматься правилами! Я во все это не могу поверить, поскольку я не ослеплен готовыми решениями, готовыми клише, я пока еще смотрю на мир собственными глазами. Я очень много езжу, я вижу страну и вижу страны; много-много городов России, которые совершенно не похожи на Москву; ларьки похожи, а прочие проблемы решаются иначе… Сегодняшние джунгли с их жестокими законами мне интересны, но они меня тревожат. Мне кажется, что в их зарослях прячутся жуткие существа. Иногда, преодолевая страх, я к этим существам приближаюсь: разглядываю в бинокль или просто подхожу. И что же? Смотрю – люди. Это мне только издалека казалось, что они чудовища. А отходишь, слышишь звуки, которые они привычно издают, наблюдаешь их повадки, их взаимоотношения, узнаешь о предложениях, адресованных тебе самому, мол, заходи почаще, сделай-ка для нас то-то и то-то, и понимаешь, – нет, все-таки чудовища!

Мне всегда казалось, что в искусстве есть некий небесный отголосок. Если это так, то оно выживет. А если нет, то оно превратится во что-то, может быть, даже очень полезное, красивое, эстетизированное, но уже не искусство… А мне бы хотелось, чтобы в искусстве сохранился отголосок вечного, истинного, абсолютного. И я не могу смириться с тем, что Бог – деньги, и все нормально. Я мог бы тоже жить богато, но я действительно не хочу. Мне противно. Противно тому самому чистому звуку, о котором мы с вами сегодня говорим. Когда кто-то становится богатым, я начинаю его заранее подозревать в том, что он удаляется от чистого звука. И пока я, к сожалению, ни разу не ошибся…

– А как в вашей семье относятся к деньгам не в теории, а на практике? К тому, что их всегда не хватает?

– В нашей семье денег всегда хватает. Потому что потребности наши абсолютно средние. И так было всегда. То, что у меня есть свое жилье, – для меня величайшее достижение; этого не смог достичь мой отец и никто из моих родных, и то, что дочь будет жить в отдельной удобной поместительной квартире со своей семьей, – вершина практических устремлений. Я сам – коммунальный, до сорока лет я жил в коммунальной квартире.

– А соседи чтили вас?

– Нет, конечно. Билеты просили достать. Ходили на мои спектакли. Но особенного положения в квартире у меня не было.

– Что ж, была воронья слободка?

– Разумеется!

– А когда вы уехали из Питера в Москву, о…

– …то опять все сначала. Крохотная квартирка, потом поменяли ее на большую, но в чудовищном состоянии, и так далее.

– У вас есть домашние обязанности? Выносите мусорное ведро?

– Непременно! Это мое!

– Как вы думаете, почему жанр разоблачений пользуется таким спросом? Почему многие жаждут услышать последнюю и чаще всего отвратительную правду о великом человеке?

– Зависть. Просто зависть. Зависть начинает следствие и непременно находит какие-то доказательства своей правоты: пожалуйста, кумир оказался либо пьяницей, либо наркоманом. Скажем, я в своей жизни был знаком как минимум с несколькими людьми абсолютной, безупречной порядочности. Назову Плятта, Попова, Никулина, Капеляна. Но меня непременно перебьют, махнут рукой: да ладно тебе! Не такие уж они безупречные! И пойдут, и пойдут разоблачать, придумывать, строить. Совершенно исказят облик. Сделают, например, из Раневской заурядную матерщинницу, и больше ничего за ней не оставят… Постепенно возникла даже такая как бы примиряющая стороны теория: если человек бесчестный, низкий, то, вероятно, одаренный и интересный, а если честный и порядочный, то, скорее всего, скучный и бездарный. Это ужасная позиция. Так нельзя!

Разумеется, сентиментальная дребедень – показывать только хорошее. Полный взгляд видит и зло мира, и зло в каждом человеке, и поле битвы добра и зла – как же иначе? Вопрос в том, где находится сам автор?

– А разве есть искусство, где автор на стороне зла?

– О, это сейчас главный посыл. Эстетизация зла очень сильна. Островский, например, с его пьесой «Бедность не порок» выглядит нерукоподаваемым человеком…

Мне кажется, отгадка в том, чтобы рассматривать качества личности не в арифметическом их перечислении, а в динамическом сочетании. Когда я работал с Товстоноговым, то прекрасно видел и его властность, и жестокость, но видел и то, что он прекрасный руководитель, большой художник… Когда-то мне довелось работать, а потом и дружить с польским режиссером Эрвином Аксером, ставившим в БДТ «Карьеру Артуро Уи» и «Два театра». Эрвин говорил, что все великие люди были порочны: вот у того был такой ужасный изъян, а у этого такой. Однажды я осмелился спросить: «А какой же чудовищный порок свойствен вам?» Он ответил: «Так я и не великий…» Полагаю все-таки, что Эрвин Аксер режиссер великий, что, разумеется, ему свойственны были недостатки, но он был гармоничным человеком – так сочетались в нем различные свойства… Это красивая скульптура может быть красива со всех сторон, как ее ни обходи, а живой человек меняется в зависимости от ракурса… Сегодня признаком лихости, витальности считается дурная репутация. Испоганить себя, пустить под откос, вываляться в грязи… Никого не интересует, как играет актер, важно только, как он ведет себя с женщинами, с начальством, как одевается, на какой машине ездит…

– Вы чувствуете зависимость от своей репутации?

– Я чувствую свою ответственность перед репутацией. Я не свободен. Мне нельзя сняться в рекламе, я отклонил предложение сыграть старого Генри Миллера – талантливого, скабрёзного, непристойного… Я дорожу своей несвободой.

Перед моим вечером в ЦДЛ мы договорились с Сергеем Юрским, что я прочту со сцены посвященные ему стихи. Он будет за кулисами, и если стихи ему понравятся, то он выйдет и что-то скажет, а если нет – то не выйдет. Он вышел и говорил обо мне добрые слова. На обложке одной из моих книг стоят слова Сергея Юрского: «Дар писать стихи неотделим от дара любви. Так и происходит в стихах Елены Скульской и в той ее прозе, которая диктуется чувством». А вот и те стихи.

* * *

Сергею Юрскому

На черный день прикопленное небо,

назойливость чешуйчатая кровель:

там язычок злопамятливой крови

блаженно запрокидывает мебель.

Некормленное чтенье алфавита

из черных птиц – послушничество угля;

и устланный коврами небожитель

медовым глазом огибает ульи.

Овчинный дух могилы декабриста.

Дырявый снег, и желтое монисто

блестит в прорехах занавеса бледно,

трофейным зернышком идет по следу.

Преследует плацкартная луна.

Возница злится, напрягая вожжи.

Посторонись, дружок, ну вот он, вот же…

Задравши юбку пятится сосна.

В Иркутске холодно,

в Италии – тепло.

в Стамбуле рыбы спят всегда

с открытым ртом,

и гуталином фабрят юноши

усы,

и саркофажны раковины

швы.

У самовара чашечка вверх дном.

Опомнись, дитятко, земля кругла,

в сырой земле лежать, как в колыбели,

по кругу, дитятко, как в карусели,

в купели тоненькой под плеск

«ля-ля».

Над церковью хозяйничает грач –

в ветвях несметное число агатов –

поклевана эмаль небес и злато

на маковках –

предвестницах удач.

Господь, как Кай, играется в слова

из льда,

но теплая его десница

их превращает в воду,

ту, что снится

нам благодатью;

и когда с ресницы

спускается слеза,

то на страницу

ложится строчкою,

какой хотелось нам бы…

…Он в этот день предпочитает ямбы.

2002