Смольный Октябрь 1917-го – март 1918-го

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На карте Смольный находится в центре города, но на самом деле – на отшибе, у излучины Невы; «формально правильно, а по существу издевательство», как сказал бы сам Ленин: метро нет; на то, что добираться туда без автомобиля неудобно, жаловался еще Джон Рид. Сейчас там администрация Петербурга: сначала пропилеи с постом ДПС под надписью: «Первый совет пролетарской диктатуры», затем парк – чахловатый, зато общедоступный, потом – решетка, за ней – курдонёр с памятником Ленину, а уж за ним чиновничья твердыня, крупнотоннажный, с двумя крыльями, кваренговский бегемот. Ленин – мелкий, вертлявый, петушистый, один в один – психопат Бегби из «Трэйнспоттинга»: изображен не столько оратором, сколько хулиганом, затевающим драку: «Чё ты сказал?»; и хотя шоферы казенных «ауди», коротающие время за своими планшетами в ожидании «первоначальствующих лиц», пропускают этот вызов мимо ушей, надпись «Диктатура пролетариата» на постаменте выполнена достаточно крупными литерами, чтобы задуматься хотя бы на секунду перед тем, как привычно нажать кнопку «Игнорировать».

«Партия, – заметил однажды Ленин в разговоре с Валентиновым, – не институт благородных девиц». И, выходит, ошибся: потеряв особняк Кшесинской, партия угодила именно что в институт благородных девиц. Смольный, по сути, был пансионом – в нем обретались около семидесяти воспитанниц, девочки от одиннадцати до семнадцати лет. Изначально у них даже не было собственных комнат – жили в дортуарах, на английский манер; их и домой не отпускали годами; затем, впрочем, нравы смягчились, залы – к счастью для владельцев используемых под офисы помещений – разгородили, а из девушек стали воспитывать не неприступных мегер, а «ангелов-утешительниц» для интеллигентных дворян с достатком выше среднего («пела ему романсы, утешая его в несчастье», как написано под портретом М. Голицыной на коридорной, у входа в кабинет Ленина, выставке «Смолянки в жизни писателей»; несчастья этого писателя, кем бы он ни был, явно преувеличены – помимо Голицыной, при нем состояла еще одна гурия, Т. Ведемейер, которая «разделяла его литературные интересы, была поверенной в его литературных делах»). Летом 1917-го этот джаннат был самозахвачен; здание поделили по вертикали между Исполкомом Петросовета и институтом. С сентября 1917-го – после того как в Таврическом начали подготовку к Учредительному собранию – сюда переехали ЦИК, центральные комитеты партий, редакции газет и прочие «советы собачьих депутатов», как их называла буржуазная интеллигенция; а поскольку председателем Петросовета оказался Троцкий, уже большевик, то и большевики получили здесь изрядное количество учительских, спален и классов. К октябрю здание превратили в охраняемую, с пулеметами и артиллерией крепость; идеальное место, чтобы свить гнездо заговорщиков – и объявить излюбленное Лениным (и проклинаемое Мартовым) «осадное положение».

Воспитанниц, пепиньерок и классных дам, кого получилось, отправили по домам; институт как образовательная организация переезжал в Новочеркасск. Нет никаких сведений о взаимодействии большевистского и женско-дворянского секторов Смольного после октября 17-го: истории какой-нибудь Гермионы, которая услышала выступление Ленина на II съезде Советов – и… Известно лишь, что директриса этого царского Хогвартса воспринимала происходящее не вполне адекватно: давно уже свергли самодержавие, отменили сословия и дворянские привилегии – а она, в ноябре 17-го, всё писала императрице письма: ко мне заселились какие-то люди, которые называют себя «Sovnarcomme», какие, Ваше величество, будут указания? Собственно, миров было целых три – еще и поповский: в комплекс зданий входил бело-голубой Смольный собор, куда новая власть при Ленине не совалась вовсе. В основном же здании большевики живо наладили сугубо деловую, без панибратства со старым режимом, обстановку; Смольный был чем угодно, но точно не Белым домом в октябре 1993-го: костры в помещении не жгли; дикость, анархизм и антисанитарию истребляли комендант Мальков (по военной части) и управделами Совнаркома Бонч-Бруевич.

Пропускная система – сложная и сейчас (но не такая сложная, как в октябре 17-го, когда все опасались шпионов и перед воротами стояла двойная цепь часовых). Попасть в ленинские резиденции можно; особенно если вы китаец и явились в составе группы не более 15 человек. По коридорам снуют мужчины в недурно скроенных костюмах и галстуках розово-фиолетовых оттенков; обилие высоких, ухоженных и выглядящих сытыми девушек в коротких юбках и туфлях на каблуках позволяет предположить, что обретенный в 1917-м баланс инь и ян сохраняется в этих стенах и поныне.

Отношения большевиков с женщинами были, казалось, безнадежно испорчены инцидентом 25 октября 1917-го: после штурма Зимнего, который охранял батальон ударниц, человек 150, женщин заперли в казармах гренадерского полка (и трех даже изнасиловали), выпустив только после визита в Смольный британского военного атташе, на чьей совести и остается не подтвержденная другими свидетелями правдивость самой истории с изнасилованием. К счастью, дальше отношения потеплели – красноармейцы даже разыскали для женщин, которые боялись ходить по улицам в униформе, платья, оставшиеся от институток, и отпустили их восвояси; в истории те остались, по Маяковскому, «бочкаревскими дурами».

Женщины стали важной силой, не только позволившей начать в 1917-м февральский бунт против хлебных очередей (в день женской солидарности), но и обеспечившей «узурпаторов» неплохими результатами в конце того же года на выборах в Учредительное; и Ленин не ради красного словца, встречаясь в ноябре с десятью делегатками конференции работниц по созыву Собрания, констатировал, что «прочность революции зависит от того, насколько активно в ней участвуют женщины». Большевики, желавшие опираться не только на матросские штыки, активно внушали своим слушательницам, что твердая власть, способная победить разруху во всех областях, добиться немедленного мира и защитить слабых, – лучший выбор. Равные права, в том числе избирательное, были предоставлены женщинам еще Временным правительством, но большевики акцентировали внимание на правах детей и социальных льготах для матерей; законы быстро принимались и, по возможности, исполнялись; касательно детей у Ленина на протяжении всей жизни (он стал бы очень хорошим отцом) был пунктик. «Мягкая сила» всегда была одним из элементов политической стратегии большевиков: они затеяли Конференцию работниц Петрограда, давно и успешно издавали журнал «Работница», у них были хорошие, яркие агитаторши – Л. Сталь, автор брошюры «Женщина-работница» Н. Крупская, И. Арманд и, главная сила, А. Коллонтай, только что назначенная на пост министра по социальным вопросам. Пусть даже всего одна в ленинском кабинете, но – первая в мире женщина-министр; убедительный сигнал избирательницам. Этот симбиоз не был сугубо конъюнктурным – большевики занимались женскими вопросами, начиная со II съезда РСДРП, существенная часть которого была посвящена проблемам грудного вскармливания; неудивительно, что в 1919-м была учреждена особая секция при ЦК – Женотдел (в просторечии – «Центробаба»). Ленин охотно встречался с женскими делегациями – например, работницами парфюмерной фабрики Броккар, попросившими председателя Совнаркома не закрывать и не перепрофилировать брошенное хозяевами предприятие (так что именно благодаря Ленину в России сохранились духи «Букет императрицы» – превратившиеся в «Красную Москву»), и выступал перед сугубо женской аудиторией – например, в 1918-м перед 1147 работницами (как он чувствовал себя в этом курятнике: смущался ли – или, наоборот, ощущал прилив сил?). Еще через пару лет, в конце марта 1920 года Ленин на встрече в Кремле с делегатом очередного женского съезда обратит внимание, что тот плохо обут – и даст распоряжение выдать участникам мероприятия обувь с казенного склада; возможно, это единственный раз, когда документально зафиксирован интерес Ленина к женским ногам[19].

Ноги самого Ленина, кстати, также вызывали кое-какие вопросы; глазастый Молотов, например, запомнил, что, провозглашая советскую власть, Ленин время от времени приподнимал ногу – демонстрируя подошву, протертую до дырки. «Малопрезентабельный вид» («он был страшно измучен, еле держался на ногах, в истоптанных штиблетах и измятом пиджачишке», – вспоминает Н. А. Угланов), который Ленину приписывали мемуаристы еще в 1906-м, отчасти и позволил ему беспрепятственно проникнуть в Смольный поздно вечером 24 октября. В два часа ночи начались открытые столкновения с «пелевинскими», из «Хрустального мира», юнкерами, драки за мосты и материализация большевистских «зеленых человечков» в военных училищах: юнкеров запирали в помещении – от греха подальше. Захваты организовывал ВРК, провоцируя на бунт солдат, которые не хотели, чтобы их отправляли на фронт, и в особенности матросов, которые из-за немцев оказались, по сути, заперты в Финском заливе и коротали небоевую службу в кокаиновом ничегонеделании, становясь легкими жертвами большевистской пропаганды. Несмотря на то, что 25 октября весь город был уже в руках большевиков, Зимний оставался островом старого режима, то есть формально двоевластие продолжалось. Странным образом, городская жизнь не замерла, ни в одном театре не отменили представления, и даже по Дворцовой набережной весь этот день продолжал ходить трамвай – пассажиры которого слышали, должно быть, доносящиеся из Смольного душераздирающие вопли Ленина, требовавшего разрушить эту идиллию: арестуйте мне Временное правительство, немедленно!

Драматизм ситуации состоял в том, что уже давно должен был прозвенеть председательский колокольчик – но большевики всё медлили, чтобы поставить депутатов съезда Советов перед фактом: власть – ваша. В Петропавловке никак не могли настроить орудия; наконец, пальнула «Аврора»; без пятнадцати 11 вечера съезд открывается; начался штурм Зимнего, арест «министров-капиталистов» произошел только в два часа ночи – и вот уж тут, наконец, съезд «узнал» об этом официально.

Несмотря на то, что вся дальнейшая самоидентификация большевиков будет идти не через съезд Советов, но, акцентирует исследователь А. Рабинович, через народное восстание, – смольненская бальная зала с колоннами, где Ленин предстал городу и миру после четырехмесячного отсутствия, – место историческое. Нарядное и белоснежное, будто аналой в церкви: вообразить здесь процедуру бракосочетания членов нынешней правящей партии гораздо проще, чем Мартова, орущего с трибуны: «Гражданская война началась, товарищи!» Ирония в том, что Ленину – которого теперь обвиняли не в бонапартизме, а в аракчеевщине и пугачевщине разом – приходится иметь там дело с фактически теми же людьми, перед которыми 14 лет назад он появился после своего эпичного падения с велосипеда в женевском Хандверке, на другом съезде – Заграничной лиги. Могли ли те меньшевики и те большевики предположить, в какой ситуации они снова встретятся 26 октября 1917-го, когда состоялась формальная передача отобранной у Временного правительства власти Советам и сформировано «Советское» – представляющее Советы (где были только социалисты и не было буржуазных партий) правительство (где не было уже и никаких «лишних» социалистов: они ушли, оставив большевиков хозяевами и ответчиками за всё). По сути, на этом завершились разом и двоевластие, и многопартийность; и мало кто сомневается – и тогда и сейчас – что, если бы не Ленин, невозможно было изменить общественный строй в считаные часы. Скорее всего, если бы Ленин не вышел из квартиры Фофановой, большевики дотянули бы резину не то что до съезда – но до Учредительного собрания. Любопытно, что сам Ленин триумфально залез на табуретку только через сутки после открытия съезда, обнародовав свои Декреты о мире и земле, на которых еще не просохли чернила. Что касается последовавшей склоки с «прочими» социалистами из-за состава правительства, то нам важно, что еще 25 октября Ленин отказывался сам входить в его состав и премьер-министром предлагал стать Троцкому, заявив о своем желании работать в ЦК; это свидетельствует о том, что он не хотел перехватывать у Керенского звание «диктатора», ему психологически комфортнее было оставаться теоретиком, руководителем партии, «авангарда» – и что никакого плана практических, хозяйственных мер по переходу к социализму у него не было. Однако его, по сути, силой выпихнули на железнодорожное полотно – договариваться с мчащимся на него паровозом истории.

Следующие несколько дней жизни Ленина заняла демонстрация того, что он намерен придерживаться только одного принципа, им самим и сформулированного: «в политике нет морали, а есть целесообразность»; никакие, даже самые кровавые события, никакие, даже самые вероломные нарушения обещаний не могли заставить его ослабить бульдожью хватку. Большевики вели вызывающе бессовестную по отношению к другим партиям – и вполне разумную по отношению к большинству населения страны – политику: обещали многопартийное, ответственное перед ВЦИКом правительство – но сделали всё, чтобы не допустить туда никого, кроме своих. В первых днях советской власти не было массового кровопролития – никаких хрустальных или варфоломеевских ночей; но дни эти были грязные, кровавые, пьяные – и в самой столице, где банды люмпенов, ходившие под местными Советами, громили погреба Зимнего и устраивали буржуям «злые улицы», сводя с ними личные счеты, и под Петроградом, на Пулковских высотах, где 31 октября, с большими потерями с обеих сторон, дрались казаки Краснова и матросы Дыбенко, и в Москве. Ленин, трагикомический курьез, использовался агентами хаоса в качестве своеобразной валюты: сначала Каменев, Ногин и Рязанов чуть не сдали Ленина профсоюзу железнодорожников, требовавшему убрать из правительства одиозных большевиков и допустить туда эсеров и меньшевиков; затем в ходе переговоров с красновскими казаками Дыбенко предложил «в шутку» обменять Керенского на Ленина. Краснова и его штаб большевики вскоре взяли в плен – а затем тоже, видимо, ради пущего комизма, отпустили под честное слово, и Краснов продолжил воевать на Дону, сам заключил мир с немцами и менял продовольствие на оружие. Разумеется, Ленин прекрасно знал – ему жаловались, он читал об этом в газетах, – что происходит на улицах, за которые большевики приняли ответственность. Знал, как матросы, пользуясь безнаказанностью, «уплотняли» квартиры буржуазии, какими издевательствами – моральными и физическими – сопровождались «реквизиции». Ответ Ленина – ответ политика: все это пережитки старой эпохи. Прежний строй умер – но, к сожалению, этого мертвеца нельзя просто так вынести из общества. Он находится здесь же, в одной с нами комнате, и разлагается. Очень неприятно. Точка. Но, кроме трупного смрада, ноздри Ленина щекотали и другие ароматы – и ему нравится, когда что-то «пахнет революцией»: например, название «Совет народных комиссаров» вместо «кабинет министров», или когда матрос Маркин выполняет обязанности министра иностранных дел, а прапорщик Крыленко – Верховного главнокомандующего.

Работа, произведенная Лениным в «смольные» месяцы, кажется сверхъестественной. Никто и никогда не делал ничего подобного за такое короткое время. Уже в середине ноября английский дипломат Линдли, – не репортер «Правды», не зять Ленина, не ткачиха с Торнтоновской фабрики, – описывая свои впечатления от петроградских улиц, заметит: «Люди спокойны, благоразумны и восхищены руководством Ленина. Инстинктивно они чувствовали, что имеют хозяина»[20]. Штука в том, что Ленин не просто принял управление от предыдущей власти – но умудрился руководить расползающейся, разрушающейся, выгорающей страной, одновременно перепридумывая заново и выстраивая на ходу, на полной скорости новый аппарат управления, не имея ни заранее составленного плана, ни специальных знаний, ни квалифицированных кадров и в ситуации, когда внешние противники изводят его саботажем, а товарищи и коллеги – говорильней, дискуссиями.

В массовом представлении, закрепленном кинематографом, «смольный» период сводится к самому драматичному эпизоду – истории о заключении Брестского мира, но то был лишь один из десятков, сотен кризисов тех четырех с половиной месяцев: II съезд Советов, Викжель, требовавший представления всех социалистов в правительстве и смещения Ленина, атака Краснова на Пулковских высотах и т. п.

На самом деле, надо было фактически заново «перезапустить» систему, придумать новые законы, порядки, ритуалы, создать новый язык в конце концов – адекватный не в смысле выразительности, а юридически. «Богатые» – это теперь кто: в конкретных цифрах? А буржуазия? Квалифицированный рабочий вроде Аллилуева, снимавший на Песках пятикомнатную квартиру на семью из пяти человек, – богатый? Финн по национальности, у которого не было недвижимости в Финляндии, а была в Петрограде, – какой страны теперь, после отделения Финляндии, он гражданин – и с какими правами? И, похоже, какое-то подобие системы, внутри которой на все эти вопросы находились ответы, было только в голове у Ленина; даже Троцкий в этом смысле не был ему соперником, принимая скорее инстинктивные, чем рациональные, с учетом долгосрочной перспективы решения.

Жена Троцкого, вошедшая утром 26 или 27 октября в одну из комнат Смольного, обнаружила там главных фигурантов переворота: «Цвет лица у всех был серо-зеленый, бессонный, глаза воспаленные, воротники грязные, в комнате было накурено… Кто-то сидел за столом, возле стола стояла толпа, ожидавшая распоряжений. Ленин, Троцкий были окружены. Мне казалось, что распоряжения даются, как во сне. Что-то было в движениях, в словах сомнамбулическое, лунатическое, мне на минуту показалось, что все это я сама вижу не наяву и что революция может погибнуть, если “они” хорошенько не выспятся и не наденут чистых воротников».

Вот комната на втором этаже, где Ленин с Троцким провели пару-тройку ночных часов с 25 на 26 октября – улегшись отдыхать на расстеленных газетах: в Смольном было принято спать на полу или на столах. Теперь в коридоре в этом месте картинная галерея послереволюционных хозяев города: и если в глазах писанных маслом Зиновьева, Яковлева, Матвиенко Ленин с Троцким наверняка прочли бы укор, то друг на друга они смотрели с доброжелательным скепсисом, каждый радовался, что нашел, наконец, равноценного – но вот надежного ли? – партнера. «Власть завоевана, по крайней мере в Петрограде. ‹…› На уставшем лице бодрствуют ленинские глаза. Он смотрит на меня дружественно, мягко, с угловатой застенчивостью, выражая внутреннюю близость. “Знаете, – говорит он нерешительно, – сразу после преследований и подполья к власти… – он ищет выражения, – es schwindelt[21], – переходит он неожиданно на немецкий язык и показывает рукой вокруг головы. Мы смотрим друг на друга и чуть смеемся».

Первый кабинет Ленина – на максимальном удалении от входа, третий этаж, правое крыло, дальний угол, окна на две стороны – музеефицирован; здесь Ленин подписал вольную Финляндии – что отчасти компенсируется выставкой неполиткорректных военных плакатов 1940 года: «Дожмем финскую гадину!» – гадина представляет собой паука с гитлероподобной мордой. Между прочим, изначально тут был кабинет председателя Петросовета Троцкого; здесь его интервьюировал Джон Рид; но Троцкий любезно уступил «шестьдесят седьмую» Ленину.

Перед входом – где сейчас мемориальная доска и картина в золотой раме «Ленин во дворе Смольного» Бродского – дежурили двое красноармейцев-рабочих; если они просто торчали на посту, Ленин журил их за потерю времени, выносил стул и предлагал погрузиться в чтение: учитесь управлять своим государством. Если бы часовые просидели здесь чуть дольше положенного, то могли бы развлечь себя разглядыванием гигантского мраморного панно, на котором золотыми буквами – как будто это кодекс Хаммурапи – выдолблен текст первой советской Конституции 1918 года (где, сколько ни смотри, не сыщешь равноправия избирательных прав: буржуазия лишена их вовсе, а один голос рабочих приравнен к пяти крестьянским).

На двери ленинского кабинета висят таблички: «67» и «Классная дама» (выглядит издевательски, зато конспирация: береженого бог бережет) и напечатанное объявление, запрещающее пускать в кабинет без договоренности кого-либо, кроме Бонч-Бруевича, с – роковой? – припиской: «и наркома индел Троцкого и наркома национальностей Сталина». Задняя часть кабинета выгорожена дощатым барьером – условным, до потолка не доходит; в боксе – кровать и зеркало; это горница таинственной, не идентифицированной историками классной дамы. Местечко по-своему уютное; из одного окна открывается панорамный вид на Неву, из второго – на какие-то не то фабрики, не то офисы; но ВИ не жил здесь, ему не нравилось путать кабинет с квартирой; ночевать и ужинать он до 10 ноября ходил на соседнюю Херсонскую улицу, к Бонч-Бруевичу. В первой комнате Миссис 67 принимала воспитанниц: Горбунов и Бонч-Бруевич установили там сейф – для декретов и наличных денег; в кабинете собирались первые совещания раннего, чисто большевистского Совнаркома: Троцкий, Рыков, Луначарский, Шляпников, Коллонтай, Сталин, Теодорович, Дыбенко, Крыленко, Антонов-Овсеенко (какое-то гоголевское, с абсурдинкой, созвучие этих трех все время употребляющихся в одной связке фамилий производит ложно комическое впечатление; хорошо бы знать, что В. А. Антонов-Овсеенко учился в кадетском корпусе, был блестящим шахматистом и математиком, Н. В. Крыленко окончил истфил Петербургского университета и много лет работал преподавателем литературы и истории, да и П. Е. Дыбенко стал председателем Центробалта и наркомом по морским делам не за красивые глаза; про деятельность их ВРК Джон Рид писал, что «искры летели от него, как от перегруженной током динамо-машины»). Единственным способом успеть хоть что-нибудь было отказываться от сна; совещания начинались в 11 вечера – и к пяти-шести утра лица комиссаров приобретали «эффект глаз енота» – или панды, если угодно. Бонч вспоминает, что по ночам Ленин сидел и сочинял свои «игуменские» – наполненные кустарной терминологией – декреты («Богатой квартирой считается также всякая квартира, в которой число комнат равняется или превышает число душ населения, постоянно живущего в этой квартире»). В отличие от квартиры на Херсонской, как раз небедной, Смольный был «толкотливым» местом – «всегда переполненный», он, по словам Коллонтай, «гудел в те дни, как потревоженный улей. По бесконечным его коридорам лились два людских потока: направо – к Военно-революционному комитету, налево – в комнату, где приютился Совнарком». По настоянию Ленина, в советские учреждения – и Совнарком в том числе – могли прийти со своими вопросами и жалобами «простые люди»; они и являлись, часто без дела, – просто сделать «селфи» с Лениным («Не могу уехать домой, не повидавши товарища Ленина. С таким наказом послали меня сюда мои односельчане. Они мне сказали: “Непременно от самого Ленина узнай, что и как надо делать”»). Коллонтай рассказывает о безруком рабочем, который пришел в Смольный с планом, как спасти от голодной смерти текстильщиков-инвалидов: купить особые вязальные машины, вокруг которых он сам взялся бы устроить особые артели; с этим планом он и настиг в коридоре Ленина. Время от времени Ленин выезжал в город – чаще на выступления, чем на деловые встречи. С ноября, когда в жизни образовался какой-никакой ритм, они с НК гуляли вечерами в чахлом садике вокруг Смольного и вдоль Невы; без всякой охраны, никто его в лицо тогда не знал. Поговорить им было о чем: Ленин одновременно проводит выборы в Учредительное собрание, объявляет суверенный дефолт, дарует независимость странам и народам, пытается продать винно-водочные изделия из погребов Зимнего в Швецию, принимает союзных послов, напоминает охранникам о том, чтобы те покормили его кота, реформирует здравоохранение, финансирует экспедицию по обследованию охотничьих промыслов на Камчатке, подписывает декрет о праве граждан изменять свои фамилии и прозвища, играет в «морской бой», помогая расставить миноносцы в Финском заливе и на Неве, общается в коридоре с жалобщиками, рационализаторами и семьюдесятью китайцами, которые приехали в войну как гастарбайтеры, а затем поступили на службу к большевикам охранять Смольный, перепридумывает налоговую и банковскую системы, достает дефицитные товары симпатичным ему посетителям, распоряжается временем и пространством, вводя метрическую систему, подвижку календаря на 13 дней вперед и времени на час назад, – и всё это в условиях постоянно меняющейся политической и экономической конъюнктуры, «идеального шторма»: «голливудская» езда вниз с горы по лесной местности с отказавшими тормозами.

По большому же счету после 25 октября Ленину приходилось заниматься всего двумя колоссальными задачами. Первая – удержать власть. Ради этого можно было душить демократию, гнать из Советов товарищей-социалистов, терять территории, носить на спине табличку «тиран» и «узурпатор». Ради этого следовало выстроить государство – с границами, аппаратом, репрессивными механизмами и социальной ответственностью перед инвалидами, учителями и кормящими матерями. Именно эта деятельность ассоциируется с Лениным Послеоктябрьским: история про то, как человек с репутацией шпиона и узурпатора выиграл все войны и, планомерно разрушая всё «старое», через несколько лет остановил неуправляемые процессы хаоса и деградации.

О второй задаче – еще менее понятной, чем «созидательное разрушение», – Ленин объявил уже депутатам II съезда Советов: «Теперь пора приступать к строительству социалистического порядка!» Но похоже, в этот момент никакого «плана Ленина» по этой части не существовало. Большинству тех, кто оказался без касок и спецодежды на стройплощадке, казалось, что они просто должны подменить одного гегемона другим, трансформировать буржуазное государство в диктатуру пролетариата. Однако для Ленина, автора «Государства и революции», под социализмом подразумевалось ровно противоположное – исчезновение государства как машины насилия; отсюда проблема – что же такое социализм здесь и сейчас, на территории анархии? Судя по всему, конкретная, наличная реализация идеи социализма ассоциировалась у Ленина с понятием «обобществления»: не «взять и поделить», как это представляется условному «шарикову», а – «взять и начать пользоваться и контролировать сообща» (дьявольская разница). Главный текст этого «головокружительного» периода – написанная в апреле 18-го брошюра «Очередные задачи советской власти»: в ней Ленин, уже обладающий опытом деструктивной деятельности как раз первых послеоктябрьских месяцев, окорачивает леваков-радикалов – и самого себя как автора «Государства и революции»; на задворках «Задач» бродит призрак Ленина с табличкой «НЭП». Да, «грабь награбленное» – но потом «награбленное сосчитай и врозь его тянуть не давай, а если будут тянуть к себе прямо или косвенно, то таких нарушителей дисциплины расстреливай».

Не забастовки, а напряженная, соревновательная работа, повышение производительности труда. Не раздача привилегий «классово близким», а привлечение буржуазных спецов – с оплатой выше, чем у рабочих: ничего страшного, научимся – и всех выгоним (кого-то, может, и сразу: например саботажников).

«Органическая» работа, практицизм и «постепеновщина» – лозунги, разительно отличающиеся от дантоновского «Смелость, смелость и еще раз смелость».

Все это, однако, были инициативы сверху – тогда как идеей фикс Ленина в первые месяцы была творческая самодеятельность пролетариата: именно частные инициативы должны были диалектически преобразоваться в «общее»: социализм. Одновременно пролетариат должен был участвовать в управлении государством по составленному Лениным расписанию: идеальный рабочий день – 6 часов физической работы + 4 часа административной деятельности бесплатно; «чтобы действительно поголовно население училось управлять и начинало управлять». В самом деле, раз уж они оказались достаточно предприимчивы и энергичны, что пришли в Советы – почему бы им не продемонстрировать свои таланты при управлении государством, не менее «своим»?

Именно сами рабочие, по мысли Ленина, – в свободное время, не выделяя из своей среды профессиональных бюрократов, – должны контролировать и учитывать работу промышленных предприятий, количество и качество труда, а также распределять дефицитные товары и продукты. На практике окажется, что привлечение неквалифицированных управляющих и замена администраций предприятий фабзавкомами только усугубят экономический кризис и усилят падение производства. Не справляющиеся с административными функциями фабзавкомы компенсировали свою некомпетентность, берясь за выполнение полицейских задач – разгоняли митинги и забастовки, поощряли лояльных рабочих при распределении продовольствия и цензурировали прессу.

Что же касается достижения социализма в шестимесячный срок – а именно такие цифры поначалу назывались, то кратчайший путь к нему для обычных людей, по мнению Ленина, лежал в резком увеличении производительности труда: мир изменится от того, что работа теперь будет не из-под палки, не на хозяина, а на себя и на свой коллектив.

Значит ли это, что социализм, по Ленину, есть совокупность реализованных инициатив, поступивших от разных сообществ – купальщиков Нейволы, рабочих Путиловского завода, нянек-кормилиц? Неточно. Тут все дело – в отношениях с собственностью; собственность – по крайней мере, на средства производства, а может быть, и на недвижимость – должна быть обобществлена. Добровольно – или принудительно? В чью именно пользу – «трудящихся»? А если трудящиеся воспротивятся такой инициативе, что – сидеть и ждать, пока они дорастут до социалистических идей? Или национализировать в пользу пролетарского государства? И позволительно ли вообще экспериментировать со сменой форм собственности сейчас, когда стране грозит интервенция, на которую надо ведь отвечать военным способом, а для этого нужна не демобилизованная, как армия, а работающая промышленность? И если вводить социализм будут сверху – то есть государство, не возникнет ли конфликт интересов: ведь цель коммунизма – отмирание государства? Или просто издать декрет – объявить «обычное» государство социалистическим, а там посмотрим, как будут вести себя люди, начнется ли эпидемия обобществления?

Неясно – или ясно не всегда; в конце концов, Ленин был профессиональный заговорщик, строитель некрупных сплоченных структур, а не государств, тем более – государств, не имеющих аналогов в мировой истории.

Есть ощущение, что, несмотря на готовность экспериментировать со строительством социализма в отдельно взятой стране, Ленин все же очень рассчитывает на поддержку заграничных революций – еще и потому, что тамошние массы сознательных рабочих смогут подсказать ему, как именно следует «вводить» социализм. Впрочем, и у них такого опыта не было: даже Парижская коммуна была историей скорее про выживание – но Делеклюз, Пиа и Варлен не доросли до инсталляции социализма.

Вот чем на самом деле была занята голова у Ленина – потому что Брестский мир, разгон Учредительного, борьба с голодом – всё это рутина, проблемы, которые в принципе имеют решение: разогнали – не разогнали, заключили – не заключили. Ленин был опытным литератором и журналистом с юридическим образованием; просидев всю жизнь в библиотеке, он прочел много книжек и научился извлекать выводы об экономическом положении страны по статистическим данным о количестве безлошадных хозяйств – но ни у Гегеля, ни у Гобсона не было ответа на вопрос, надо ли поддерживать курс стремительно обесценивающейся национальной валюты в обществе, стремящемся к коммунизму, где всё равно деньги отомрут; и Ленин понятия не имел, когда именно следует после увещеваний саботажников приступать к расстрелам, если из-за их бездеятельности дети рабочих умирают с голода. Нужно ли для того, чтобы «переходить на социализм», полностью почистить диск со старой операционной системой – или просто потихоньку удалять один за другим баги, постепенно меняя «прошивку»? Разумеется – особенно в условиях экономического коллапса – следовало быть конструктивным; и все же в первые месяцы Ленин – еще точно не зная, чего хочет добиться, в порядке бескомпромиссной войны против буржуазии – больше внимания и усилий посвящает «разбиванию машины»; следовало сломать не только государственный строй, но и систему владения землей, юстицию, национальные границы, общепринятую систему собственности (государственная, частная), наконец, войну, которая была не только собственно фронтом, но и загружала промышленность военными заказами; мы плохо осознаем, что демобилизовать – организованно! – нужно было не только саму армию, но и настроенную на военное производство промышленность. И Ленин идет на это уже в конце ноября – осознавая, что куча людей останется без работы и разруха усугубится. Чтобы принимать такие решения, нужно переступить через разумные, рациональные соображения, и цитаты из Писарева – которыми, если верить испытывающему по отношению к нему антипатию Соломону-Исецкому, охотно пользуется Ленин в это время – достаточно красноречивы: «“Ломай, бей все, бей и разрушай! Что сломается, то все хлам, не имеющий права на жизнь, что уцелеет, то благо…” Вот и мы, верные писаревским – а они истинно революционны – заветам, ломаем и бьем все, – ‹…› бьем и ломаем, ха-ха-ха, и вот результат, – все разлетается вдребезги, ничто не остается, то есть все оказывается хламом, державшимся только по инерции!.. Ха-ха-ха, и мы будем ломать и бить!» Ирония и провокация собеседника? Не слишком-то убедительное объяснение, если посмотреть на то, что осталось к весне 1918 года от питерской промышленности.

Разумеется, в квесте для Ленина были заготовлены не только трудноразрешимые загадки и набор кувалд, но и какие-никакие подсказки.

Социализм предполагает участие как можно большего количества людей в созидательном труде; на практике Россия представляла собой страну, где бегущие из армии солдаты, отвыкшие от труда и привыкшие к насилию, пробегали мимо работы, подняв воротник повыше, – по множеству объективных причин. Как вернуть рабочих на фабрики? Ответ Ленина – через профсоюзы. Как обеспечить повышение производительности их труда на фабриках? Пусть рабочие привлекают профессиональных хозяйственников – и быстро учатся у них (и при строительстве новой, классовой, рабоче-крестьянской армии Ленин согласился с Троцким: нужно и должно привлекать царских офицеров; несмотря на факты измены и саботажа). В конце 1917-го в России было множество неработающих непролетариев – ну так почему бы не заставить их работать принудительно: так появляется идея введения «трудовой повинности с богатых». Одновременно крайне остро стоял вопрос безработицы – и Ленин моментально принялся создавать рабочие места, причем не самого очевидного свойства. Уже в декабре 1917-го (!!) – с подачи Ленина и под его личным контролем (он даже придумал нечто вроде лозунга: «век пара – век буржуазии, век электричества – век пролетариата») – запущено проектирование, а с весны 1918-го – строительство Шатурской электростанции, Каширской, Волховской и Свирской ГЭС; Ленин требовал, чтобы стройки были завершены в два-три года; разумеется, на план выхода из великой депрессии это не тянуло – однако все объекты действительно начали возводиться.

Навязчивой идеей Ленина-руководителя была артистическая – нетривиальными способами – оптимизация всего, что только можно: назначения на ключевые должности компетентных людей, даже если они были его политическими противниками (как Красин) или иностранцами; если бы Ленин был главным тренером разваливающегося футбольного клуба, то выбрал бы стратегию покупки звезд-легионеров. В одной из записей Ленина можно найти нечто вроде «формулы социализма»: «Черпать обеими руками хорошее из-за границы: Советская власть + прусский порядок железных дорог + американская техника и организация трестов + американское народное образование etc. etc. + + = ? = социализм». Одной из светлых идей такого рода стало предложение пересадить матроса-вестового, мотавшегося по Смольному между расположившимися в разных концах кабинетами Ленина и Троцкого, на велосипед; этот матрос, в бескозырке, шинели и с посылками, видимо, и навел впоследствии писателя Успенского на образ почтальона Печкина.

Сам Ленин, спортсмен по духу, надеялся, что и другие люди устроены подобным образом, – а потому еще одной светлой идеей, направленной на стимуляцию производительности труда, стало устройство социалистических соревнований между рабочими коллективами.

Соревнование – которое выглядело в голове Ленина как состязание двух деревень из рекламного ролика для домохозяек: а ну, кто быстрее помоет посуду после праздника, у кого тут больше талантов? – должно заменить капиталистическую конкуренцию (которая, как мы помним из «Империализма как высшей стадии», отмирает, так как крупные монополисты просто делят рынки по кулуарной договоренности). И раз капитализм исчерпал свои возможности как прогрессивной системы – почему не посоревноваться с ним? Ведь потенциал у социализма – строя, где средства производства принадлежат самим трудящимся, – безграничен. Принуждение к веселому соревнованию – не только завуалированная попытка заставить людей надрываться за меньшие деньги; какой бы нелепой или лицемерной ни казалась эта идея Ленина, в тех обстоятельствах, в том контексте, она выглядела перспективной. Для раздираемого классовым конфликтом и бытовыми неурядицами общества, разочарованного результатами Февральского майдана, который принес только ухудшения, строительство такого понятного – как потопаешь, так и полопаешь – социализма выглядело не таким уж плохим стимулом: поверить, собраться – и еще раз пойти на жертвы ради новой мечты.

Действительность, однако, вносила в планы Ленина свои коррективы. Рабочие, которым внушали, что это они проделали колоссальный, исторический труд – совершили революцию, полагали, что теперь самое время откинуться в кресле, положить ноги на стол и насладиться привилегиями и благами, о которых позаботится их, пролетарское, государство. Ленина, трудоголика и перфекциониста, бесили «босяческие привычки» и «бестолочь», и он изо всех сил пытался внушить рабочим, что теперь-то как раз и надо засучить рукава: учись у немца, дергал он за рукав русского рабочего, учись работать так, как немец (и даже позднейшее ленинское планирование, по мнению историка Хобсбаума, «вдохновлялось немецкой военной экономикой 1914–1918 годов»).

Поскольку, к счастью или к сожалению, мы лишены возможности вдохнуть в себя выхлоп революционного двигателя, идеи и особенно рабочие термины той эпохи («трудовой энтузиазм», «великий почин» и пр.) кажутся фальшивыми и абсурдными; поиски Лениным – поиски доморощенные, самодеятельные, ненаучные – новаторского способа организации труда с использованием социальной энергии, высвободившейся при распаде старого уклада, выглядят нелепо; но тогда, в декабре 17-го, Смольный был островом Просперо, где на каждом углу можно было расслышать «музыку новой эпохи»; это был момент, когда люди готовы были бесплатно тратить свою социальную энергию – как соглашаются сейчас бесплатно играть друг с другом в футбол или публиковать заметки в Википедии.

Что касается товарищей Ленина, которые понимали, что управлять все же придется им, то идея молниеносного построения социализма, по факту, в отдельно взятой стране, озадачивала их. Они понимали, что такого рода планы слишком расходятся с марксистскими догмами, – однако вслух не особо протестовали; само присутствие Ленина оказывало на них тонизирующее воздействие; они не знали про конспекты Гегеля в дорожных ленинских корзинах, но их завораживала способность Ленина сражаться на нескольких досках сразу – и обыгрывать противников даже в ситуации, когда выбирать приходится из плохого и очень плохого, даже когда его государственная деятельность производила впечатление авантюрной и проще всего объяснялась упрямством экспериментатора, который готов поставить на кон все что угодно – от жизни товарищей до коренных русских территорий. Вера в математически шахматный – а не авантюрный – интеллект Ленина помогала большевикам справляться с обескураживающими внешнеполитическими новостями: сама интенсивность и «регулярность» «естественного» распада России, усугубленного немецкой интервенцией и стремлением Ленина разворошить деревню, разом избавиться и от тамошней мелкой буржуазии тоже, вызывала панику – и требовала психологической опоры на какую-то сверхъестественную силу. В шахматных терминах описывает деятельность Ленина в послеоктябрьские месяцы его давний партнер П. Лепешинский: «Вот “делает гамбит”, соглашается на брестскую жертву. Вот производит неожиданную рокировку – центр игры переносит из Смольного за Кремлевские стены»[22].

На протяжении осени и зимы Ленин – без особого удовольствия – наблюдает «майданный» захват рабочими транспорта, фабрик, рудников и пр. В принципе, Ленин не протестовал против подобного рода действий – на начальном этапе: да, вредно в экономическом смысле, однако полезно в политическом – инициатива масс: пусть экспериментируют, пусть почувствуют, что они и правда теперь хозяева – а не буржуазия.

Нередко рабочие – видя, как владелец, частный собственник, почуяв, куда ветер дует, пытался свернуть производство, прекратить закупки сырья, продать оборудование, не заплатить, – выгоняли его, чтобы «взять всё в свои руки», после чего извещали явочным порядком, что теперь передают предприятие на баланс государству. Это были щедрые, неподъемные и не подлежащие возврату подарки – глубоко озадачивающие Ленина. Что дальше? Должны ли рабочие просто контролировать производство – или управлять им? Была создана спецкомиссия, которая ограничивала права слишком уж далеко накренившихся влево фабзавкомов. (Но и тут Ленин был крайне «демократичен»: при выборе, каким быть рабочему контролю – стихийным или государственным, он был за стихийный.)

Наставляя леваков, Ленин объяснял, что национализировать гораздо легче, чем управлять национализированным: ведь теперь государству придется обеспечивать работников заданиями и зарплатой, и – «как бы не “обожраться”, как “обожрется” германский империализм Украиной». И пока можно было не национализировать предприятия – их не национализировали; и, собственно, до марта 1918-го – до переезда в Москву – массовой национализации не было.

До весны 1918-го Совнарком, когда мог, бывало, даже кредитовал частных собственников, поощряя их продолжать производство – разумеется, подотчетное рабочему контролю. Некоторые рабочие тоже понимали, что просто переложить свои заботы на государство – не лучший способ получить в конце недели жалованье, и преподносили Ленину светлые идеи, касающиеся компромиссных форм собственности. Тот пока и сам не понимал, как именно должен выглядеть «госкапитализм» в текущих условиях, – и, неопределенно-доброжелательно помахивая рукой в воздухе, предлагал: пробуйте, в конце концов это ведь политическое творчество.

С весны 1918-го, однако, началась настоящая эпидемия национализации предприятий. Во-первых, из-за Бреста. В число условий мира входила выплата советским правительством компенсаций немецким собственникам – и вот тут хозяева фабрик принялись правдами и неправдами продавать акции немецким гражданам и компаниям, которые с удовольствием за бесценок скупали российскую индустрию; более того, когда Совнарком все же начал национализацию черной и цветной металлургии, топливной промышленности и прочих стратегических отраслей (скорее формальную, юридическую – поменявшие владельца предприятия тут же передавались бывшим хозяевам в аренду бесплатно, лишь бы те не останавливали производство), немцы подняли шум из-за нарушения прав немецких собственников; эти чудовищно наглые требования и стали одной из причин антигерманского левоэсеровского мятежа лета 1918 года. Во-вторых, к весне у заводов стали накапливаться задолженности – и они сначала переходили в казну по финансовым соображениям, а затем быстро национализировались в связи с угрозой оккупации; именно так национализировали Путиловский.

Чтобы каким-то образом сбалансировать творческую самодеятельность низов и неотвратимую тенденцию к огосударствлению промышленности и финансов, в декабре создается Высший совет народного хозяйства (ВСНХ). Это уникальное, не имеющее аналогов учреждение, по мысли Ленина, должно было дирижировать (то есть централизованно осуществлять рабочий контроль) страной, которой по разным причинам расхотела распоряжаться невидимая рука рынка. Или, ближе к реальности, решать задачки вроде того: сколько потребуется угля для выплавки такого-то количества стали, из которой нужно сделать такое-то количество плугов, для чего понадобится такое-то количество рабочей силы, транспорта – и не на одном предприятии, а на протяжении всей технологической цепочки? Идея создать нечто вроде платформы, на которой сходились бы потребители-крестьяне с производителями-рабочими: нам нужны гвозди, плуги, телеги, мануфактура и лопаты, сделайте нам столько-то, – казалась Ленину особенно удачной еще и потому, что способствовала «смычке» города и деревни. Полномочиями ВСНХ наделялся самыми широкими – он мог конфисковывать, реквизировать, синдицировать и делать еще бог знает что с предприятиями – в ответ на саботаж буржуазии, лишавшей питерские заводы заказов.

Вместо конкуренции – планирование и социалистическое соревнование; вместо рынка – контроль: согласно идее Ленина, такая экономика должна была оказаться более эффективной, чем традиционная, рыночная; но еще важнее, что именно таким образом – методично, а не наскоком – буржуазия «вышибалась из седла ее собственности».

Одновременно шли и обратные процессы – формирования новой элиты. Весь конец 1917-го – 1918 год Ленин провел в охоте за своими бывшими знакомыми, которые в силу разных причин «отошли от революционной деятельности». Не мытьем, так катаньем он уговаривал их; часто эти «спецы» уже тогда получали большую, чем у других, зарплату – и неминуемо обосабливались. Так большевистское ядро – ВРК, Петроградский комитет и ЦК – стало обрастать аппаратом. Возникновение номенклатуры было естественным процессом; поскольку большевистские кадры были хуже подготовлены для выполнения разного рода бюрократических должностей, приходилось брать числом, а не умением; не у всех руководителей был такой талант оптимизации, как у Ленина; но и у него аппарат разрастался. Надо было получить кабинет, обеспечить рабочую обстановку, сферу паблик-рилейшнз, канцелярию; образовался секретариат. Чтобы сломить саботаж, в декабре из намеренно разрушенной «военки» (которая попыталась стать альтернативным центром) было создано специальное учреждение – ЧК (изначально небольшая, имеющая в подчинении несколько десятков сотрудников комиссия при Совнаркоме, то есть при Ленине) по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией. Она, разумеется, не могла моментально победить уличную преступность, пьяный беспредел, черный рынок и террористические заговоры против большевистских руководителей, однако сэкономила большевикам много здоровья, сил и денег: например, когда возникла тема спекуляции акциями промпредприятий, которые продавались немцам, а те требовали «возмещения». Быстро доказав свою эффективность, ЧК начала пополняться особого склада людьми (профессиональных революционеров со стажем тошнило от деятельности, похожей на охранную, – и приходилось набирать туда «зеленых» партийцев, а иногда, при тогдашнем хаосе с документами, – преступников и бывших агентов охранки) – которые, раз за разом отвоевывая себе полномочия вершить внесудебную и неподконтрольную расправу, обосабливались, при невольном попустительстве Ленина, в отдельный орден. Едва ли контролируемый в принципе процесс, потому что полномочия ЧК увеличивались пропорционально росту сопротивления и террору контрреволюционеров; зеркальная мера.

Ленин сам никогда не участвовал в процедурах технической смены управленческих декораций «на местах» – однако обладал талантом находить нужные слова для того, чтобы его подчиненные, которые нередко переживали из-за недостаточной компетентности, выполняли свои необычные обязанности с должной твердостью. Луначарский вспоминает, «как на одном из первых Советов Народных Комиссаров Ленин заявил: “Надо, чтобы каждый ехал в порученное ему бывшее министерство, завладел им и живым оттуда не уходил, если будут посягать на то, чтобы вырвать у него порученную ему часть власти”». Отказ назначаемых во власть большевиков, даже со ссылками на отсутствие опыта, житейские неурядицы, расхождение во взглядах и прочие объективные причины Ленин отвергал с гневом: «Это не власть, а работа. Отказываться от комиссарства сейчас хуже, чем отказаться машинисткой стучать: худшая форма саботажа». Идеологические разногласия? «Роскошествуете. Взгляды – взглядами: надо в общую лямку». Это «надо» подразумевало необходимость являться в министерства с отрядом матросов или группой «народных контролеров», сталкиваться с демонстрацией презрения и прямой физической агрессией, за шкирку вытаскивать из-за столов саботажников, увольнять ненужных заместителей, повышать по службе малоизвестных чиновников, желавших продвинуться ценой предательства бывших хозяев. О том, какой эффект производила на наркомов ленинская решительность, можно судить по анекдоту от американского журналиста Вильямса: «Подвойский сказал Ленину: “Я подаю в отставку”. Ленин ответил: “Тогда я прикажу вас расстрелять. Вы не можете покинуть пост”».

В воспоминаниях Г. Соломона Ленин жалуется на то, что его окружают «люди прекраснодушные, но совершенно не понимающие, что к чему и как нужно воплощать в жизнь великие идеи… Ведь вот ходил же Менжинский в качестве наркомфина с целым оркестром музыки не просто взять и получить, нет, а реквизировать десять миллионов… Смехота»[23]. Пожалуй, единственная задокументированная более-менее контактная «реквизиция» с участием самого Ленина – беседа по телефону с Верховным главнокомандующим Духониным. Яркий эпизод, когда Ленину требовалось: а) отобрать у генерала его армию; б) объяснить Верховному главнокомандующему, что никакой он больше не командующий, а вместо него приедет прапорщик Крыленко, которому следует немедленно передать всю власть; можно предположить, что опубликованная стенограмма диалога: «Именем правительства Российской республики, по поручению Совета Народных Комиссаров, мы увольняем вас от занимаемой вами должности за неповиновение предписаниям правительства и за поведение, несущее неслыханные бедствия трудящимся массам всех стран и в особенности армиям» – дает лишь общее представление о характере беседы.

Если первые месяцы осени здание Кваренги извергало из себя агитаторов, пытавшихся «разложить» гарнизон, то после 25 октября оно превратилось в штаб де-анархизации: большевистские наркомы должны были возвращаться сюда и докладывать о своих успехах по захвату министерств, ведомств, банков, узлов связи и коммунальных структур.

Сам Смольный тоже был местом, где надо было каждый день доказывать, что власть здесь – ты, а не какой-нибудь красногвардеец с винтовкой, который в состоянии пристрелить любого, кто ему не нравится; а те, кто, имея на то весьма достаточные основания, считает тебя самозванцам, должны помалкивать – и не мешать.

Первые пару дней в новом своем статусе Ленин, как и все, целый день пробавлялся исключительно бутербродами, получая нечто калорийное и горячее только поздно вечером, на Херсонской у Бонч-Бруевича. Затем какой-то приварок стала носить Мария Ильинична, едва ли не по несколько раз в день, но в какой-то момент это сделалось неудобно – и, по решению коменданта, в соседней с кабинетом комнатке поселилась мать не то Шаумяна (версия Крупской), не то Шотмана (версия Малькова), которая взяла супругов Ульяновых «под свою опеку»; иногда Ленин обедал в смольненской столовой. Организованная еще до переворота, славившаяся своими двухрублевыми обедами по талонам и впоследствии, в период правления Зиновьева, поставленная на еще более широкую ногу, эта институция по-прежнему на плаву, и на 200 рублей здесь можно неплохо отобедать набором из трех-четырех блюд с кофе; и если тыквенные оладьи и при Ленине были так же хороши, как при Полтавченко, то расставание со Смольным должно было причинить Ленину серьезные страдания.

По прошествии двух недель Ленину с женой подготовили на втором этаже пару комнат (№ 86) рядом с офисом Совнаркома. Даже внутри большевистской крепости требовалось соблюдать меры безопасности: квартиру – раньше там жила классная дама Е. Ф. Гут – выбрали с учетом того, что у нее было два выхода. Даму выселили – и, судя по тому, что Ленин подписал распоряжение не только удалить ее из своей квартиры, но и закрыть ей доступ вообще в какие-либо смольненские помещения, она бродила там, как привидение из викторианских романов, и предъявляла претензии; вытесненная призраком коммунизма на городские окраины, эта Гут дожила до 1942 года, работая преподавательницей музыки и немецкого языка.

Тут уже было сугубо ленинское пространство, первая в его жизни настоящая казенная квартира; ему выдали ключ, и посторонние сюда не допускались. Справа от входа сейчас выставлены подлинные костюм ВИ и пальто НК: еще одно подтверждение, что Ленин не был великаном (экскурсовод, растягивая рулетку, указывает на цифру 157; Крупская якобы – 162 сантиметра; и если это так, то ВИ, доживи он до нашего времени, испытывал бы при заказах одежды в интернет-магазинах определенные трудности).

За перегородкой – две кровати. В 1919-м Ленин напечатал в «Правде» ответ на письмо одного профессора, который пожаловался ему на вторжение в интимную жизнь: в его учебном заведении расквартировали отряд, и командир, намереваясь реквизировать «лишнюю» кровать, потребовал, чтобы профессор спал с женой в одной. Аналитический комментарий Ленина безупречно диалектичен: «Желание интеллигентных людей иметь по две кровати, на мужа и на жену отдельно, есть желание законное (а оно, несомненно, законное), постольку для осуществления его необходим более высокий заработок, чем средний. Не может же автор письма не знать, что в “среднем” на российского гражданина никогда по одной кровати не приходилось!» Но ведь и расквартированные солдаты, защищающие социалистическую республику, тоже имеют право отдыхать – война есть война – и, стало быть, реквизировать кровать для этой цели; да, мы против ущемления интеллигенции – однако «ради отдыха для солдат интеллигенты должны потесниться. Это не унизительное, а справедливое требование».

(Если уж зашла речь о кроватях и солдатах, то нельзя не вспомнить курьезный эпизод, когда сразу после переезда в Кремль солдаты пожаловались на некомфортный сон: оказалось, они спят не просто на полу, покрытом палатками, но и еще на трех мешках реквизированного из банков золота, которое вручил им для охраны перед отъездом в Москву Бонч-Бруевич – да тут же и забыл о нем. Ленин, которого развеселила эта история, устроил жалобщикам шутейную распеканцию: «Что у вас делается в отряде? Избаловались стрелки, на золоте им спать жестко!»)

Уже 27 октября у Ленина появился персональный шофер – бессменный Степан Гиль, за которым был закреплен автомобиль «Тюрка-Мери», побывавший во многих переделках: однажды его обстреляли, затем угнали – прямо от Смольного, средь бела дня; Ленин отреагировал на это похищение с гневом, как на проявление расхлябанности: «Ищите ее, где хотите. Пока не найдете, со мной будет ездить другой». Гиль нашел пропажу в чьем-то сарае на окраине Петрограда, сохранив за собой должность ленинского Автомедонта до конца жизни.

При квартире Ульяновых обретался солдат – к счастью, не предъявлявший претензий на ульяновские кровати. Его звали Желтышев, он был пулеметчик, молодой, из Волынского полка, подвергшегося репрессиям – сначала Временного правительства после Июльских событий, затем большевистского, за «разговорчики». Приставленный к Ленину комендантом Малькова, этот Желтышев стал чем-то средним между охранником и денщиком: убирал комнату, носил своему патрону паек, суп и кашу в котелке, топил печку: сами комнаты скромны по площади, это скорее гарсоньерка, чем семейное гнездо, но вот потолки там – шесть с лишним метров, поэтому топка требовалась порядочная. Иногда они с Лениным перекидывались словечком, и солдат так полюбил своего собеседника, что явился однажды в свой полк достать «для Ильича» белого хлеба – и затем несколько раз сподабливался ленинских выговоров за попытки накормить его фруктами и прочими деликатесами. Гораздо больше вопросов, однако, эта фигура вызывала у Крупской, которая дивилась желтышевской «первобытности»: солдат даже не знал, как работает спиртовка, и едва не сжег Смольный, поливая ее при горении спиртом. Отношения потеплели после того, как молодой человек подарил Надежде Константиновне добытое из разоренных при помощи штыков шкатулок смольненских институток «кругленькое зеркальце с какой-то резьбой и английской надписью “Ниагара”». У Ленина, кстати, также была своя шкатулка – «небольшая изящная деревянная» и тоже запертая: потеряв, видимо, ключ, он обратился к Малькову с просьбой аккуратно, ничего не испортив, вскрыть ее: «Я очень дорожу ею, тут письма от моей мамы».

Это расковыривание невесть откуда взявшейся шкатулки рифмуется с совершающейся примерно в те же дни «ревизией стальных ящиков» – возможно, именно там, в каком-то из банков, теперь потерявших защиту, и хранил Ленин свой мемориальный бокс летом 1917 года.

Рецепты, как добраться до «царских денег» и зажить, наконец, на широкую ногу, публиковались в «Правде» и до приезда Ленина – но, разумеется, никто до Ленина палец о палец не ударил, чтобы перевести эти соображения в практическую плоскость. Внимательно изучив подлинную роль банков при капитализме – на протяжении многих лет он долдонил, что главной ошибкой Парижской коммуны был отказ национализировать банки, – Ленин осознавал, что нельзя просто закрыть их и обчистить, «уплотнить» богатых, по той же схеме, что с недвижимостью: это означало бы крах банковской системы: кто б стал хранить свои деньги в банке, если они заведомо обречены на разграбление. Даже диктатуре пролетариата нужна функционирующая банковская система: да, у опоры большевиков не было счетов в банках, за судьбу которых они могли тревожиться, – но получка рабочих очень беспокоила.

Технически можно было захватить хранилища и конторы и основательно «тряхнуть буржуев» уже 25–26 октября – но что дальше? Кто будет обеспечивать еженедельные поступления зарплат в заводские конторы, финансировать строительные проекты, управлять деньгами?

Земля – крестьянам, мир – народам, а банки? Кем заменить аппарат банковских служащих? Дыбенко и Антонова-Овсеенко, что ли, следовало учить нормальной, не кавалеристской административной деятельности: составлять бюджеты – а не просто требовать такую-то, с потолка, сумму, угрожая, что иначе промышленность остановится, пролетариат умрет с голода, а армия бросит позиции? Сначала ВСНХ предоставляет проект, его одобряют Наркомфин и Госконтроль – и уж затем банк выделяет деньги; сейчас это кажется естественным – но не поздней осенью 1917-го в Смольном. Именно в силу острого кадрового голода большевиков по этой части в первые недели Ленин вместо «национализации» банков предпочитал термин «принудительное синдицирование». Финансовый центр большевиков в Смольном расположился по соседству с Лениным, но Менжинский, украсивший стену надписью «Народный комиссар финансов» и притащивший диван, чтобы тотчас же улечься спать на нем, вызывал у Ленина скорее скепсис, чем доверие: «это очень хорошо, – расхохотался он у тела спящего коллеги, – что комиссары начинают с того, что подкрепляются силами и что, действительно несомненно, дело наше должно двигаться вперед быстро». Особенно комично выглядела комната соседей Ленина в разгар «красногвардейской атаки на капитал», когда в ней ночевал арестованный за отказ выдавать большевикам деньги директор Госбанка: «кровавые палачи» поселили саботажника в собственном жилье, причем обитавший вместе с Менжинским секретарь Ленина Горбунов еще и уступил капиталисту свою койку, а сам спал на стульях. Дело в том, что уже 26 октября банкиры сговорились в течение трех месяцев платить чиновникам Госбанка, казначейства и прочих финансовых организаций за то, чтобы те саботировали распоряжения большевиков предоставить те или иные суммы; та же история разворачивалась и в частных банках.

Совнарком голодал без бумаги и чернил. В начале ноября Ленин вынужден был за шкирку оттаскивать Менжинского, который собрался было сделать частный заем в пять миллионов рублей для нужд Совнаркома у некоего польского банкира. Банкиры, потирая руки, наблюдали за тем, как рабочие, которым не выдали зарплаты, приходили либо в Смольный, либо к Коллонтай, в Комиссариат общественного призрения, и грозили погромами. Конфискации частных капиталов – и уж тем более денежные контрибуции с «буржуев», которые распространятся в провинции, а в 1919-м будут «узаконены» в виде «чрезвычайного революционного налога», в первые недели не производились; иногда Ленину казалось важным соблюдать законы, хотя бы и установленные при старом режиме. Счета не трогали, наоборот, решено было поощрять население держать личные деньги – излишки, которые не уходят на немедленное потребление, – в банках; не трогали до поры до времени и самих банковских служащих, злостных саботажников.

Представления Ленина о функциях главного банка страны также носили не вполне конкретный характер: «единый аппарат счетоводства и регулирования социалистической хозяйственной жизни»; однако он сразу стал настаивать на том, чтобы открывать побольше отделений – во всех деревнях. Но достаточно ли было оставить один Госбанк – или нужно было выделить из него несколько подструктур: банк для внешней торговли, банк, кредитующий сельское хозяйство, и т. п.? Наконец, национализировать банки – раз и навсегда или сделать это в мягкой форме? При всем желании «разбить аппарат», гораздо более приемлемым вариантом для Ленина – который и стал закоперщиком реорганизации банковского сектора – было «принудительное синдицирование»: когда основная часть управления остается за уже работающими сотрудниками, но, помимо преследования собственной, банковской выгоды, они еще и выполняют указания большевистской власти – выгода которой состоит вовсе не в развале банковской системы. Чуть проще была ситуация с иностранными банками: национализация – готовый повод для интервенции; позволять им выкачивать деньги из Госбанка под разными предлогами невозможно, поэтому решено было просто запретить их деятельность в Советской России, не предъявляя претензии на их капиталы.

Меж тем неспособность «расковырять» захлопнувшийся, как раковина, Госбанк крайне удручала большевиков. Тотальное отсутствие денег могло вызвать голодные бунты и новый переворот. Сам Ленин прекрасно понимал не только катастрофичность, но и комизм этой ситуации; выступая перед близкими к истерике товарищами, он заявил, что положение не просто «плохо», как утверждает оппозиция, но – «отвратительно».

В середине ноября Ленин послал своего секретаря Горбунова и будущего председателя ВСНХ В. Оболенского в Госбанк с декретом за своей подписью – выдать «вне всяких правил и формальностей» 10 миллионов – и с наказом: «Если денег не достанете, не возвращайтесь». Угрожая Красной гвардией, которая якобы окружила здание, Пятаков, Горбунов и Оболенский выбили нужную сумму – но ее никак нельзя было распихать по карманам; пришлось одолжить у курьеров мешки, которые они и набили доверху купюрами, насилу дотащили до автомобиля – а затем сложили в кабинете у Ленина, который «принял их с таким видом, как будто иначе и быть не могло, но на самом деле остался очень доволен. В одной из соседних комнат отвели платяной шкаф под хранение первой советской казны, окружив этот шкаф полукругом из стульев и поставив часового. Так было положено начало нашему первому советскому бюджету».

Эти первые миллионы, доставшиеся после трех недель, были потрачены на канцтовары; собственно, то был первый финансовый декрет, подписанный Лениным. Происшествие вызвало вой в газетах: большевики опять – как в 1907-м в Тифлисе – грабят государство. Джон Рид одобрительно писал, что «Ленин распорядился взорвать подвалы Государственного банка динамитом».

Госбанк, выступавший в России финансовым регулятором, поменял вывеску; в этом «Народном» теперь банке воцарился давний ленинский партнер Якуб Ганецкий, на которого и была возложена функция поглощения частных банков – вместе с их балансами и кредитами. 4 декабря большевики разрешают частным банкам открыться – и в течение восьми дней почти не вмешиваются в их работу (позволив, однако, снимать со счетов не более установленной суммы и ограничив время работы офисов двумя часами в день). За это время банки выкачали из Госбанка несколько десятков миллионов рублей – теоретически для вкладчиков, а возможно, для своих махинаций; официально было запрещено выводить капиталы за границу.

План Ленина, реализованный 14 декабря, действительно напоминал идеальное ограбление; возможно, это и было самое масштабное ограбление банков в мировой истории.

Еще с начала ноября Бонч коллекционировал адреса директоров банков. Утром 14-го бойцы Латышского стрелкового полка – которым до последнего не говорили, какую миссию им предстоит выполнять, – арестовали всех одновременно в их квартирах, отобрали ключи и свезли в специально подготовленное помещение в Смольный. На полдня были выключены телефоны банков – чтобы те не могли предупредить друг друга.

Слухи о национализации банков поползли сразу после выстрела «Авроры», да и красная пресса в начале декабря вовсю печатала извещения с просьбой к большевикам и сочувствующим, служащим в частных кредитных учреждениях, объявиться для интересного для них разговора, а также полемику о том, что лучше: национализировать разом банки и промышленность – или можно ограничиться только банками? Ленин, разумеется, был за второй вариант – однако с национализацией банков предлагал не церемониться: утром занимать банки, с матросами, а вечером обнародовать декрет о национализации – никак не наоборот.

Офисы были опечатаны всего на два дня: уже 16-го все было открыто, таблички «Business as usual» выставлены в окошечках, только вот со счетов теперь выдавали по 250 рублей в неделю – по разрешению прикомандированного к банку комиссара. В декрете упоминалось еще и «о ревизии стальных ящиков» – просто «проконтролировать». Представители народа высверливали замки ячеек (там, где банкиры отказались предоставить ключи) – и изымали все «лишнее»: золото, серебро и платину в слитках, иностранную валюту. Разумеется, все эти пертурбации открывали широкий простор для коррупции (давайте вы мне – 50 процентов, а я заберу ваши ценности из сейфа) и мошенничества (нашествие фальшивых уполномоченных от разных комитетов, которые, предъявляя некие авизо «от Совнаркома», получали в банке миллионные суммы якобы для работников своего предприятия).

Банковское дело, формально теперь монополизированное государством, не было полностью передано «на аутсорс» Менжинскому, Ганецкому и Гуковскому: Ленина страшно занимал этот опыт – доселе никем не проделываемый, он сам раздумывал над тем, как поступить с банками наилучшим образом – и давал указания своим подчиненным.

К началу декабря, «заглотив» Госбанк, большевики получили привилегию контролировать золотой запас страны – продавать, если кто-то был готов его у них купить, золото и осуществлять денежную эмиссию. Пользовались они ею сначала с той же интенсивностью, что Временное правительство, а в 1920 году еще чаще; сам Ленин якобы не был в восторге от искусственного разгона инфляции, но полагал эту меру временно приемлемой.

Представления Ленина о судьбе денег в Советской России на поверку оказываются достаточно туманными. Сначала он предполагал вовсе от них избавиться, затем мечтал, чтобы советский рубль высоко котировался на иностранных биржах; но какое бы время ни показывали часы «диктатуры пролетариата», деньги оказывались необходимы – хотя бы как условный эквивалент ценности, даже мало чем обеспеченные, – чтобы платить зарплату рабочим, содержать Советы, финансировать закупки сырья и запчастей на национализированных предприятиях и не сводить всю торговлю в стране к неэффективному бартеру; отсюда и эмиссия ассигнатов, против которой сам Ленин, по крайней мере публично, не возражал и которая оправдывалась тем, что коммунизм очень близко, и раз всё равно «скоро денег вообще не будет», можно игнорировать показатели инфляции как несущественные.

Эта химера долгое время – полтора года – позволяла большевикам обходиться без собственных дензнаков. Изначально, в 1918-м, вспоминает большевистский Кольбер Е. Преображенский, по настоянию Ленина готовилась денежная реформа: старые дензнаки заменяются на новые, с социалистической атрибутикой, но обменять граждане имеют право лишь определенную сумму; все прочие – «нетрудовые» – накопления превращаются в резаную бумагу. По ходу, однако, решено было притормозить и потихоньку разбавлять старые деньги новыми, допечатывая царские рубли и керенки, – чтобы таким образом лишить буржуазию источника ее мощи, посеять в обществе недоверие к силе денег в целом. Пусть шнурки или фунт луку стоят 10 миллионов – для государства ничего страшного, а психологически такой урок даже полезен для обывателя. Печатный станок, по меткой метафоре того же Преображенского, стал «пулеметом Наркомфина, который обстреливал буржуазный строй по тылам его денежной системы, обратив законы денежного обращения буржуазного режима в средство уничтожения этого режима и в источник финансирования революции».

Словом, в области финансов деятельность Ленина в самом деле напоминает осознанный лабораторный эксперимент: что будет, если продолжать использовать деньги, но относиться к ним пренебрежительно, как к временной мере, не стесняясь девальвировать свою валюту сверх всяких разумных пределов, так, будто деньги – атавизм, хотя на самом деле все понимают, что экономика устроена «на безденежно-плановых началах»: всё равно ведь страна сошла с орбиты, по которой движутся все «обычные» мировые экономики, городская торговля практически замерла. «Настоящие» деньги – золото – требовались лишь для внешней торговли, которой до открытия «эстонского окна» практически не было.

Мало кто вспоминает, что в январе 1918-го ленинская Россия объявила суверенный дефолт на 60 миллиардов рублей, аннулировав займы царской России и Временного правительства и госгарантии по займам; с этого момента Госбанк уже не мог легально торговать золотом на «официальном» рынке – конфисковали бы; собственно, вопрос царских долгов останется номером один до конца 1920-х – да и тогда не будет разрешен.

В 1920-м, когда стоимость рублей приблизилась к стоимости бумаги, большевистские экономисты всерьез обсуждали введение некой условной единицы, которая могла бы стать эквивалентом участия в экономической деятельности: «трудовая единица», «тред»; ею и расплачиваться с работниками. Попытки Ленина высмеять это начинание не зафиксированы.

Однако к 1921-му Ленин понял, что с экспериментом пора завязывать, – осознав возможности, которые открывает правительству сильная национальная валюта в ситуации, когда ваше государство признано другими и вы можете рассчитывать на внешнюю торговлю и кредиты. Мирон-«Лева» Владимиров рассказывал в 1925 году Н. Валентинову (к тому моменту не столько меньшевику-эмпириомонисту, сколько профессиональному экономисту), что Ленин перед смертью мечтал о «хорошем рубле, а не хламе в виде “совзнака”»: «Без твердой валюты НЭП летит к черту. В качестве одного из руководителей нашими финансами, нашей денежной системой, будьте, товарищ Лева, скопидомом, Плюшкиным. У нас во время военного коммунизма люди развратились, привыкли без счета, без отдачи залезать за деньгами в казну. Эта привычка не изжита, охотников “давай деньгу” у нас десятки тысяч. При напоре таких людей инфляция неизбежна и заменить совзнак твердым рублем мы не будем в состоянии. Не будьте мягкотелым поэтом, не слушайте болтовни людей, которые вам будут расписывать чудесное время военного коммунизма, презиравшего деньги».

Что касается отношений самого Ленина с деньгами после возвращения из эмиграции, то они были, что называется, глубоко платоническими. К лету 1917-го, если верить беллетризованной «декларации» Крупской, на счету супругов Ульяновых лежало 2000 рублей в Азовско-Донском банке – некое наследство Крупской то ли от матери, то ли еще от каких-то родственников. В августе Ленин испытывал сложности из-за того, что не мог в Финляндии приобретать русские газеты в необходимых количествах: курс рубля падал по отношению к марке. Зарплата же председателя Совнаркома составляла 500 рублей – на 200 рублей меньше, чем, например, у секретаря того же учреждения. Эта сумма также могла скорректироваться вниз: за получасовое опоздание на заседание Совета народных комиссаров взималось 5 рублей, более получаса – 10. Перед переездом в Москву, в марте 1918 года, Бонч, получавший как управделами 800, повысил Ленину оклад – и Ленин тотчас же объявил своему приятелю строгий выговор за нарушение декретов Совнаркома («Вас надо четыре раза расстрелять», как он выражался в таких случаях). Когда на Рождество 1917-го Ленин выехал в Финляндию, то по дороге понял, что у него нет финских денег; ему пришлось просить сопровождавшую его секретаршу достать где-то хотя бы 100 марок для носильщика и на прочие мелочи; та не смогла наскрести всю сумму, но что-то все же нашла – и по возвращении Ленин скрупулезно вернул ей деньги с запиской: «Финских марок Вам пока не посылаю, но я приблизительно подсчитал, что составляет это в русских деньгах, то есть 83 рубля, их и прилагаю».

Любопытную деталь приводит в своих воспоминаниях цюрихская знакомая Ленина Р. Харитонова, которая играла в тамошней большевистской ячейке роль казначея. Уже после октября 1917-го, положив в сумочку оставленную ей сберкнижку на имя Ульянова, она отправилась в известный ей цюрихский банк со странной миссией – объяснить клеркам, чьи деньги у них хранятся. Выполнив свое намерение, она столкнулась с вопросом: что именно ей хотелось бы сделать? Получить вклад и закрыть счет? Нет: «Я везу сберегательную книжку в Россию, а вклад пусть остается у вас. Не велик вклад, зато велик вкладчик. Именно это мне хотелось довести до вашего сведения». Клерки остались в изумлении; сумма вклада составляла 5 франков; немного, однако за сто лет на нее, несомненно, набежали проценты; и если бы Ленин, как герой «Футурамы», воскрес – не прямо сейчас, так еще через какое-то время – и предпринял усилия добраться до своих денег, то, верно, смог бы позволить себе путешествовать в свое удовольствие, не прибегая к внешним заимствованиям.

Чтобы осмотреть второй рабочий кабинет Ленина, нужно придумать предлог, как попасть на прием к губернатору: помещение не музеефицировано. Виден только коридор с охраной: при Ленине у окон секретариата стояли два пулемета, при них дежурили солдаты.

Ленин осознавал уникальность, головокружительность этого периода – и в своих выступлениях скромно обозначал его словосочетанием «триумфальное шествие» (с 25 октября 17-го по 11 марта 18-го). Для тех, кто главными «смольненскими» событиями полагает Брестский мир и разгон Учредительного, такая аттестация кажется идиотической или лицемерной; однако Ленин не фокусировался на них так, как позднейшие историки; и то и другое было элементами суперкризиса, в котором он чувствовал себя как рыба в воде – гораздо лучше, чем в Шушенском в 1897-м, где главным событием была удачная рыбалка. В ноябре 1918-го политическая конъюнктура менялась по несколько раз в неделю, и приходилось принимать решения, опираясь не на абстрактную правду/истину (например: плохо проигрывать в войне, быть оккупированными и платить контрибуции), а на сегодняшнее положение – которое не совпадает с завтрашним. Сегодня вы, в соответствии с большевистским принципом признания права наций на самоопределение, подписываете декрет о независимости Финляндии – но надеетесь на то, что завтра финский пролетариат поднимет восстание против своей буржуазии, затеет гражданскую войну, свергнет выцыганивший у Ленина «вольную» Сенат – и попросит включить Финляндию в Союз советских социалистических республик. Или не попросит – если белофиннам помогут немцы, которым Финляндия нужна как плацдарм контрреволюции. (История с «самоопределением» повторялась в самых разных изводах; хуже всего было не разнообразие форм, а регулярность: только за «Смольный» период, кроме Финляндии, из России вышли Украина (22 января), Бессарабия (24 января), Литва (16 февраля) и Эстония (23 февраля).) Коньком Ленина всегда был анализ ситуации с учетом противоречий в динамике; динамика меж тем состояла в том, что в это время большевизм – не как «течение», а как власть – распространялся из Петрограда во все концы бывшей Российской империи, а не съеживался, как в следующие несколько лет. Поэтому – «триумфальное»; каждый день у власти воспринимается как маленькая победа – и спортивное достижение: Ленин соревновался с Парижской коммуной – та продержалась в 1871-м 72 дня; Ленин в Смольном – 124, и дни эти не были растрачены зря. Ленину нравилось начинать предложения в докладах: «Первый раз в мировой истории мы…» В ноябре 1917-го самого Ленина едва не выдвинули на Нобелевскую премию мира: это предложение в Комитет по премиям внесла Норвежская социал-демократическая партия: «для торжества идеи мира больше всего сделал Ленин, который не только всеми силами пропагандирует мир, но и принимает конкретные меры к его достижению». Формально выдвижение не состоялось из-за опоздания – заявки принимались в начале года; в решении, однако, указывалось, что «если существующему русскому правительству удастся установить мир и спокойствие в стране, то Комитет не будет иметь ничего против присуждения Ленину премии мира на будущий год…».

Ситуацию с ноября по февраль – март можно определять апофатически – через отрицание, как период, когда много чего не происходит. Верхушке большевиков еще не приходится отступить вглубь страны, подальше от немцев; из Советов не изгнаны социалисты; большевики не проявляют чрезмерного аппетита к физическому истреблению своих классовых и политических врагов – и отпускают их под честное слово; ЧК не прибегает к внесудебным казням; еще нет катастрофического голода; не запрещена рыночная экономика; не начались ни полномасштабная гражданская война, ни прямая интервенция Антанты. Даже у самого Ленина, пусть на самое короткое время, создалось эйфорическое впечатление, что сопротивление буржуазии в целом подавлено, что эксцессы с Антантой, немцами и тлеющими там и сям очагами гражданской войны носят временный характер, что обваливание России по национальным окраинам можно повернуть вспять за счет их быстрой советизации, что в Германии может произойти революция по «спартаковскому» варианту.

Именно поэтому двадцать послеоктябрьских недель – когда Ленин еще не только титан в области государственного управления, охотно демонстрирующий всем желающим бульдожьи и бульдозерные черты приписывавшегося ему политического стиля, но и новичок, первоклассник, политический желторотик, только-только встающий на ноги, – наиболее любопытный период его государственного творчества: несмотря на отвратительные стартовые условия и перманентные катастрофы по всем направлениям, у него оставались возможности не только действовать реактивно – как позже, в эпоху военного коммунизма, когда сфокусироваться на укреплении государства стало насущной необходимостью. Надежда – или опьянение революционным эфиром – позволила Ленину экспериментировать в практике «быстрого социализма», попутно укрепляя силовые структуры, чтобы защитить революцию от буржуазии.

Собственно, этот просчет – сделанный лишь перед самым Новым годом прогноз, что «восходящий тренд» уже в январе исчерпает себя и сменится противоположным, что «не только острота (гражданской войны) изменится, но изменение это таково, что количество (изменений) перейдет в качество», – и делает Ленина в высшей степени аттрактивным; в конце 17-го – самом начале 18-го он похож не только на шахматиста, но еще и на художника из кабаре «Вольтер», рисующего живьем, экспромтом, прямо на телах. Особенно завораживает то, что это была практическая деятельность в мире борхесовских классификаций – в мире со странной топологией, деформированных общественных структур, заклинившихся друг о друга плоскостей; когда приходилось оперировать одновременно целыми классами, отдельными людьми, фронтами, представителями профессий, партиями; когда политический характер приобретали сугубо бытовые вопросы.

Мы видим, как Ленин пытается организовать сырой материал реальности в тот момент, когда та кипит, бурлит, ферментирует, стихийно преобразуется; когда утренние новости каждый день «хуже», чем вчера, – зато есть динамика, и в целом «массы за нас». Импровизация, импровизация и импровизация; смена стратегий – то «опора на стихию», то апология строжайшего контроля; пора самодеятельности, кустарничества, когда всё на ходу, на коленке – выданные мандаты, назначения на высшие государственные должности, расправы и примирения с противниками.

Эффективность первых декретов советской власти остается под большим вопросом, однако даже в качестве деклараций о намерениях они воспринимались как перформативы: там, где все другие продолжали бы по объективным причинам дискутировать про и контра, Ленин решительно ставил конкретную цель, сформулированную на языке юриспруденции. Это, замечает Осинский, первый председатель ВСНХ, давало массам – «в моменты массового штурма на капитал» – «духовный толчок», «развязывало им руки». Набросанный Лениным на коленке Декрет о мире действительно изменил ход войны – хотя сам мир был заключен через много месяцев; это классический пример, но иногда то же происходило и с другими законами. «Только “демократический” кретин Каутский может думать, что “смешно” сперва объявлять национализацию производства, а потом проводить ее на деле». Ленин также в своих текстах и выступлениях с одинаковой брезгливостью относится и к «революционной фразе» («умрем-но-красиво») – и к «позорному отчаянию».

Жанр «один день из жизни Х» будто нарочно придуман для рассказов о Ленине; в его биографии можно найти десятки, сотни коротких временных отрезков, по которым отчетливо ясны масштаб личности, размах деятельности, груз ответственности и все такое. Однако и среди них выделяется серия сюжетов, начавшаяся утром 31 декабря 1917-го и закончившаяся в ночь с 1 на 2 января 1918-го. Это удивительная феерия кризисного менеджмента – замеченная, конечно, знатоками вопроса; полвека назад Савва Дангулов сочинил по мотивам «дела Диаманди» сценарий для замечательного – может быть, лучшего из всех о Ленине (его играет там, странным образом, И. Смоктуновский) – фильма «На одной планете»; но и там не хватило места для всего.

Утро 31 декабря для Ленина началось с известия о том, что румыны, решившие урвать у оказавшейся в сложных условиях России кусок – Бессарабию, разоружили целую дивизию русской армии, возвращавшуюся из боев, конфисковали имущество, а главное, арестовали и расстреляли большевиков. В ответ Ленин, не мешкая, предпринимает беспрецедентный, скандальный для «цивилизованного общества» шаг – приказывает арестовать румынского посла Диаманди: и его, и весь наличный состав посольства – в Петропавловку, и ультиматум: немедленно освободить русских солдат. Посол – член своей корпорации, и уже через несколько часов целая группа дипломатов присылает председателю Совнаркома – которого до того по большей части игнорировали как несуществующую инстанцию – решительный протест, причем выглядящий скорее как угроза, чем обиженное всхлипывание. В ответ Ленин довольно щелкает пальцами: он давно пытается наладить с дипкорпусом отношения; всей «оппозиции» он предлагает явиться к нему на прием – завтра.

Вечером – а это канун Нового года – верный своей привычке присутствовать на околопартийных суаре с молодежью, возможно, чтобы отвлечься от неприятных мыслей о предстоящей ему неравной битве со всем дипкорпусом, Ленин с Крупской (пока еще скромной чиновницей; в Москве она станет председательницей Главполитпросвета) неожиданно для всех приезжает на Выборгскую сторону, в зал бывшего Михайловского артиллерийского училища на «общерайонную встречу Нового года». Юноши и девушки, танцевавшие вальс, остолбенели от такого визита; быстро сообразив что к чему, они грянули Интернационал – в тысячу глоток. Знают ли те, кто выступает сейчас перед боем курантов по телевизору с «новогодним телеобращением», что, по-видимому, именно от этой экскурсии Ленина к молодым рабочим пошла традиция новогодних поздравлений главы государства в жанре: «это был важный год, и новый тоже станет годом испытаний»? Визит продлился недолго – Ленин находился не в том состоянии, чтобы гулять всю ночь; да и знаки внимания, которые оказывали Ульяновым, – папиросы, приглашения потанцевать – смущали его излишней назойливостью. В фильме 1965 года Ленин утром 1 января едет в МИД, где обнаруживает замещающего соответствующего наркома (не названного Троцкого) кронштадтского матроса Маркина – того самого, который действительно состоял при Троцком и действительно был «нечто вроде негласного министра»; именно он, между прочим, организовал публикацию тайных дипломатических договоров царской России (шаг, подозрительно напоминающий реализацию каких-то, еще дореволюционных договоренностей, потому что, как замечает исследователь Фельштинский, «секретные договоры, имевшие отношение к мировой войне, были, естественно, заключены Россией с Францией и Англией, а не с Центральными державами, последние, конечно же, оставались в выигрыше»). Вместе с колоритным матросом, который до прихода председателя Совнаркома развлекается стрельбой в помещении из присланного ему «максима», Ленин готовится к встрече с послами; в реальности ассистировать Ленину будет не Маркин, а кое-кто еще.

К четырем часам дня в Смольный съезжаются автомобили с послами. Ленин ожидал их у себя в кабинете; при нем находились старорежимный мидовский работник в качестве переводчика с английского и французского и – Сталин. Эти двое помалкивали: первый – потому что Ленин сам прекрасно справлялся с иностранными языками, второй – потому что Ленин справлялся и с дипломатией в целом. Холодно поздоровавшись с дипломатами, Ленин выразил свое восхищение тем, что послы, которые ранее не желали и слышать о Смольном, не задумываясь, явились в обитель зла, лишь только зашла речь о нарушении иммунитета их коллеги; ради своих солдат они и пальцем не пошевелили. Послы оценили иронию, но они пришли сюда, чтобы поставить Ленина на место, а не наоборот. Дуайеном тогдашнего дипкорпуса был американский посол, он и вручил Ленину ноту; тот объяснил, что арест – мера вынужденная, единственно доступный большевикам ответ на недружественный акт по отношению к своим законным представителям. Если американский посол соблюдал по крайней мере такт и всего лишь наотрез отказался дать Ленину гарантию невступления Румынии в войну, то посол Франции принялся Ленина поучать: что можно, а что нельзя в дипломатии; затем к атаке подключился сербский посол Спалайкович – именно он в 1914-м втянул Россию в войну, именно он в июле 1917-го пытался организовать покушение сербов на Ленина, а во Вторую мировую, разумеется, сам стал коллаборационистом. Сначала он принялся поносить большевистских бандитов, предавших славян, а затем заявил Ленину ни много ни мало: «Je vous crache a la figure» («Я плюю вам в лицо»). Ленин, по воспоминаниям английского дипломата Линдси, остался спокоен, опустился в кресло и ответил: «Eh bien, je prefere ce langage au langage diplomatique» («Ну что ж, я и сам предпочитаю такой язык языку дипломатическому»)[24]. На этом получасовая встреча закончилась; Ленин сухо пообещал обсудить предложение освободить Диаманди на Совнаркоме; соль была не в том, чтобы наказать Румынию – разумеется, Ленину не нужна была еще и война с Румынским королевством, а в том, чтобы дать понять: Советская Россия не позволит обращаться с собой как с тряпкой – и продемонстрировать это не только Румынии, но и – через послов – великим державам.

В дверях Смольного с послами сталкивается еще один иностранец – Фриц Платтен, тот самый, что провез Ленина через Германию. Ленин зовет его с собой – ему надо выступать в Михайловском манеже, на митинге перед отправкой на фронт бойцов новой армии. Привычно взобравшись на специально загнанный внутрь манежа «ораторский» броневик, Ленин произнес стандартную получасовую речь о том, что социализм не за горами, революция выдюжит и в целом дела налаживаются. По словам другого оратора – американского журналиста А. Вильямса (товарища Джона Рида), эта речь Ленина, в отличие от всех прочих, была не слишком убедительной: видно было, что он не мог сказать людям, отправляющимся на фронт, ничего внятного: шло перемирие, в Бресте бодалась с немцами и австрийцами делегация во главе с Троцким, и Ленину больше нужен был мир, чем храброе поведение этих людей в окопной драке с немцами. Вильямс утверждает, что речь Ленина не поняли; Суханов, слышавший Ленина раз сто, замечает, что после октября Ленин «выгорел» как оратор. Сам Ленин, что характерно, тем же вечером в разговоре с норвежским социалистом признается: «Я больше не оратор. Не владею голосом. На полчаса – капут». И все же, похоже, эта осечка была исключением – потому что, как мы увидим, обычно речи Ленина производили на менее искушенную аудиторию глубочайшее впечатление (и Джон Рид, к примеру, называет реакцию на публичные появления Ленина «человеческой бурей»). Испытав желание подставить плечо уставшему русскому политику, Вильямс сам карабкается на броневик. Ленин предлагает поработать переводчиком, но Вильямс – не столько турист, сколько экспат (уже семь месяцев в России, и каких!) – отважно отказывается: «ya budu govorit' po-russki!» «Ленин пришел в восторг. Глаза его засверкали, и все лицо озарилось смехом, мимические морщины собрались, он стал похож на гнома, а не на эльфа, из-за высокого лба и лысеющей головы». Вильямс был не дурак и начал со здравиц России и шутки, вызвавшей приступ хохота как у публики, так и у Ленина: «Русский язык – очень сложный. Когда я пытался говорить по-русски с извозчиком, он подумал, что я говорю по-китайски. Даже лошадь немного испугалась». Похвалив Вильямса – которому пришлось-таки суфлировать (подсказать слово «вступить» – enlist, когда Вильямс объявил о своей готовности самому вступить в Красную армию), – Ленин, во-первых, попытался экспромтом организовать Интернациональный легион («Один иностранец может сделать многое. А может быть, вы сумели бы найти еще кого-нибудь?» – и написал записку главнокомандующему Крыленко с требованием содействия), а во-вторых, дал ему первый урок по своему методу изучения иностранного языка и пообещал следующий (и сдержал его 5 января в Таврическом, на открытии Учредительного), после чего сел вместе с Платтеном и Марией Ильиничной в автомобиль и укатил. А еще через минуту так и не состоявшийся легионер (позже, давая показания о революции в Сенате, Вильямс заявил, что Америке выгодно признать и поддерживать Советы, потому что «при советском правительстве промышленная жизнь будет развиваться намного медленнее, чем при обычной капиталистической системе» – и индустриальная Америка таким образом защищает себя от риска возникновения сильного государства-конкурента») услышал три выстрела.

Еще за несколько недель до этого вечера, сообщает Вильямс, они с Ридом рассказали знакомым большевикам о том, что предложение одного их знакомого коммерсанта заплатить миллион за убийство Ленина спровоцировало в буржуазной среде едва ли не аукцион: каждый готов был заплатить больше, чем в предыдущей ставке, – и немудрено: уже в декабре 1917-го Ленин рекомендовал отправлять арестованных миллионеров-саботажников на принудительные работы в рудники. Настоящая охота на Ленина начнется уже после закрытия Учредительного – и вести ее будут профессионалы-эсеры с большим опытом индивидуального террора. Альтернативой «быстрому» убийству был захват в заложники и увоз с последующим выставлением требований; за его автомобилем следили, расспрашивали караульных и шоферов. Особенно сложным окажется момент переезда Совнаркома в Москву – в марте. Эвакуировать Петроград – правительство и стратегически важные промпредприятия – собиралось еще осенью, после взятия немцами Риги, Временное правительство; слухи о бегстве подняли волну возмущения в пролетарских районах – все понимали, что город достанется либо военным, либо действительно немцам – и не важно, кто именно из них «продезинфицирует» столицу от большевиков. В марте 1918-го Ленин, возможно, и не был стопроцентно уверен, что немцы возьмут Петроград, и опасался скорее расформированной Красной гвардии и гнева возмущенных рабочих – но в любом случае управлять страной следовало из центральной области, подальше от дамоклова меча, и Кремль для террористов был более сложной мишенью, чем Смольный. Официально Совнарком постановил: переезжаем 26 февраля. На подготовку дали две недели, за которые надо было заключить Брестский мир и созвать чрезвычайный съезд партии для его ратификации. Отъезд вечером 10 марта сопровождался эксцессами: машинисты, запуганные угрозами эсеров взорвать паровозы, отказывались вести поезда; эсерка Коноплева караулила Ленина на платформе станции Цветочная площадка с пистолетом – но охрана Ленина перехитрила потенциальных убийц; те проморгали момент отъезда.

Но по-настоящему повезло Ленину все же именно 1 января, после выступления с Вильямсом. Выстрелы, которые услышал американец, как раз и были первым покушением на Ленина – в котором пострадал Платтен и в котором участвовал Герман Ушаков, тот самый, что решил не бросать бомбу и спас Ленина. По-видимому, то был не единственный случай: если бы Ленин окопался в Смольном и совсем не показывался на людях, то его рано или поздно убили бы зимой 1917/18 года во время конспиративных перемещений по городу; участие в митингах было крайне опасным – однако выступая, он таким образом демонстрировал себя и противникам – и, похоже, умел сказать что-то такое, после чего те опускали оружие; несколько раз потенциальные убийцы в последний момент сами являлись с повинной.

Однако и отправкой окровавленного Платтена в госпиталь бесконечный день не закончился. В восемь вечера Ленин как ни в чем не бывало ведет в Смольном заседание Совнаркома, где обсуждает инцидент с послом, вопрос аннулирования госзаймов и создания ревтрибуналов. Затем – фестиваль иностранцев в разгаре – к нему является член французской военной миссии, приятель Троцкого, «неофициальный посол» и неплохой мемуарист Садуль; точек для соприкосновения не найдено, воевать за Антанту Ленин не хочет; но рабочие контакты следовало налаживать, и Садуль, по крайней мере, фиксирует для себя, что Ленин не похож на человека, работающего на немцев. Уже за полночь Ленин отправляется в смольненскую столовую выпить чаю с норвежским социалистом, десять лет назад помогавшим РСДРП возить нелегальщину (а через десять лет – активнейшим коминтерновцем); среди прочего, Ленин признается ему в утрате ораторских способностей и двух заветных желаниях: «иметь голос Александры Коллонтай» и «полчасика вздремнуть». Третий час ночи – и тут Ленин вспоминает про проклятого Диаманди; отпускайте, звонит он в Петропавловку, румын, «заявив им, что они должны принять все меры для освобождения окруженных и арестованных русских войск на фронте»; а вдогонку отправляет еще одну записку: «взять, при их освобождении, расписку, что это заявление им сообщено».

Занавес.

Техника Ленина состоит в том, чтобы использовать не только попутный, но любой, даже встречный ветер в своих парусах. Идет война, отваливаются территории – значит, надо представить большевиков как единственную силу, которая сможет демобилизовать исчерпавшую свои возможности армию организованно – и выстроить заново другую. Нет денег, банковская система не работает – ну так нужно консолидировать то, что есть, избавиться от токсичных активов – и выстроить принципиально новую финансовую систему, которая должна стать прочнее прежней. Не хватает компетентных специалистов, не хватает средств и времени всех самому контролировать – значит, надо пробовать некомпетентных, да, будут ошибаться – но а как иначе? Как говорил давнишний чемпион мира в «Формуле-1» Марио Андретти, «если тебе кажется, что всё под контролем, то ты недостаточно быстро едешь». С какой скоростью перемещался Ленин, мы видим.

Сейчас это трудно понять, но в этих отношениях творца и творения участвовали обе стороны – не только Ленин (верящий в самодеятельность масс и/или ставящий свой вдохновляющий/злокозненный эксперимент), но и массы. И массам нравилась возникающая при этом алхимия; массам – которые на самом деле совершили революцию, которыми никто раньше не занимался и которых никто не спрашивал, хотят ли они строить капитализм, – тоже доставляло удовольствие участвовать в этом творческом акте, в пьесе, в Большой Истории; они испытывали благодарность за то, что оказались «перед камерами» Истории, получили свои «15 минут славы». Революция и революционное преобразование принадлежали не только Ленину и большевикам, но и им, массам. Так, по крайней мере, казалось поначалу; и в особенности – в эти уникальные первые месяцы, когда, придавая социальной стихии некое общее направление, Ленин и сам не понимал, к чему удастся прийти раньше: к государству с четкими границами и вертикалью власти – или к идеальному политическому состоянию, коммунизму. О вере Ленина в быстрое переформатирование общества можно судить по его редкому публично высказанному – в начале 1918 года – прогнозу о том, что текущий исторический период продлится лет десять; 1 мая 1919-го он заявил, что большинство присутствующей молодежи «увидят расцвет коммунизма». «Ничего, Анатолий Васильевич, потерпите, – сказал он Луначарскому примерно в это же время, – когда-то у нас будет только два громадных наркомата: наркомат хозяйства и наркомат просвещения, которым даже не придется ни в малейшей мере ссориться между собою»; в сущности, это и есть идеал государства по Ленину – платформа, на которой экономические субъекты договариваются друг с другом, и система образования. Вся прочая деятельность – от охраны правопорядка до культурной политики – делегируется гражданам.

Однако безудержная ненависть оттертых от власти социалистов и отсутствие средств массовой информации, способных адекватно транслировать идеи Ленина, приводили к тому, что противники и обыватели судили о нем либо по газетным нападкам, либо по слухам. Социалистам меньшевистского направления – западнической интеллигенции, вроде Горького и Мартова, – Ленин представлялся не рачительным хозяином, но отвратительным мотом, который «расходует» и без того немногочисленный в России сознательный пролетариат, рекрутируя из него кадры для армии, ЧК, административных структур – одновременно «разрушая» промышленность; место воспитывавшегося десятилетиями пролетариата в России занимает выварившаяся в фабричном котле «чернь», темные фабзавкомовцы, вчерашние крестьяне, с которыми страна оказывается дальше от Европы, чем при царизме. В январе 1918-го Горький заявил, что Ленин использует элиту русского пролетариата как горючий материал, чтобы, спалив его, зажечь европейскую революцию. Демонизация Ленина привела к тому, что любое кровопролитие, любые убийства – от расстрела демонстрации за Учредительное в Калуге до зверского линчевания матросами политических противников Ленина кадетов Шингарева и Кокошкина – приписывались приказам из Смольного, отданным лично Лениным (на самом деле кадетов убили матросы-анархисты с корабля «Чайка», «в отместку» за царские репрессии; Бонч-Бруевич, председатель комиссии по погромам, провел расследование, установил виновных, хотя они так и не были наказаны). Гражданская война никогда не была для Ленина абсолютным табу – просто потому, что воспринималась не как «братоубийственное самоистребление», но как систематическое использование оружия одним классом против другого, как конфликт двух разных государств – старого и нового, красной звезды против двуглавого орла, республики рабочих против государства царизма и демреспублики буржуазии (и крестьянства, если угодно; буржуазия могла вовлекать любые классы в войну против Советской республики). «Ибо в эпоху революции, – это, правда, уже Ленин образца середины 1918-го, – классовая борьба неминуемо и неизбежно принимала всегда и во всех странах форму гражданской войны, а гражданская война немыслима ни без разрушений тягчайшего вида, ни без террора, ни без стеснения формальной демократии в интересах войны». Однако в первые – «смольненские» – месяцы совсем уж массового террора не было; не были арестованы даже Алексинский и Бурцев, которые в июле 17-го организовали кампанию «Ленин – немецкий шпион»; мало того, жена Алексинского, относившаяся к Ленину с еще большим отвращением, чем ее муж, вспоминает, что Ленин, через общих знакомых, в 1919-м звал Алексинского на работу.

Редко вспоминают, что один из первых декретов за подписью Ленина – наряду с декретами «О мире» и «О земле» – подтверждал, что большевики обязуются провести выборы в Учредительное в срок, 12 ноября. Трудно сказать, уверен ли был Ленин заранее, что «Учредилку» придется разгонять силой – как это и произошло 6 января, однако ясно было, что большинство там будет эсеровским, и такой «Хозяин земли русской» Ленина не устраивал. Он не испытывал вообще никакого пиетета перед этой институцией, по его мнению, бесполезной и неоригинальной; очередная говорильня, которая превратится в инструмент власти буржуазии над пролетариатом. Участие в выборах большевиков – и самого Ленина – происходило по инерции, для того чтобы соблюсти декорум. Запретить выборы в стране, где девять месяцев из каждой глотки доносилось, что Собрание – аналог Второго пришествия, было политическим самоубийством.

В отличие от Керенского, обещавшего выборы сначала 8 июня, потом 17 сентября, Ленин не стал затягивать организацию выборов. Большевики получили чуть меньше четверти голосов: ничего сенсационного, ровно столько, сколько и можно было набрать пролетарской партии в крестьянской стране, ведущей войну с теми, чьими шпионами они еще несколько месяцев назад назывались. Пристрастные наблюдатели интерпретировали результаты выборов как вотум недоверия большевикам: три четверти населения недовольны переворотом; тем глубже было то презрение и омерзение, которое испытывал Ленин к этой «буржуазной» институции; по крайней мере, ясно, где теперь находится центр контрреволюции. Внимание Ленина, впрочем, привлекли результаты по Петрограду – похоже, здешний пролетариат поддерживает имеющую две с половиной недели от роду власть и полагает ее легитимной; и раз на массы можно было положиться – следовало решительнее продолжать распространять большевистскую власть на регионы, попутно дискредитируя идею Учредительного собрания.

Однозначная победа эсеров давала им негласное право начать против «узурпаторов» открытую гражданскую войну. К счастью для Ленина, они колебались, брать ли на себя такую ответственность. С этим была связана и официальная, принадлежащая Ленину версия объяснения заведомой никчемности – и, стало быть, нецелесообразности – состоявшегося предприятия: значительная часть эсеров – левые – шли в общем эсеровском избирательном списке, но в постоктябрьской реальности откололись и вовсю участвовали в большевистском правительстве. Раз так, правые эсеры украли голоса левых эсеров – которые должны были отойти большевикам; выборы – по сути, не вполне легитимны.

На протяжении полутора месяцев после выборов большевики открыто «троллили» Учредительное – разговоры о том, что это кадетский проект, усилились: зачем Учредительное, когда есть подлинно пролетарские и справляющиеся с функцией управления Советы? И чем доводить до роспуска, может быть, сразу назначить перевыборы? Ленин, публично сомневавшийся в целесообразности работы Собрания с участием буржуазных партий, требовал жестких мер: объявить прошедших в депутаты кадетов вне закона, назначить перевыборы, уменьшить возрастной ценз; в ноябре с подачи Ленина Совнарком принимает откровенно издевательский декрет о том, что Советы могут отзывать депутатов Учредительного, не разъяснив, какая связь между Советами и избирателями; на практике это не работало. Весь конец ноября и декабрь Ленин проводит серию личных встреч с руководителями левых эсеров, внушая им идею поддержать разгон Учредительного – которое наверняка превратится в витрину контрреволюции. Эти маневры не составляли секрета для газет: все понимали, что Ленин хоть и выбран членом Собрания (от армии и флота Финляндии, если кому-то интересно), но на деле – его противник; ясен был и механизм низложения: подменят его фальшивым съездом Советов. Депутатская неприкосновенность? Да, большевики теоретически готовы терпеть некоторую фронду на заседаниях – но никак не публичную политическую борьбу против себя.

Тем не менее мало у кого, даже среди большевиков, хватало авторитета, чтобы публично усомниться в эффективности фетишизированной институции. Именно поэтому Ленину самому приходилось участвовать в публичных атаках на Учредительное – сначала, сразу после выборов, на съезде крестьянских депутатов, затем собственно 5 января 1918 года. По любому поводу Ленин апеллировал к Советам и стращал ими Учредительное. Это бессовестное пренебрежение Ленина к Собранию усугубило его, Ленина, демонизацию – и провоцировало на решительные действия террористов – как организованных, вроде правоэсеровских и вернувшихся с фронта обиженных офицеров, так и одиночек, желавших убить Ленина.

5 января, в день открытия Учредительного, Ленин тоже поехал в Таврический (с браунингом в кармане пальто, который он благополучно забыл в гардеробе) – но пробыл там недолго, а уже на следующее утро, корчась от истерического смеха, выслушивал историю про «караул устал» – как председатель эсер Чернов подчинился матросу Железняку и… просто ушел домой. Знал Ленин и о том, что Красная гвардия и солдаты расстреляли демонстрацию в поддержку Собрания, в которой участвовали тысячи петроградских рабочих.

А уже вечером 6 января «Правда» взахлеб проклинала эсеровских депутатов: «холопы американского доллара» и «враги народа». Все эти события поспособствовали закреплению в массовом сознании мысли, что большевики не остановятся ни перед чем и планируют править «всерьез и надолго».

Задним числом представляется, что именно благодаря бескомпромиссности Ленина Россия так и не обзавелась «демократической» – заведомо не естественной для своей культуры и географии – институцией, к которой страна была тотально не готова – как технически, так и идеологически; учреждением, которое, даже если и согласилось бы закончить войну, было недостаточно мобильным – и, скорее всего, просто увязло бы в дискуссиях, став еще одним очагом гражданской войны и продолжая попутно снабжать пушечным мясом фронт войны империалистической. Собственно, председатель Учредительного собрания Чернов работал и во Временном правительстве – и уже там продемонстрировал свои таланты.

О том, что Ленин мыслил принципиально иными категориями – и действовал иными способами, нежели Временное правительство (и, скорее всего, чем любой «обычный» политик), можно понять по той эволюции, которую пережила армия. Ленин ведь не просто назначил главнокомандующим прапорщика Крыленко вместо генерала Духонина; штука в том, что к тому моменту находящаяся в состоянии войны армия была деморализована, целые фронты разваливались, солдаты не слушались офицеров и штурмовали поезда, идущие на восток; сам Духонин, даже и не оказавший сопротивления «карательной экспедиции» Крыленко, был выволочен из крыленковского вагона своими же пьяными солдатами и убит (отсюда не лишенное мрачной экспрессивности выражение «отправить в штаб к Духонину»). Даже и при таких условиях мало нашлось бы в мире руководителей, которые стали бы не укреплять – как Керенский – дисциплину и применять высшую меру, а, наоборот, распустили бы армию – воюющую! Именно это, однако, и сделали Ленин с Троцким; трюк состоял в том, чтобы не просто «отменить» армию – но именно организованно демобилизовать ее. Ленин пошел на этот немыслимый шаг потому же, почему в 1902-м не хотел брать в партию профессора египтологии: нужна была организация, способная передавать и выполнять приказы, а не стадо, пусть даже единомышленников; лучше маленькая структура, ориентированная по вертикали, – несколько полков стопроцентно лояльных латышских стрелков, чем большая и опасная в силу самой стихийной своей природы ризома. И уже в январе 1918-го Ленин выпускает декрет о формировании Рабоче-крестьянской Красной армии – теперь уже на добровольных принципах, с учетом классовой принадлежности, с рекомендациями. «Мы оборонцы с 25 октября 1917 г. Мы за “защиту отечества”, но та отечественная война, к которой мы идем, является войной за социалистическое отечество, за социализм как отечество, за Советскую республику как отряд всемирной армии социализма». И когда весной 1918-го все-таки придется ввести всеобщую воинскую повинность (из-за интервенции), это будет несколько иная армия; не с нуля, конечно, выстроенная, но другая.

В чем разница? Удачный ответ на этот вопрос Ленину посчастливилось подслушать, странным образом, в общественном транспорте. Дело в том, что перед Новым годом председатель Совнаркома, в свойственной ему манере, вновь стал нащупывать в кармане кольцо невидимости. Время для неожиданного исчезновения было подобрано ювелирно – рождественские три дня, делегация переговорщиков с немцами только что выехала в Брест – и планировала там как следует потянуть резину, не подписывая никакие судьбоносные документы; до открытия Учредительного собрания оставалось почти две недели. Финляндию в качестве направления для каникул посоветовали А. Коллонтай и Я. Берзин: примерно на полпути между Петроградом и Выборгом есть чахоточный санаторий «Халила», до революции принадлежавший непосредственно царской семье (одна из великих княгинь даже вытребует потом с Финляндии компенсацию за реквизицию – 15 тысяч фунтов). Компетентный медперсонал, отдельный комфортный коттедж, конка-трамвай на территории, телефон. Безопасно ли? Сам Ленин на днях подписал в Смольном «вольную» Финляндии; страну формально пока контролировали большевики во главе со Смилгой; где-где, а там Ленина не тронут. Сейчас санаторий называется «Сосновый бор», и экономика этого места больше не заточена под оказание медуслуг, как в начале XX века, когда вся деревня работала на богатых пациентов из России; корпуса подобветшали, и часть территории занимает подворье, где под надзором священнослужителей разводят страусов и новозеландских козлов. Ленина сопровождали НК, Мария Ильинична, Рахья и два переодетых красноармейца; Коллонтай, зная, что у Ленина нет ничего, кроме пальто, в котором он приехал из Швейцарии, а на улице мороз, прислала Ульяновым к вагону три шубы и три ушанки – во временное пользование, со склада наркомата (Ленин вернет их «с благодарностью и в полной сохранности»: «они нам очень пригодились. Нас захватила снежная буря. В самом “Халила” было хорошо»). Ехали в обычном вагоне – и вот там-то от какой-то финки-старушки он и подслушал фразу, которую затем часто цитировал на выступлениях перед разного рода военными людьми – от новобранцев до командующих фронтами, объясняя, чем Красная армия должна отличаться от царской. «Раньше бедняк жестоко расплачивался за каждое взятое без спроса полено, а теперь, если встретишь в лесу солдата, так он еще поможет нести вязанку дров». «Теперь не надо, говорила она, бояться больше человека с ружьем».

В целом финские старушки не были основным источником, из которого черпал мудрость Ленин; обычно несколько чаще он цитировал Гегеля, в частности, тезис о том, что истина всегда конкретна; в данном случае существенно, какого именно человека с ружьем можно было встретить в начале 1918 года на Карельском перешейке. К глубокому сожалению, все шло к тому, что человек этот окажется в германской полевой форме – и заломит за не принадлежащее ему полено столько, что старушке вряд ли хватит на билет на поезд. Несмотря на обещания – и усилия – большевиков, России не удавалось выйти из империалистической войны «без аннексий и контрибуций»; и именно за дни, проведенные в прогулках вокруг «Халила», где у него выдалось несколько часов на размышления без смольненской суеты, Ленин пришел к шокирующему выводу, что надежды на скорую революцию в Германии политически вредны и мир надо заключать прямо сейчас, пусть даже с аннексиями.

Есть основания полагать, что Брестский мир закрепился в массовом сознании как «самый драматичный эпизод ленинской биографии» прежде всего за счет вошедшего в позднесоветскую интеллигентскую поп-культуру драматургического произведения М. Шатрова – которое сначала было экранизировано (фильм «Поименное голосование» из цикла «Штрихи к портрету Ленина»), а затем поставлено в театре Вахтангова. Прячущий за ехидством титаническую внутреннюю борьбу Ленин в исполнении конгениального Михаила Ульянова, несомненно, переживал величайшую моральную катастрофу (казавшуюся еще более жуткой из-за мелкотравчатости его политических партнеров: тонкогубого позера Троцкого – В. Ланового и недостаточно компетентного в качестве руководителя Бухарина – за которого мельтешит А. Филиппенко). Шатров рассказывает историю про мучительный выбор Ленина между плохим и очень плохим решением: потерять треть России и репутацию – или сохранить революцию. Шатровский Ленин только делает вид, что знает решение: он колеблется, и эти колебания разрушают его изнутри; он такой же человек, как все, – но наделенный уникальной силой, позволяющей ему сохранять невозмутимость там, где все вокруг визжат от нутряного ужаса.

В целом смысл – и урок – ситуации транслирован точно: большинство товарищей Ленина были недостаточно реалистами – либо пали жертвой «революционной фразы», как Бухарин, либо изворотливости, как Троцкий со своей эффектной, отчеканенной, по Шатрову, сразу для того, чтобы войти в историю, но в практическом плане бессмысленной формулой: «Ни мира, ни войны»; и только Ленин – которому, разумеется, так же обидно отдавать территории, бросать Советы на Украине и в Прибалтике, оставлять перспективных в плане революции поляков на произвол судьбы и предавать революцию в Германии – долдонит, что надо подписывать капитуляцию сегодня, на любых условиях – потому что завтра будет еще хуже. Его диалектический анализ оказывается точнее, чем чей-либо еще; он гениальный аналитик – а «левые коммунисты» – интеллигенты – пустомели и пустолайки, которые скрывают за своей нервической активностью боязнь принять ответственность.

Несмотря на то, что в пьесе нет ничего, кроме разговоров, произведение держит интеллигентную публику в напряжении – достаточном, чтобы а) позволить убедить себя в необходимости усвоить горький урок: мягкотелость гибельна, хвост надо резать сразу, а не по частям; б) воспринимать шатровскую интерпретацию событий как стопроцентно достоверную – и поверить хотя бы и в то, что в принятии решений по этому вопросу участвовала И. Ф. Арманд – которая, как и многое другое, интегрирована в список действующих лиц для пущего драматизма: видимо, чтобы подчеркнуть внутреннюю раздвоенность Ленина, усугубить тлеющий в нем конфликт долга и страсти, чести и прагматизма, морали и целесообразности; между прочим, Инесса Федоровна действительно в какой-то момент оказывалась в поле зрения Ленина – приехав из Москвы в Петроград на ноябрьский съезд крестьянских депутатов.

Есть меж тем и другой источник сведений об обстановке, в которой обсуждался мир. 6 марта в Таврическом дворце открылся «экстренный» (еще бы, немцы вот-вот Петроград возьмут) блицсъезд РСДРП, наполовину посвященный ратификации заключенного три дня назад в Бресте мира; теоретически съезд победителей, на практике он проходил в условиях конспирации, за закрытыми дверями Таврического, втайне от союзников и немецких шпионов. Опубликованные лишь в 1923 году стенограммы включают в себя дискуссии – да, небезынтересные, однако и близко не похожие по накалу на те, что были, к примеру, на II съезде или Женевской конференции Заграничной лиги. Шатров, к своей чести, выжал из этих протоколов всё, что можно. Но сами документы свидетельствуют о том, что он намеренно «передраматизировал» ленинские муки выбора – и гиперболизировал значение этого эпизода для отечественной истории в целом.

Суматоха вокруг Брестского мира, по сути, была явлением того же рода, что биржевая паника. Дело в том, что всю осень и начало зимы на политической бирже наблюдался бурный рост – обозначаемый Лениным словосочетанием «триумфальное шествие советской власти»: гражданский блицкриг выигран у Керенского, Краснова и Каледина киндерматом, большевизм распространяется едва ли не до Камчатки. При этом Ленин прекрасно понимает, что этот рост, в некотором роде, неестественный – и происходит только потому, что «империалисты» слишком заняты друг другом; в какой-то момент щель между германо-австрийским и англо-американским капиталом, куда проскальзывали большевики, сомкнется и «хищники» непременно вонзят зубы в абсолютно беззащитную большевистскую Россию. Тактика, спускавшаяся большевиками сверху в армию, выглядела и впрямь идиотической или предательской – во время «перемирия» солдатам предлагалось самим осуществлять «народную дипломатию» – идти «брататься»; на практике это означало разрушение защитных линий, допущение в расположение российских войск немцев – которые за здорово живешь проводили разведдействия и еще больше разлагали армию, и так деморализованную политическим хаосом в тылу; военный нарком Крыленко рассказывал Ленину о том, что не то что фронта нет – солдаты немцам пушки продают. Мир на немецких условиях можно было оттягивать, только пока немцы были отвлечены; но если революция в Германии не случится – а похоже, на такой сценарий лучше было не рассчитывать, – то на биржах неминуемо начнется «черный день». Ленин, таким образом, был изначально готов к февральскому кризису – и готов был принять самые «похабные» условия – не потому, что был «немецким шпионом», а потому, что другого варианта заведомо не существовало; Ленин понял это еще в конце декабря, когда анкетировал депутатов военного съезда; это сделалось совершенно очевидным после серии немецких шахов – ультиматумов, чтобы укрыться от которых большевикам приходилось жертвовать все новые и новые ресурсы. Какая там «революционная война»: Псков был взят сотней – это не преувеличение – человек.

Сам Ленин не выезжал в Брест-Литовск и непосредственно с немцами переговоры не вел, делегировав эту отвратительную миссию Троцкому. Тому пришлось столкнуться при немецком «дворе» с делегацией украинской Рады. Украина еще летом 1917-го стала дестабилизирующим для российской политики фактором – из-за нежелания отдавать Украину ушло в отставку кадетское правительство; Ленин тогда всячески публично поддерживал стремление к самостийности – однако тогда Украина играла против Временного правительства, а теперь, в Бресте, – против большевиков, которые пытались советизировать ее, чтобы выступать против немцев одним переговорщиком. Делегация Рады договорилась о признании немцами Киева. Взамен Киев обещал выплачивать чудовищный продналог; однако затем немцы вышвырнули и Раду, посадили более лояльного гетмана Скоропадского и, чтобы отобрать еще больше продуктов, оккупировали саму Украину («обожрутся» – спрогнозировал Ленин, и, как почти всегда, в яблочко). Прав Шатров: проблема Троцкого состояла в его «убеждении» – сложившемся скорее на основе чтения немецких газет, чем сведений из немецкого Генштаба, – что немцы «не будут наступать», потому как атака на революционную Россию вызовет в уставшей от императора и войны Германии бунт пролетариата; отсюда и стратегия «затягивания» – запросы: что понимать под аннексиями; является ли аннексией проведенное в соответствии с демократическими процедурами вхождение в состав враждебной державы области, где враждебная держава сначала формирует марионеточное правительство, которое и устраивает референдум по «вхождению», и все такое; немцы, однако, не были идиотами – и не собирались терпеть эти, по словам Ленина, попытки «обмануть историю, надев шапку-невидимку».

Товарищи Ленина привыкли к состоянию эйфории – и ерзали, как жучка на переправе: когда уже начнется революция в Германии? Нападая на Ленина, настаивавшего на официальной капитуляции, они могли оперировать только слухами о стачках в Берлине и моральными аргументами (измена, предательство, аморально, бесславно), которые не выглядели для трезвого политика достаточно убедительными (да, позор перед всем миром; да, невыгодно – по заключенному в августе финансовому соглашению Советы выплачивали контрибуцию в шесть миллиардов марок; да унизительно, что, по одному из условий, большевистская Россия обязана поддерживать независимость от Англии Персии и Афганистана, то есть превратиться в колониального жандарма при немцах и т. п.). Если бы можно было не заключать этот мир, Ленин бы, конечно, его и не заключал; собственно, он еще в начале марта принимает американского атташе и торгуется с ним – что именно советская власть получит от Антанты, если не ратифицирует уже заключенный договор с немцами и возобновит войну; ничего внятного американец не предложил. В таких условиях подписать этот договор для Ленина было не моральной, а всего лишь, так сказать, физиологической проблемой: да, дело сейчас очень плохо, но «организм в целом здоров. Он преодолеет болезнь» (его слова на VII съезде).

Организм самого Ленина в феврале – марте также не подает никаких признаков депрессии или «отчаяния»; он не перестал шутить, не потерял работоспособность из-за депрессии, не погрузился в алкогольную или кокаиновую нирвану. Брестский мир был обычным, рабочим кризисом – из тех, что не только изматывали, но и тонизировали его. Ленин-журналист, разумеется, нагнетал обстановку: его февральская статья о том, что «завоеватель стоит в Пскове и берет с нас 10 миллиардов дани хлебом, рудой, деньгами», снабжена лавкрафтовским – и превратившимся в мем – подзаголовком: «Странное и чудовищное», однако смысл этого текста – подбадривание читателей: «…позорнее всякого тяжкого и архитяжкого мира, позорнее какого угодно позорного мира – позорное отчаяние. Мы не погибнем даже от десятка архитяжких мирных договоров, если будем относиться к восстанию и к войне серьезно. Мы не погибнем от завоевателей, если не дадим погубить себя отчаянию и фразе».

Ленин выглядит гораздо убедительнее своих оппонентов, и даже не только потому, что воевать без армии, хоть ты тресни, все равно невозможно, а еще и потому, что производит впечатление человека, который не поддался панике. Это располагало аудиторию к нему, даже если бы его аргументы были плохими; но и аргументы у него были хорошие. Объясняя разумность «похабной» капитуляции, Ленин прибегает к двум аналогиям. Во-первых, Тильзитский (по иронии истории Тильзит сейчас называется Советск, это Калининградская область) мир немцев с Наполеоном 1807 года – по которому немцы были еще и обязаны предоставлять французам войска; Тильзит был для побежденных более тяжким, чем Брест, – и ничего: немцы получили передышку, собрали силы и обеспечили себе национальный подъем. Убедительно? Убедительно. Вторая аналогия – бойкот Думы, на котором в 1907 году настаивали левые большевики, тогда как Ленин, ранее сам агитировавший против царского парламента, осознал, что в условиях поражения революции надо использовать любые возможности для агитации. «История сделала определенный зигзаг, завела в вонючий хлев. Пусть. Как тогда шли в вонючую Думу, так пройдем и теперь». Не пойдете, говорите? «Пойдете. А не пойдете, так вас история заставит». Дождетесь: «неприятель окажется в Нижнем и в Ростове-на-Дону и возьмет с нас дани 20 миллиардов». Убедительно? Еще как.

Всегда более трезвомыслящий и прагматичный, чем его окружение, Ленин не слишком обращал внимание на прогнозы и истерики «Новой жизни», «Таймс» и «Берлинер моргенпост»; журналисты никогда не были способны заглянуть в будущее хотя бы на несколько месяцев вперед. Сам он анализировал текущие противоречия в динамике: немцы обозначат свое присутствие в Прибалтике, Белоруссии, на Юго-Западе, скорее всего, возьмут Петроград – но дальше не пойдут, потому что по украинскому опыту поймут, что цена, которую им придется заплатить за оккупацию «на земле», слишком высока: партизанская война. Теоретически одновременно японцы могут захватить всю Сибирь – однако вряд ли им позволят это американцы, которым невыгодно такое усиление Японии. Немцы не смогут грабить Россию слишком долго: у Антанты стратегическое преимущество за счет вступления в войну Америки, и рано или поздно Америка, Англия и Франция должны додавить Германию; значит, капитуляция – симуляционная, временная, и раз так, прямо сейчас, вместо того чтобы цепляться за оборону, надо организованно отступить и заниматься внутренними делами, попутно выстраивая армию заново.

Ленин поэтому и угрожал – всерьез! – выйти из ЦК и даже готов был вдрызг разругаться с главным своим союзником – решившим сыграть с немцами в кошки-мышки Троцким, что вероятность революции в Германии была математически меньше, чем вероятность того, что ее не случится вовсе или что она случится по какому-то не выгодному для большевиков сценарию. Германия беременна революцией? Wishful thinking – принятие желаемого за действительное: молиться на каждую стачку в Германии, объявлять ее началом социалистической революции и первым шагом превращения старой Европы в пролетарские Соединенные Штаты Европы? «Это “кажинный божий раз на этом месте” мы слышали и набили оскомину». В России уже родился ребенок – и поэтому разумнее сохранить состоявшуюся революцию здесь.

Ленин не колебался – и раз так, никакого особенного драматизма в этом эпизоде не было. Прекратить близкие отношения с подругой или развестись с женой – тут был выбор с непредсказуемыми последствиями решения; а вот с миром на любых условиях выбора не было, поэтому надо было по-бульдожьи прогрызть щенячий революционный энтузиазм товарищей; не первый и не последний раз. Ленин знал, что его условия будут приняты, что даже если ему в самом деле придется выйти из ЦК, даже если, как предлагали левые эсеры Бухарину, Ленина арестуют на пару дней и начнут войну, в финале «левые коммунисты» придут к его решению, потому что не было альтернативы: что, превращать Петроград в мясорубку, что ли?

Более того, он и не собирался «зависать» на этом временном, тактическом решении – и без паузы перескакивал от неизбежных потерь к дивидендам, которые можно получить: «учись у немца! – бубнит Ленин. – История идет зигзагами и кружными путями. Вышло так, что именно немец воплощает теперь, наряду с зверским империализмом, начало дисциплины, организации, стройного сотрудничества на основе новейшей машинной индустрии, строжайшего учета и контроля». Немецкая оккупация рано или поздно закончится, вместо немцев-империалистов на политической сцене появятся немецкие рабочие, которые протянут русским руку помощи; а вот экономический спад – если не научиться у немцев их дисциплине – может длиться десятилетиями, и это хуже для большевиков, потому что их «наняли» для того, чтобы они с этим как раз справились. Более того, и аргумент Бухарина: революционная война должна сплотить пролетариат, предотвратить его люмпенизацию из-за безработицы – в целом будет принят Лениным: просто новую, классовую армию следовало строить, пройдя унизительную, но неизбежную процедуру банкротства – а не оттягивая расплату правдами и неправдами.

Именно поэтому вряд ли Ленин в своих мемуарах назвал бы главу про Брестский мир – «Самый Тяжелый Выбор в Жизни», каким этот эпизод предстает в условно шестидесятническом дискурсе. Канитель с выходом России из войны продлится больше года; то, что в массовом сознании закрепилось как Брестский мир, подразумевает лишь один из этапов сложной сделки, которая была заключена одним из участником под давлением других – и затем расторгнута как ничтожная. В политической карьере Ленина было множество таких компромиссов – и мы либо не знаем о них, как не знали до 1924 года про шалаш в Разливе, либо не осознаем их значение. Возможно, известие об убийстве немецкого посла Мирбаха 6 июля 1918-го стало для Ленина куда более сильным шоком; еще большей проблемой – хотя и «размазанной» – была «бестолочь»: невозможность доверить рабочим управление, осознание идиотизма на местном уровне – и отсутствия материала, которым можно было заменять старый аппарат. Однако все это скорее домыслы: Ленин играл с картами, плотно прижатыми к груди, и мало кому давал в них заглядывать.

Карты, да; для посторонних Брест представляется триумфом Ленина-картежника: как безответственно он рискнул страной, которую формировали до него много поколений, – чтобы отыграться, сохранить выпавший ему 25 октября выигрыш; выиграл, да – но как!

На самом деле, в карты Ленин играл только с тещей, которая к тому времени уже скончалась. Брест – триумф Ленина-шахматиста, осознававшего, что в данной позиции другого хода, кроме того, который в данный момент представляется наихудшим, просто не существовало, – и замыслившего сделать эту жертву частью большого гамбита. Казалось бы, абсолютно неприемлемые потери – однако по большому счету обеспечивающие стратегическое преимущество. Как и всегда, преимущество Ленина в том, что он видит вещи в динамике, а все остальные – в текущем состоянии; отсюда и «профетические способности».

К ноябрю 18-го, моментально среагировав на Компьенское перемирие, Ленин аннулирует Брестский мир – и получает колоссальный кредит доверия от общества; выигравший эту шахматную партию невероятным немецким гамбитом, он отныне воспринимается как не просто «вождь», но и «шаман», обладающий сверхъестественным знанием будущего; собственно, с этого момента начинается массовый культ Ленина.

Подлинно «странным и чудовищным» последствием Брестского мира было не нашествие немцев, а ярость и неудовлетворенные экономические амбиции бывших союзников по Антанте, которые и так были раздражены объявленным большевиками дефолтом, а теперь, оказалось, еще и теряли доступ к послевоенному российскому рынку, оставшемуся за Германией; именно за счет этих неудовлетворенных желаний и реализовался – гротескно, но очень всерьез, с финансовой поддержкой заинтересованных иностранных государств, циммервальдский сценарий: «превращение империалистической войны в гражданскую».