Костино 1922

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6 апреля 1922 года советская делегация прибыла в Геную – на конференцию, где большевистский режим должен был получить если не пропуск-вездеход, то, по крайней мере, официальный аусвайс, позволяющий время от времени выбегать из резервации за продуктами и обратно. Большевики были, что называется, talk of the town; но странным образом особый ажиотаж вызывали не сами члены делегации, а три пломбированных контейнера с имуществом советской миссии. Полицейские прямо и косвенно осведомлялись о их содержимом, репортеры фотографировали ящики с таким энтузиазмом, будто им показали саркофаг Тутан-хамона или Ковчег Завета; и даже носильщики повадками напоминали действующих сотрудников проекта SETI – выстукивая украдкой, кто какие горазд, сигналы.

Этот нелепый карго-культ озадачивал и раздражал русских; чтобы пресечь кривотолки, наркоминдел Чичерин распорядился раскупорить самый большой контейнер на глазах у зевак.

Двусмысленность стала основным химическим компонентом атмосферы, с самого начала сложившейся вокруг советской делегации. Официально миссией руководил глава государства, однако сама возможность его путешествия за границу решительно отметалась советскими газетами, которые захлестнул вал «народных» писем: «Ильич не должен ехать» («Не отпускать товарища Ленина в буржуазные страны!»; «Не раньше, чем туда вступит Красная Армия»). Тем не менее если Чичерин, Красин, Воровский и Литвинов после заключения торгового соглашения с Англией легко идентифицировались на Западе, то фигуры заднескамеечников, задрапированные в ничего не говорящие фамилии, возбуждали самые экстравагантные мысли о их личностях. У политики разрядки были могущественные противники; опасались отдельных покушений и едва ли не массовой резни; в последний момент якобы было предотвращено проникновение в состав охраны советской делегации террориста Бориса Савинкова с фальшивым паспортом. Страх наводили даже доброжелатели, забрасывавшие большевиков тревожными записками: «Остерегайтесь электроаппаратов, установленных в ваших комнатах, а также горячих напитков, приготовленных кем-то, помимо преданных вам ближайших людей. Мужество и осторожность».

Когда лязгнула, наконец, поддетая монтировкой крышка и луч апрельского солнца ударил в передвижную библиотеку Наркоминдела – фолианты в кожаных переплетах, рукописные свитки и папки с металлическими пряжками, заказанные Чичериным в кремлевских архивах и Румянцевке, – толпа разочарованно ахнула: «А… Ленин?!»

В новый, 1922 год Советская Россия вползла с таким наследством, что даже гарантированное отсутствие электроаппаратов-убийц и дефицит горячих напитков, помноженные на мужество и осторожность граждан, не могли снять всеобщую тревогу за будущее; надежды на разрешение многолетнего, месяц от месяца усугубляющегося кризиса казались заведомым самообманом. Советская Россия получила доступ к закавказской нефти и донбасскому углю – но железные дороги на десятках направлений закрываются из-за нехватки локомотивов и манеры восставших крестьян разбирать пути; парализованный центр не в состоянии дотянуться до окраин – и выражается это не только в военном или административном аспекте, но и в том, что эшелон с голодающими детьми из Самарской губернии идет в Петроград три недели. Бойцы Рабоче-крестьянской Красной армии во многих полках не имеют не то что обуви, но даже и одежды вообще никакой, тогда как – читаем в письме Ленину красного командира и рабочего Антона Власова – «жены Склянских, Каменевых, Таратути и прочей выше и ниже стоящей “коммунистической” публики» едут на дачи в трехаршинных, с перьями райских птиц, шляпах, в разные «Архангельские» и «Тарасовки»: нэп. Наконец, после победы над Врангелем выяснилось, что в ходе очередного, уже не позволявшего оправдать его военными условиями блицкрига против «мелкобуржуазных хозяйчиков» большевики сначала вызвали волну восстаний по всей стране, а затем, жестоко подавив их, вынуждены наблюдать, как жители обычно изобиловавшего хлебом Поволжья поедают друг друга: голод. И голод, как все знали, спровоцированный произволом продотрядов.

Принцип непоследовательности, который с озадачивающей методичностью проводился большевистскими властями на протяжении всего периода после 17-го года, в этот момент становится практически универсальным. Как совмещается тезис о диктатуре пролетариата – и массовые расстрелы рабочих в Петрограде после кронштадтских событий? Что значит ленинский лозунг «Не сметь командовать крестьянином!» – за которым в конце 1920 года последовали приказ реквизировать у крестьян не только хлеб для личного потребления, но даже и семена, – а затем предложение «учиться у крестьянина»? Почему кооперацию совсем недавно третировали как организованное торгашество – а теперь поощряют как необходимое условие построения социалистического общества и первейший способ осуществить скорейшую смычку крестьянского хозяйства с промышленностью? Как соотносится продолжавшееся годами, посредством таргетируемой инфляции в тысячу процентов, намеренное истребление денег – и неожиданно возникшее стремление правительства обзавестись твердой валютой? Запрет, под страхом репрессий, «сухаревок» – рынков, где можно было покупать еду хотя бы у спекулянтов, – и выброшенный через несколько месяцев лозунг «Учитесь торговать»?

И раз так, в самом деле, – что же Ленин, где он? У тех, кто имел возможность с близкого расстояния следить за происходящим, возникало ощущение, что где-то на самом верху произошел глухой политический надлом, который сами большевики пытаются замаскировать, выдавая экстраординарные трудности за плановые: был военный коммунизм, затем мы покончили с Врангелем, демобилизовали армию и перешли к новой экономической политике: госкапитализм – средство скорейшего достижения социализма. Возможно, задним числом это «домино» – когда костяшки – исторические этапы – выкладываются одна за другой по понятным правилам – и кажется естественным, но к началу 1922-го игроки пережили столько «рыб», что, ради продолжения игры любой ценой, в ряд подкладывались по несколько случайных костяшек. Эта катавасия усугубляла у наблюдателей ощущение, что нечто необычное происходит и с большевистской партией; ситуация с голодом показывает, что она недееспособна; из нее словно исчез кто-то, кто присматривал хотя бы за общей разумностью идеи. Обнаружить Ленина весной 1922-го среди тысяч людей, в разных точках глобуса пытающихся вытащить Советскую республику за волосы из болота, не проще, чем найти Волли на картинках Мартина Хенфорда. Он куда-то запропастился – и про него ходили самые дикие слухи: что он умер, что убит савинковцами, что арестован, что у него выросли рога, что на одном из выступлений его стащили прямо со сцены, где он понес околесицу, и увезли в сумасшедший дом, что время от времени он достает из особого шкафчика прозрачный сосуд с заспиртованной головой Николая II – полюбоваться на плоды своей деятельности, что он поехал на Генуэзскую конференцию не то под видом инженера Владимирова, не то в пломбированном – видимо, привычное для него дело – контейнере.

Попробуем воспользоваться преимуществами современной оптики и начнем панорамировать экран. Кремль? Горки? Нет. Заграница? Нет. Заход на второй круг. Нет, нет, нет… Вот: северовосток от Москвы. Зум. Еще панорама – окраины подмосковного Королева, бывших Подлипок. Стоп. Зум. Деревня Костино.

Ленин оказался там 17 января 1922 года – и прожил несколько недель – по сути, в подполье, на конспиративной квартире, скрываясь от внешних и внутренних врагов, а возможно, и от себя самого.

Каковы бы ни были причины, заставившие ферзя ретироваться в самый угол доски, очевидным преимуществом этих координат была изолированность от внешнего мира. Даже и сейчас Костинский дом-музей – возможно, самый малоизвестный из всех действующих ленинских. То, что еще 100 лет назад представляло собой небольшую дворянскую усадьбу с липово-дубовым парком, выгороженным посреди глухих лесов на задворках Ярославского шоссе: бывшее владение Долгоруковых, а с начала XX века шоколадных фабрикантов Крафтов – похоже на что угодно, кроме собственно «усадьбы»: островок «частного сектора» в бушующем океане массовой высотной застройки. Если пройти через реденький липовый парк, окажешься у пруда, крайне неромантически выглядящего; после 1922 года в большевистской среде модно было кончать самоубийством из-за «опошления» революционного проекта – что уж говорить про 2016-й; но идея утопиться здесь вызвала бы чувство брезгливости даже у Чапаева.

Основное достоинство зеленого, снабженного мраморной досочкой, деревянного флигелька и тогда, и сейчас состоит в его неприметности – тут можно поселить хоть Ленина, хоть Ким Кардашьян, хоть Ким Чен Ына: никто не обратит внимания. Территория – ленинский домик с огороженным садиком вокруг, еще один деревянный дом и каменная оранжерея, – выгодно отличается от комплекса строений, оставшихся от большого господского дома: весь неоклассицистский шехтелевский декор, который виден на старых изображениях, снесен ветром истории; взгляду зацепиться не за что – не то лабаз, не то барак; объявление извещает, что теперь здесь храм и воскресная школа. И всё? Место историческое – в 1918-м усадьбу реквизировали, в 1919-м организовали крестьян в общее хозяйство, в 1922-м создали «Имение Костино», с 1924-го – Болшевскую коммуну, которую в 1930-м влили в совхоз. Соседняя церковь Рождества – недавно сошедший со стапелей белокаменный многокупольный фрегат с колокольней – выглядит гораздо ухоженнее не то что музея, который даже под вывеской краеведческого вряд ли протянет дольше, чем хозяйничающие в нем немолодые дамы, но и мавзолея на Красной площади; вообще, весь этот пятачок – 500 квадратных метров – идеальный «скансен», наглядно демонстрирующий нынешнюю российскую многоукладность и драматические перипетии, в которые была втянута страна на протяжении последних ста лет: за кем осталась победа на длинной дистанции, сомневаться не приходится, и даже в музее, куда время от времени заглядывают эксцентричные иностранцы (один китаец опустился перед кроватью Ленина на колени и стал целовать пол; другой, финн, поцеловал копию ленинской подписи), прялки, вышитые рушнички и глиняные поделки уже теснят генерировавший для Ленина электричество аккумулятор «роллс-ройса», копию ленинской шапки (оригинал – в Горках; опять диалектика по Лепешинскому), диван с ножками в виде львиных лап, столик и напольные часы – символ начавшегося именно здесь «обратного отсчета».

Репортажи с похорон Инессы Арманд открывают длинную череду свидетельств о нелучшем состоянии здоровья Ленина. Те, кто встречался с ним, рассказывали знакомым о своих впечатлениях по поводу его переутомления; те, кто давно не видел его живьем, задумывались о причинах его отсутствия. «Экономия» на публичных выступлениях и паблик-рилейшнз оплачивалась появлением слухов о скрываемом покушении, болезни и смерти и потенциальных наследниках. Горький и Андреева еще в 1920-м говорили, что у Ленина постоянная головная боль, бессонницы – и никакие лекарства не помогают; Нагловский вспоминает, что в 1921-м Ленин – «желтый истрепанный человек» – постоянно на заседаниях Совнаркома хватается за голову, впадает не то в прострацию, не то в полуобморок и время от времени просто уходит с заседаний домой, через коридор на квартиру; он «то и дело отмахивался от обращавшихся к нему, часто хватался за голову. Казалось, что Ленину “уже не до этого”», он «производил впечатление человека совершенно конченого»; «ни былой напористости, ни силы»; «явный не жилец».

Усталость стала эндемическим заболеванием Кремля; к началу 1920-х здоровье большевистских лидеров страдало от не меньшей разрухи, чем транспорт и жилой фонд страны; журналисты «Правды» могли зарабатывать себе на жизнь одними некрологами. Ленин, который давно должен был уйти в отпуск, продолжал урывать от работы выходные, выезжая поохотиться в разные глухие места вокруг Москвы. К Новому году ЦК официально отправил его в очередной шестинедельный отпуск: ничего криминального, Ленин и сам постоянно выпроваживал своих наркомов на принудительные каникулы. «Сосланным в совхоз на молоко» приезжать в Москву для работы запрещалось; на то, чтобы выпить шампанского в ресторане или смотаться в кино – нэп уже пришел в столицу – разрешение ЦК, конечно, не требовалось; впрочем, мало кто готов был поверить, что Ленин будет использовать отпуск для детокса: и действительно, относительное одиночество позволяло ему не столько снизить темп, сколько нарастить его; только собственноручно написанных Лениным документов в этот период сохранились многие сотни.

Генуэзским зевакам могло показаться, что большевики одержали почти все возможные победы, закрыли все внешние фронты и добились признания республики де-факто Европой и Америкой. Однако затишье начала 1922 года – мнимое; усталость от лишений и смены политических курсов накоплена такая, что большевистская страна начинает вибрировать от любого неосторожного прикосновения, – состояние, когда пловец заплыл слишком далеко и чувствует приближение судороги, которая его убьет: надо сбавить темп. Все грандиозные проекты, которые в начале 1920-го казались осуществимыми в несколько месяцев, створаживаются. Коммунисты не понимают, почему перед буржуазией раскатывают красные дорожки – ради чего они убивались сами и убивали четыре года; в партии только что прошла устроенная Лениным чистка – чтобы не превращалась в касту, внутри которой все дозволено, и у большевиков нет ни физических, ни моральных сил на серьезный рывок. Ленин виртуозно дирижирует своими оргструктурами – Совнаркомом и политбюро, но у него нет адекватного инструмента воздействия на огромную страну, которой надо не просто управлять, а безостановочно переделывать, перемалывать в социализм. И поскольку и крестьянство, и пролетариат, и буржуазия – и даже партия истощены, Ленину приходится снять ногу с педали акселератора машины, кромсающей общество; теперь ее лопасти приподняты, и они лишь время от времени выдирают отдельные ошметки и осколки костей; вынужденный простой слишком случаен, чтобы позволить организму как следует регенерироваться; но на бактерии, питавшиеся разрушением, он действует роковым образом: партийный актив костенеет и превращается в номенклатуру.

Накануне нового, 1922 года Ленин уже находился на грани своих физических возможностей – и нуждался если не в медицинском уходе, то в смене обстановки и резком уменьшении круга очного общения.

Первую неделю «отдыха», с 6 по 13 января, он проводит в Горках – но там тоже уже по сути был второй офис, и он не мог избавиться от сугубо чиновничьей работы; видимо, что-то там пошло не так и насторожило службу безопасности. Стихийные крестьянские и рабочие выступления, заставившие большевиков скорректировать амбициозные планы 1920-го, вызвали оптимизм и оживление в белоэмигрантской среде. Говорили, что эсеровские руководители засылали в страну решительных людей – назывались конкретные фамилии – с заданием «убрать Ленина»; особую тревогу в Москве вызывал Борис Савинков, давно объявивший Ленину кровную месть и засыпавший его черными метками; видимо, Костино как раз и выбрано было охраной как аналог «Трактира адмирала Бенбоу». Ровно поэтому же одновременно начинает распространяться информация, будто Ленин планирует уехать на отдых в Грузию, а наученная телефонистка, когда на болшевский телефонный узел поступал звонок из Москвы, отвечала на голубом глазу: «Горки слушают».

Одна из особенностей этого не слишком комфортного, закрытого густыми хвойными лесами санатория для Ленина состояла в том, что он был чем-то вроде подсобного хозяйства ВЧК. В управляющих состоял латыш (из «стрелков») Жанис Витте; под таким присмотром Костино с его девятью коровами не превратилось в зеленый оазис посреди сельскохозяйственной Сахары, однако кое-какая поддержка сверху капала – семенами и живым инвентарем. Дзержинский помог хозяйству восполнить дефицит лошадей – подарив, странным образом, двух верблюдов; зимой, когда колодцы замерзали, животные возили крестьянам воду издалека. Одного из верблюдов, Мишку, с которым, видимо, и контактировал ВИ, много лет потом звали «ленинским» – и пытались даже получить от него благородное потомство, но скрещивание с кобылой не удалось.

Ленину всегда была по душе романтика подполья – незаметно, на ходу, менять головные уборы, выпрыгивать из поезда, переписываться шифрами и зашивать фальшивые документы в полы пиджака. Видимо, ему было удобно править страной вот так – не с кремлевского «трона», а полуподпольно, по телефону и посредством записочек; как когда-то партией из Куоккалы, с «Вазы». По окрестностям он гулял без телохранителей, бороду в синий цвет не красил, шапку надвигал на глаза, и судя по тому, что его попытка проникнуть ради интереса на скотный двор имения закончилась неудачей, инкогнито не было раскрыто. На лыжах, с ружьишком, он мог выдать себя в деревне за кого угодно – хоть за охотника из городских, хоть за крестьянина.

Ленину-после-1921-года можно вытатуировать на лбу несколько «приговоров»: палач пролетариата, гонитель интеллигенции, мотор электрификации, локомотив госкапитализма. Но все это были в большей степени ситуативные личины, связанные с выполнением текущих миссий; представляется, что точнее всего будет описать явление словосочетанием «крестьянский Ленин».

«В силу исторических условий, – отметил в некрологе Ленину проницательный главный редактор газеты «Беднота» В. Карпинский, – наше крестьянство в революции не выдвинуло своего вождя из своей среды». Для крестьянства это оказалось очень существенной проблемой – нет своего, придется терпеть чужого, и на протяжении первых лет советской власти крестьяне вынуждены были принимать как данность, что их судьбой распоряжается человек, открыто играющий на стороне пусть не вполне враждебного, но конкурирующего в борьбе за те же ресурсы класса.

Однако между 1921 и 1922 годами ситуация меняется; видимый антагонизм между Лениным и крестьянством пропадает; похоже, впервые в жизни Ленин чувствует, что крестьянство подходит для его социализма как минимум не меньше, чем промышленный пролетариат, – и ощущает себя в отношении крестьянства «вождем» не только формальным; он даже в частных, откровенных письмах говорит о «базе социализма в крестьянской стране». Таким образом, его пребывание в костинской «деревне» оказывается не только каникулами в доступном профилактории, но и переездом в коренном, политическом смысле.

Чтобы осознать всю необычность этой трансформации, напомним, что отношения «пролетарского вождя» с крестьянством как классом никогда не были чересчур теплыми.

Всю жизнь Ленин пытался придумать, как лучше в каждой конкретной ситуации эксплуатировать этот материал для нужд пролетариата. Сначала интерес Ленина носил научный характер: как вместе с технической революцией в деревню проникает капитализм, «расслаивая» общинную массу, выдавливая проигравших – бедняков – в города, где те, «вывариваясь в фабричном котле», обретают пролетарское сознание (и попадают под прицел прожекторов РСДРП). Уже тогда ему ясно было, как капиталистические отношения будут влиять на тех крестьян, которые не уедут в город: чтобы выжить, им придется перейти из личных хозяйств в обобществленные, коллективные, где есть машины: либо увеличение производительности труда – либо голодная смерть. И поэтому до 17-го года Ленин был против того, чтобы раздавать крестьянам всю помещичью землю: не надо, будут тормозить капитализм. Важнейший момент – революция 1905 года, когда Ленин вдруг обнаруживает, что крестьянство, при всей архаичности сознания и технической отсталости, – класс, тоже обладающий революционными силами; с тех пор Ленин один из немногих марксистов, кто относится к крестьянству не как к историческому шлаку, а скорее как к руде, из которой нужно научиться добывать полезные материалы.

В 1917-м крестьян надо втянуть в революцию на стороне базового для Ленина класса – пролетариата – против буржуазии. И поэтому Ленин обещает им помещичью землю на любых устраивающих их условиях. На деле «земля – крестьянам» означало стихийное разграбление всех хозяйств без разбору – и эффективно работающих агропромышленных комплексов тоже. Не имея возможности повлиять на это, Ленин с беспокойством наблюдал, как новые владельцы либо оказываются не в состоянии обработать землю вовсе, либо, избавившись от компетентных руководителей, резко снижают производительность. С 1918 года крестьяне для Ленина – неиссякаемый источник политической энергии, продовольствия и пушечного мяса для Красной армии; унтерменши, которых нужно быстро вытряхивать из феодальной скорлупы и крестить революционным огнем и мечом. Чтобы процесс «вываривания» крестьян для нужд коммунизма непосредственно на местах, без выезда на фабрики, шел интенсивнее, Ленин (образца начала 1918 года) ведет политику разжигания среди крестьян классовой войны: беднота, расправляйся с кулаками при малейших попытках претендовать на политическую власть.

Историк С. Павлюченков показывает, что главной целью крестового похода 1918 года в деревню был не хлеб – но «меч», классовая война; хлеб можно было «купить» – обменять – на те огромные запасы товаров, которые высвободились после демобилизации царской армии. Но революция совершалась не для того, чтобы торговать с деревней; торговля была не для большевиков, а для «мелких хозяйчиков», в старом мире. Ленину нужен был пожар в деревне, а не процветание; война вызывает в относительно однородном крестьянском мире быстрое образование четких фракций: беднота – и кулаки; кто не с нами, тот против нас; а еще такая «организованная» война позволяет центру держать периферию на коротком поводке – и не дать ослабевшему государству распасться на небольшие хаотично торгующие друг с другом экономические единицы.

Меж тем «официальная» история отношений Ленина с крестьянством между 1918-м и нэпом выглядит не совсем так – и базируется скорее на нескольких периодах «отступления» Ленина – в 1918 и 1919 годах, когда он посчитал тактически правильным дать крестьянству некоторые послабления. Отсюда и «заступнические» заветы: «Не сметь командовать» и «Беречь середняка»; как часто бывает в случае с этим автором, цитаты можно найти любого свойства, но при ближайшем рассмотрении выясняется, что многие использовались лишь как временные лозунги, затем быстро снимались с повестки дня – и извлекались из нафталина задним числом, если такая версия истории соответствовала текущей политической конъюнктуре.

Видимо, изначальный, конца 1917 года, ленинский план носил фантастический характер: на то, чтобы выбить «мелкобуржуазное сознание» из крестьянских голов, отводилось несколько месяцев. Быстро выяснилось, что срезать угол с кондачка не получится, для этого потребуется несколько лет муштры. И если изобрести практические меры по поддержанию диктатуры заведомого меньшинства – индустриального пролетариата – в крестьянской на 90 процентов стране было делом техники, то большого, настоящего Плана – что делать с крестьянством, кроме как каждый год методично лишать его заработанного урожая и приплода, – похоже, не было даже и в 1919-м. Крестьянам были обещаны «электричество» («Электричество будет возить вас») и «социализм» – но без конкретных сроков; им не было объявлено об ожидающей их в будущем неминуемой насильственной коллективизации; коммуны лишь предлагались и поощрялись – так же как, допустим, кооперативное движение. Политика Ленина по отношению к крестьянству до 1921 года была сугубо ситуативной – в зависимости от длины меню в рабочих столовых и успехов Красной армии.

В 1920-м здравомыслящий Троцкий обратил внимание на то, что чисто деструктивные действия – классовая война в деревне, натиск на буржуазию, красногвардейская атака на капитал – похоже, перестают давать благотворный, способствующий укреплению диктатуры пролетариата эффект и начинают работать против нее; разумно было бы перейти от физического истребления «мелкобуржуазности» к экономической войне против нее и придумать более рыночный, чем продразверстка, способ изъятия у крестьян излишков. Теперь, когда не нужно содержать трехмиллионную армию, почему бы не отнимать у крестьян не все, а, например, половину, а остальное разрешить им продавать или обменивать на промышленную продукцию: условно, пуд муки на железный топор? Замена «продразверстки» «продналогом» дала бы крестьянам свободу экономического маневра и стимулировала бы их распахивать больше полей. Крестьяне же обеспечат мелкое кустарное производство – и быстрое насыщение рынка такого рода «кооперативными» товарами. У голодных «настоящих» рабочих – то есть занятых в крупной индустрии, производящей не лапти, а машины, – появится возможность работать не три часа в день, а восемь: сытые, они смогут увеличить выпуск условных топоров, и в стране, где любые промышленные товары – дефицит, вырастет промпроизводство.

Ленин, однако, не собирался снимать ногу с педали газа – и требовал вести «борьбу за социализм» до конца; как с Польской войной – дальше, дальше, дальше: не останавливайтесь, еще немного – и мокрый германский порох все же полыхнет. «Именно Ленин, – показывает историк С. Павлюченков, – в течение 1920 года являлся главным противником нэпа и только в начале 1921 года резко изменил свою позицию» – изменил, увидев, как в России заново вспыхнула война против большевиков – теперь уже инспирированная не буржуазией. Крестьянские восстания – сила: после того как демобилизованная армия вернулась в свои дома и обнаружила, что там нечего есть и нечем сеять, в начале 1921-го большевистская Москва оказалась в кольце. Ленину нравились инициативные люди; тамбовцы и сибиряки устроили войну; кашинцы сами поставили себе динамо-машину и осветили деревню – приехав к ним на открытие электростанции, Ленин дал понять: «Делайте, товарищи, организуйте и достигнете – а я со своей стороны вам помогу». Чужая сила, его собственный гнев или еще какие-то личные причины сыграли наибольшую роль, однако факт, что после 1921-го Ленин задумывается о крестьянстве самым серьезным образом – и перестает относиться к нему как к овцам, которых надо безжалостно стричь в пользу рабочих (и управленческого аппарата); сама неисчерпаемость этого ресурса после голода в Поволжье оказывается под вопросом. Мало того, последствия этого голода политизировались: страдания описывались в газетах и дискредитировали большевистскую власть, голод в деревне не позволял обеспечить калориями рабочих, и так минимальная производительность труда падала еще больше; это означало катастрофу самой идеи быстрой модернизации. «Советское», вместо того чтобы стать, как планировалось, знаком высокой производительности труда, превращается в синоним «плохого качества», и Ленин прекрасно знал об этом.

И вот только тогда Ленин – вынужденно; осознав свои ошибки (скорее политические, чем человеческие, например, связанные со страданиями людей от спровоцированного его решениями голода; ВИ никогда не был похож на человека, который сожалеет о массовых жертвах; революционный молох имеет право требовать пищу – два миллиона красноармейцев, еще столько же «штатских» крестьян, умерших от голода; если угодно, можно всех их «записать» на Ленина; но линия его поведения от количества жертв не меняется; на его решения влияет не мораль, а только чужая сила и собственная позиционная слабость) – начинает с крестьянством другую, более долгосрочную и менее смертельную для проигравшего партию.

Разумеется, в первую очередь он снова достает из рукавов надежные, несколько раз срабатывавшие в ситуациях, когда ему казалось выгодным опереться на крестьянскую мелкую буржуазию, демагогические лозунги вроде: «Учесть особенные условия жизни крестьянина!..» и «Учиться у крестьян способам перехода к лучшему строю». Но если раньше скоротечные «романы» Ленина с крестьянством разворачивались в рамках стратегии ведьмы из «Гензеля и Гретели», которая откармливала мальчика в клетке, оттягивая трапезу только потому, что тот протягивал ей щупать вместо упитанного пальца куриную косточку, то теперь, похоже, Ленин больше не хочет «нейтрализовывать» этот класс – но, наоборот, намерен втянуть его в свой «госкапитализм» с регулируемым рынком, более эффективный, чем традиционное сельское хозяйство; обеспечить деревне «смычку с городом». В 1921-м не просто прекращается классовая война против кулаков и стимулируется любая производительская и торговая деятельность в сельском хозяйстве; Ленин, кажется, впервые готов взять этих людей в будущее – и раз так, готов идентифицировать себя как «крестьянского вождя» тоже.

Отсюда, среди прочего, у Ленина возникает идея «Крестинтерна»; если раньше большевики не приветствовали попытки снизу сформировать общекрестьянское объединение, то теперь, после того как Ленин догадался, что будущие революции XX века на мировой периферии, в колониях и полуколониях, будут совершаться крестьянами, а не рабочими, они обсуждают идею создания – разумеется, «сверху», под контролем – Крестьянского интернационала, который превратился бы в рычаг международного влияния и советской трансформации Третьего мира – угнетаемых масс Востока, Латинской Америки и Африки. Крестинтерн упрочил бы статус Ленина как глобального «мужицкого батьки»: того, кто приспособил марксизм для аграрных феодальных наций Востока. «Всерьез и надолго»: это известное как «ленинское» обстоятельство образа действия выглядит гораздо более правдоподобным, если заменить при нем «нэп» на «крестьянство».

Ленинская «смычка между городом и деревней» есть, по сути, классическая стимуляция экономического роста за счет роста потребления: крестьяне больше продают зерна – и могут больше купить промтоваров, отсюда должна увеличиться производительность труда рабочих – и пойти вверх кривая предложения товаров. Кулаки торгуют хлебом? Ну так и вы, беднота и середняки, обогащайтесь, учитесь торговать, потребляйте; плодитесь и размножайтесь. И раз политически выгодным для ленинского проекта модернизации общества оказывается прочный союз с крестьянством, а не война с ним, то нечего ждать, что долгосрочные взаимовыгодные экономические отношения будут «складываться постепенно»; они должны быть организованы и молниеносно проведены в жизнь. Город должен «соблазнить» деревню, стимулировать ее процветание. Ленин резервирует для деревни все лучшее. Прочитав в «Известиях» о том, что где-то валяются бесхозными 770 новых авиационных двигателей с запчастями на 14 миллионов золотых рублей, Ленин устраивает скандал – но передать их намерен не на какой-то завод, а крестьянам – «для механизации сельского хозяйства».

«Крестьянский вождь»? Ну а почему бы и нет: дистанцируясь от слабеющего пролетариата – и одновременно опасаясь оживившейся при нэпе буржуазии, Ленин неизбежно вынужден перенести вес на последнюю остающуюся в его распоряжении опору.

Собственно, «окрестьянивание» Ленина – возможно, самая значительная эволюция из тех, которые он претерпел за всю свою жизнь.

Не такая уж удивительная, однако. В конце концов, при всем своем прекрасном знании рабочей среды и при заявлениях «мы, рабочие» Ленин внутренне едва ли мог отождествлять себя с «ними»; косвенно это проявляется в его персональном скепсисе относительно «особой» рабочей культуры, Пролеткульта. Да, с конца 1880-х индустриальный пролетариат представлялся ему классом, наиболее чутким к актуальности революции – и эффективным в качестве ее инструмента. Но в 1921-м «брак» Ленина с рабочими – и так постоянно омрачаемый, мягко говоря, размолвками – был скорее видимостью. Похоже, Ленин уже экстрагировал из этого класса все, что к тому времени можно было. В сущности, ему было не так уж принципиально, какой класс «вытащить в социализм»; в конце концов, при социализме никаких классов не будет, и если главным орудием транспортировки послужит пролетариат, то ему все равно когда-то придется избавиться от классовых признаков.

Рабочие понимали, что вместо обещанной Лениным диктатуры пролетариата они получили диктатуру над пролетариатом и государственный капитализм эксплуатирует их так же жестоко, как при старом режиме частный, а те полуфиктивные привилегии, которыми он за это расплачивается (доступ к образованию, бесплатные коммунальные и прочие услуги), обходятся им слишком дорого.

Так же и Ленин осознает, что управление национализированными фабриками «в интересах рабочих» скорее дискредитирует власть, которая далеко не всегда в состоянии обеспечить рабочих заказами, сырьем и калориями; что ресурс прочности промышленного пролетариата ограничен – прочности в том числе и моральной: по Европе понятно, что буржуазия быстро коррумпирует рабочий класс. В России же фабрично-заводские рабочие – недокормленные, малопроизводительные, и так уже отдавшие лучшие силы партии, Советам, армии и администрации; превратившиеся, по сути, из надежного инструмента в обузу, иждивенцев, нахлебников, – в состоянии делегировать в авангард, партию, не так уж много людей – да и те имеют тенденцию растворяться в интеллигентской (меньшевистской) среде или бюрократии. Однако главная их проблема в том, что они не готовы долго терпеть лишения и, сбитые с толку буквальным пониманием идеи «диктатуры пролетариата», слишком много начинают требовать; кронштадтские события показали Ленину, до какой степени опасным может оказаться городской пролетариат для большевиков; надо полагать, помнил Ленин и события 1918 года на Путиловском заводе – когда рабочие требовали изгнать большевиков из Советов чуть ли не единогласно.

В результате одним из аспектов новой ленинской политики 1921 года становится потеря рабочими привилегий забирать у крестьян все что вздумается именем пролетарской революции; теперь им придется платить; это должно, среди прочего, отрезвить их и научить больше рассчитывать на партию – которая, уж наверное, лучше справится с защитой их интересов. Разумеется, Ленин не собирался отменять формальную диктатуру пролетариата; благосостояние крестьянства должно, каскадом, пролиться и на промышленный пролетариат, пусть даже в первое время продукты будут обходиться горожанам дороговато.

Ленин был внуком крепостного крестьянина – хотя бы и переселившегося в город. В культурном смысле ему близки «крестьянские» Толстой и Тургенев. Его детство – по крайней мере летние сезоны – было детством помещичьего внука и племянника. Затем он сам некоторое время помещичествовал – хотя и быстро избавился от этого «токсичного актива», оставшись, однако, «в поле» в статусе наблюдателя. Ленин много, очень много времени провел в деревне; помимо Кокушкина, Алакаевки и Шушенского – в Горках, Мальце-Бродове, Костине, Корзинкине, Завидове, других деревнях вокруг Москвы, не говоря уже о швейцарских и французских сельских местностях. Не стоит преуменьшать той пусть не «мистической», но все же связи с землей, которую, судя по тому, как часто его «выносит» за город, он, как и все люди с крестьянскими, теллурическими корнями, в самом деле чувствовал – и набирался от нее силы.

Сила эта и теперь переливалась в него; ситуация в том виде, в котором Ленин мог наблюдать ее из своего костинского эрмитажа, оставалась катастрофической – но в ней чувствовалась динамика. Несколько крупных регионов по-прежнему представляют собой Помпеи после извержения, но разрешенная торговля уже набирает обороты, и есть шанс, что невидимая рука рынка успеет доставить продовольствие тем, кто выжил. Рабочие разочарованы в большевиках, обманувших их, – но мантры о диктатуре пролетариата в целом все еще действуют. Россию пригласили на Генуэзскую конференцию – и у нее появился шанс поменять статус страны-изгоя на роль полноценного торгового партнера Запада.

Крестьяне всё больше – политика доходит и до самых темных слоев населения – интересуются, «КТО ТАКОЕ ЛЕНИН»; этот «полунемой» вопрос, почти мычание, зафиксирован у многих наблюдателей – от есенинской Анны Снегиной до Пришвина в его записных книжках. Ленина теперь уже не воспринимают как злосчастный курьез, случайность, временный феномен; ясно, что за большевиками, плохо ли, хорошо ли, но выполняющими мессианскую функцию, стоит именно он; что он теперь «царь» или даже «фараон», в библейском смысле; «отец наш», как обращаются к нему в коллективных письмах. Фигура Ленина, парадоксальным образом, цементировала привыкшее к наличию жесткой самодержавной структуры крестьянское общество: большевики смогли выставить «царя», а все остальные – нет, и уже поэтому им можно было подчиняться.

Про Ленина ходят слухи разной степени дикости, но крестьяне обнаруживают в нем и эрзац-объект для религиозного поклонения, вместо истребляемых традиционных чувств.

Однако бессмертие этого объекта было под большим вопросом.

Частичный паралич и дисграфия постигнут Ленина только в мае, но все первые месяцы 1922-го он явно больше, чем когда-либо, упоминает в своей деловой переписке о разного рода недугах. В марте он отметит явное «ухудшение в болезни после трех месяцев лечения»: «меня “утешали” тем, что я преувеличиваю насчет аксельродовского состояния, и за умным занятием утешения и восклицания “преувеличиваете! мнительность!” – прозевали три месяца. По-российски, по-советски», – иронизирует он. «Я болен. Совершенно не в состоянии взять на себя какую-либо работу» (8 марта). «Я по болезни не работаю и еще довольно долго работать не буду» (6 апреля). «Нервы у меня все еще болят, и головные боли не проходят. Чтобы испробовать лечение всерьез, надо сделать отдых отдыхом» (7 апреля).

Задним числом Ленин проговаривался врачам и родственникам, что у него случаются «головокружения» – то есть кратковременные обмороки, возможно, с онемением конечностей. Возможно, именно из-за них он без предупреждения уезжает 1 марта из Костина: далековато от московских врачей, если вдруг понадобится неотложная медицинская помощь. В марте с ним занимается массажистка: лечебная физкультура.

Ему ощутимо проще общаться с людьми письменно, не входя в прямой контакт: даже жена и сестра приезжают к нему только на вечер субботы и воскресенье; меньше поводов для депрессии, меньше раздражителей. Крестинский предлагал найти ему собаку – развеяться на охоте; ответ тоже лишен какого-либо энтузиазма – «2 марта 1922 г. т. Крестинский! Насчет собаки я эту затею бросил. Нервы уже не те, и охотиться не смогу. Если не достали, прошу не доставать и все хлопоты бросить. Если достали, я вероятно подарю другому охотнику».

Что касается внешних признаков деградации организма, то они фиксируются разве что косвенно: 17 января Ленин помогал выталкивать застрявшие автосани, загнав в салон оказавшегося без валенок чекиста Уншлихта, сам очищал дорожки от снега, без устали болтался по окрестностям; только вот домработница потом вспомнила, что «товарищи из охраны много раз видели ВИ на прогулке поздно ночью: видно, бессонница сильно его беспокоила». Впрочем, и это не показатель: Ленин и до Костина любил ночные променады. Вряд ли в Генуе зрелище измученного трехдневной бессонницей человека с полотенцем на голове произвело бы благоприятное впечатление на кого-либо из партнеров и инвесторов; вероятность того, что он упадет в обморок или рухнет на пол во время выступления, также не исключалась.

Чем драматичнее противоречия, чем чудовищнее то, что происходит где-нибудь в Самарской губернии, Туркестане или на Соловках, тем более монохромной кажется жизнь самого Ленина. Биографы могут откинуться в кресле и перевести дух – да, Ленин время от времени перемещается между Горками, Кремлем, Костином и еще несколькими подмосковными деревнями; но и только. Два наиболее ярких события первых месяцев 1922 года – домашние, относительно скромных масштабов, пожары. Первый произошел в Костине, затем через несколько недель – в Корзинкине (в районе Троице-Лыкова; Ленин провел там еще три недели): если верить шоферу Космачеву, Ленин прибежал со своего второго этажа с театральной – как из «Дживса и Вустера» («Простите, что упоминаю об этом, леди, но в доме пожар») – фразой: «Товарищи, мне кажется, мы опять горим!» Надо ли вспоминать, что и в 1918-м в Горках произошло то же самое – когда Ленин попытался, по лондонской привычке, сам растопить камин.

Среди прогулок Ленина в этот период выделяется короткое путешествие, которое он совершил на автодрезине: автомобиле с бензиновым мотором, передвигающемся не по шоссе, а по рельсам; не то чтоб экзотическое, но дорогостоящее средство передвижения для того времени. В какой-то момент Ленин пытался запустить целую кампанию по переделке грузовых автомобилей в тепловозы, способные передвигаться по рельсам, надеясь решить проблему нехватки паровозов, но быстро выяснилось, что для этого грузовики слишком маломощные.

Мы не знаем, как именно Ленин оказался на какой-то железнодорожной станции и куда поехал – судя по всему, по чьей-то жалобе; описывая впоследствии увиденное, Ленин подчеркивал, что сам был там инкогнито, «в качестве неизвестного, едущего при ВЧК».

Путешествие датируется серединой января 1922-го; возможно, оно было как-то связано с готовящейся Лениным реорганизацией ВЧК, и «ревизия» стала началом кампании, которую Ленин инициировал против Дзержинского: злополучная дрезина состояла «в совместном заведовании ВЧК и НКПС» – ведомств, которыми тот руководил одновременно. Не исключено, что «разгон ЧК» – официально утвержденный декретом ВЦИКа от 6 февраля: «Об упразднении Всероссийской чрезвычайной комиссии и правилах производства обысков, выемок и арестов» – был демонстративным жестом перед Генуей: мы уже не те, что в 1919 году, и сами избавляемся от наиболее одиозных своих органов. Впрочем, уже через несколько недель ГПУ, проигнорировав ленинское ворчание про «арестовать паршивых чекистов» и «подвести под расстрел чекистскую сволочь», вернет себе право внесудебных расправ на месте; но факт тот, что Ленин действительно намеревался урезать полномочия этой чрезвычайной, созданной для военных условий организации. Наблюдая за тем, как одновременно Ленин занимается созданием прокуратуры, мы с неизбежностью приходим к выводу, что он пытался выстроить систему сдержек и противовесов, чтобы привыкшие лезть в чужие дела ведомства вводились в режим конкуренции и оставались под контролем сверху. ВЧК должна сообразовываться с Наркомюстом и подчиняться НКВД, губернские прокуроры, осуществляющие надзор, – отчитываться не местным советским и партийным органам, а только центру.

Искал ли Ленин повод для атаки на Дзержинского и ЧК – или устроил гарун-аль-рашидовскую ревизию без задней мысли – но так или иначе состояние, в котором он «нашел автодрезины», слишком наглядно свидетельствовало о том, что происходит с советской экономикой в целом: «хуже худого. Беспризорность, полуразрушение (раскрали очень многое!), беспорядок полнейший, горючее, видимо, раскрадено, керосин с водой, работа двигателя невыносимо плохая, остановки в пути ежеминутны, движение из рук вон плохо, на станциях простой, неосведомленность начальников станций… (‹…› – машины эти, видимо, “советские”, т. е. очень плохие ‹…›), хаос, разгильдяйство, позор сплошной. К счастью, я, будучи инкогнито в дрезине, мог слышать и слышал откровенные, правдивые (а не казенно-сладенькие и лживые) рассказы служащих, а из этих рассказов видел, что это не случай, а вся организация такая же неслыханно позорная, развал и безрукость полнейшие. Первый раз я ехал по железным дорогам не в качестве “сановника”, поднимающего на ноги все и вся десятками специальных телеграмм, а в качестве неизвестного, едущего при ВЧК, и впечатление мое – безнадежно угнетающее. Если таковы порядки особого маленького колесика в механизме, стоящего под особым надзором САМОГО ВЧК, то могу себе представить, что же делается вообще в НКПС! Развал, должно быть, там невероятный».

Ленин в бешенстве; и по-видимому, недовольство состоянием конкретной машины имело своей подоплекой досаду из-за чего-то большего – а именно свертывания колоссального проекта «быстрого социализма», связанного с железными дорогами.

В конце 1919-го – начале 1920-го, когда стало ясно, что Гражданская война выиграна, интервенция и санкционная блокада Антанты не представляют серьезной угрозы и силы можно перебросить на экономику – построение «быстрого социализма», перед Лениным оказалось два проекта «модернизационного блицкрига» Советской России. Оба не подразумевали необходимости выхода из режима военного коммунизма. Первый был связан с железными дорогами, второй – с электрификацией.

Проблема Большого Скачка в условиях тотального дефицита была в правильной оценке ресурсов: во-первых, способности масс терпеливо соблюдать навязанный им социальный контракт в рамках мобилизационной экономики; во-вторых, золотого запаса, сбереженного за счет того, что денежная масса на внутреннем рынке в течение нескольких лет не имела обеспечения. «После мировой войны, – с гордостью говорил Ленин в интервью американской газете, – Советская Россия остается единственной платежеспособной европейской державой». Штука в том, что восстановление железных дорог было обязательным условием, тогда как всё связанное с электрификацией – желательным; но если восстановление железных дорог подразумевало обеспечение контроля за страной, «подбирание» земель, то электрификация – принципиально новую производительность труда и качество жизни. Этот выбор, судя по документам, крайне занимал Ленина в начале 1920 года; и само соблазнительное наличие этих двух вариантов, видимо, и сбило его с толку. Проконсультировавшись со «спецами», Ленин все же рискнул запустить оба проекта сразу в надежде срезать угол и «проскочить» в будущее на инерции военного коммунизма; решение, сулившее, в случае удачи, возникновение синергического эффекта.

Что касается золотого запаса, то его решили потратить в первую очередь на железные дороги.

Солженицын не случайно назвал свою историческую эпопею о России начала XX века «Красное колесо»: красное колесо паровоза истории – наиболее очевидный символ исторического движения, безжалостной и неудержимой машины, которая затащила Россию в XX век. История первого пятилетия Советской России – это история железных дорог; железными дорогами занимались наиболее толковые большевики – зять Ленина Марк Елизаров, Красин, Троцкий, Дзержинский – и, разумеется, сам Ленин. Поезда были не просто «средством передвижения»; контроль над железными дорогами был ключом к России – обеспечивая целостность страны, связь с провинциями и возможность снабжения столиц, то есть элиты и базового для большевиков социального элемента, а также важнейшую в условиях войны возможность перераспределять дефицитные товары (продовольствие и топливо в первую очередь) с выгодой для того, кто контролирует пути. Именно поэтому, может быть, самый большой шанс свергнуть Ленина – еще в конце октября 1917-го – был у профсоюза железнодорожников, Викжеля.

Точно так же и свою золотую удачу большевики поймали, возможно, как раз в марте 1918-го – еще до начала полномасштабной гражданской войны – когда переехали в Москву и сделали именно ее своим гнездом; дальше, даже когда территория Советов будет сжиматься до минимума (осенью 1919 года под большевиками находилось не больше трети железных дорог), контроль над Московским узлом позволил сохранить власть в стране и помешать роковому для Советов соединению армий Деникина, Юденича и Колчака.

Чудовищным ударом по Советской России был захват немцами трех тысяч исправных, рабочих паровозов в 1918-м; летний кризис 1918-го – включая и покушение на Ленина (косвенно) – был связан с этим обстоятельством. Затем в течение 1918–1919 годов из-за «разрухи» и железнодорожной войны Россия потеряла еще несколько десятков процентов паровозного парка. К концу 1919-го «вымирание» локомотивов приняло масштабы эпидемии, которая усугублялась чудовищным дефицитом топлива: в конце 1919-го у большевиков не было доступа ни к углю Донбасса, ни к нефти Закавказья.

С этого момента и на ближайшие четыре года одним из ключевых сотрудников и консультантов Ленина, убедившим его выбросить лозунг «Все на транспорт!», становится один из удивительнейших русских людей XX века – инженер-железнодорожник, профессор Ю. В. Ломоносов (1876–1952), чья мало известная широкой публике фамилия появляется в ленинской деловой переписке 1919–1922 годов поразительно часто. Именно он в конце 1919-го сделал по заказу Ленина и Троцкого расчеты, из которых математически следовало: если нынешняя динамика сохранится, то в ближайшие месяцы железнодорожное сообщение в России прекратится. Это означало крах всего большевистского проекта, и эта угроза подействовала.

Если бы в распоряжении Ленина не было Красина, то на его месте, весьма вероятно, оказался бы Ломоносов; Красин был начальством и конкурентом Ломоносова, не дававшим ему развернуться в полной мере. Еще меньше Ломоносову повезло с репутацией у потомков: этот в высшей степени компетентный инженер с легкой руки некомпетентного историка Иголкина обзавелся статусом «ленинского наркома», расхищавшего – с подачи Ленина – золотой запас и стоящего, таким образом, «у истоков советской коррупции». Научная биография Ломоносова «Инженер революционной России» Энтони Хейвуда полностью опровергает это нелепое измышление (да Ломоносов и наркомом-то не был), но известна она гораздо хуже свободно циркулирующего в Интернете изделия Иголкина.

Харизматичный, амбициозный, с задатками футуролога и авантюриста, Ломоносов воплощал в себе множество черт, ценимых Лениным: он был революционер, изобретатель, прагматик, администратор – словом, тот тип практика, который оказывал на Ленина магическое воздействие. Похоже, именно Ломоносов предложил Ленину не «восстановление» разрушенного войной железнодорожного хозяйства, не ремонт и штопку уже существующих паровозов, вагонов и путей на имеющихся мощностях, а «перезапуск»: воспользовавшись наличным «обнулением» как уникальной возможностью, пустить по новой стальной колее закупленный за границей новый транспорт, который в сжатые сроки вывезет Советскую Россию в социализм, оставив капиталистов – у которых железнодорожное хозяйство разбросано по разным частным собственникам – позади. Именно сейчас – «сейчас или никогда» – и следовало создать «идеальную железнодорожную систему», и было бы лучше всего вместо очевидно устаревающих паровозов закупать и проектировать самим тепловозы на дизельной тяге, так чтобы к 1950-му вся страна оказалась покрыта «сверхмагистралями», по которым можно было бы очень быстро гонять тяжелые товарные поезда.

Ленин колеблется: это обойдется России в несколько сотен миллионов золотых рублей – 40 процентов или даже половина золотого запаса. Однако перспективы, которые открываются перед ним – и так уже увлеченным идеей быстрой модернизации через электрификацию – в случае реализации этих двух проектов, вгоняют его в состояние «es schwindelt» («голова кругом идет») – как 25 октября 1917-го, когда из жильца фофановской квартиры он в считаные часы превратился в руководителя России.

Именно этим «головокружением от возможных успехов» и объясняется крупнейшая ошибка Ленина: вера в возможность проскочить в «быстрый социализм» стиснув зубы, не сворачивая режим военного коммунизма.

Как только весной 1920-го Антанта сняла экономическую блокаду, Ленин дает большевистским брокерам отмашку: покупайте! Чтобы осознать масштабы предприятия – предполагалось приобрести за границей пять тысяч локомотивов и 100 тысяч грузовых вагонов, плюс разного рода железнодорожное оборудование, от котлов до рельсов, – надо понять, что в 1920 году даже просто восстановление двух-трех паровозов расценивалось как «огромное дело». Чтобы понять уровень технической сложности сделки – представьте, что вы Палестина или Донецкая народная республика – и собираетесь заказать в Америке огромную партию «боингов». В конце 1919 года Советская Россия была непризнанной республикой и находилась «под санкциями» – военными, торговыми, финансовыми, да еще в кольце препятствующих транзиту враждебных государств вроде «белых» Польши и Финляндии; понятно, почему Ленин прыгает от счастья, когда России удается заключить «настоящий» мирный договор с Эстонией – и заплатить по самым грабительским ставкам за возможность учредить офшор и вести через него дела любой финансовой сложности. Соответственно, ошарашивающие нули в графе «количество товара» возникают еще и потому, что из-за десятка паровозов идти на нарушение санкций – и ослабление общей позиции по большевикам – иностранцам нет смысла; а когда возникает масштаб, политические соображения могут отойти в тень; расчет Ленина состоял в том, чтобы посредством этих заказов (и концессий) втянуть капиталистов в «отношения».

По дороге в Лондон Красин заключил контракт на тысячу паровозов с шведским бюро «Nydkvyst & Holm AB (Nohab)» – они должны были поставить все машины к 1925 году; сумма контракта оценивалась в 20–25 миллионов фунтов: по-видимому, это крупнейший заказ тех лет на европейском промышленном рынке. В Стокгольме было открыто специальное бюро – Российская железнодорожная миссия, смысл которого: обговаривать нюансы приобретения, контролировать постройку, растягивать платежи и организовывать транспортировку в Россию. У миссии было 15 филиалов в Европе и Америке, руководил ею инженер Ломоносов – который пользовался привилегией писать Ленину напрямую; и тот быстро разрешал бюрократические затруднения. Одновременно предполагалось вот-вот заключить соглашение с Германским паровозостроительным союзом о постройке еще одной-двух тысяч паровозов. Полным ходом шли переговоры о производстве нескольких сотен или даже тысяч машин в английском Ньюкасле. Там же, в Англии, Красин зондировал почву на предмет возможности заказать ремонт 1500 паровозов. 230 паровозов договорились ремонтировать в Эстонии. Очень активно обрабатывалась и Америка – где готовыми ожидали своей судьбы заказанные еще царским правительством (на британские займы, что осложняло ситуацию) паровозы.

Поскольку распределить эти 300 миллионов золотых рублей в Совнаркоме и вокруг нашлось много охотников, которые теперь кусали локти, к заключенным впопыхах контрактам возникло много вопросов: почему на паровозы потратили чуть ли не все остатки золотого запаса? почему надо было закупать локомотивы за границей, а не давать работу отечественным ремонтникам? почему были выбраны не самые быстроходные и современные машины? почему закупались локомотивы, не вполне подходящие под российскую систему – якобы нарочно вредительские, вызывающие из-за самой своей массы быстрое изнашивание рельс и подвижного состава?

Ломоносовские инженеры на протяжении нескольких лет будут принимать паровозы в Швеции, на крупповских заводах в Эссене, на «Ганомагк» в Ганновере, на «Гумбольдте» под Кёльном. Но уже с октября 1920-го программа закупок импортного желдороборудования начинает перетряхиваться. Как и в прочих областях – и здесь мы явно сталкиваемся с проявлением все того же «стиля Ленин» – любезность советской стороны оказывается прямо пропорциональной политическим успехам Советской России; в хорошие моменты количество заказанных паровозов уменьшалось, в плохие – возрастало; то же касалось и отношений с отдельными странами (например, изначально в Эстонии обещали отремонтировать 230 паровозов – но в конце концов ограничились 70). Если, согласно первому плану, предполагалось все делать через Швецию, то к 1921-му, когда торговое соглашение с Англией перестало требовать посредников, шведский заказ подвергся секвестру (цифра 1000 уполовинилась) – зато вроде бы должен был увеличиться заказ в Англии (которую следовало стимулировать вступить в Торговое соглашение) и Германии (чтобы подтолкнуть ее к заключению Рапалльского договора).

Даже с учетом зашкаливающего бюрократизма, ведомственной конкуренции и советского бардака пять тысяч локомотивов, 100 тысяч грузовых вагонов, несколько десятков тысяч тонн рельсов теоретически составляли критическую массу для того, чтобы железнодорожная индустрия России не просто восстановилась, но в самом деле стала драйвером модернизации; и еще осенью 1920-го у Ленина были основания надеяться на это (как и на торфососы Классона, «гиперболоиды» Бекаури и шишки Рабиновича).

Важно понимать, что нэп – который уже в 1921-м Ленин публично представлял в самых радужных красках как идеальный проект спасения человечества – по сути означал крест на его проектах быстрой модернизации хозяйства и казался ему в этом смысле поражением, отказом и откатом от грандиозных радикальных утопических проектов, которые планировалось реализовать на мобилизационном ресурсе военного коммунизма – «перезапустить» экономику за несколько месяцев или даже недель. Чтобы быстро перескочить в социализм, требовалось оставаться в мобилизационном режиме; «послабления» и «культ торговли» подразумевали необходимость расплачиваться за оказанные услуги и поставленные товары на внутреннем рынке настоящими деньгами – которые, по изначальному ленинскому плану, должны были вбиваться в модернизацию.

Однако в какой-то момент Ленину становится ясно, что погоня за двумя зайцами сразу в таких условиях означает перспективу поимки только самых захудалых, никудышных экземпляров.

План ГОЭЛРО, по объективным причинам, тоже несколько затормозился – ясно, что золотого запаса и на локомотивы, и на электрификацию не хватит; да и легкий доступ к закавказской нефти несколько снизил резкую нужду в альтернативной дешевой энергии. Комиссия ГОЭЛРО перерастает в Госплан – который готовит уже не «кавалерийскую», а поэтапную, систематическую, рассчитанную на годы, а не на месяцы модернизацию.

«Быстрые» проекты режутся в обеих областях. Понятно, что транспорт, да, будет восстановлен и войдет в рабочий режим, но превращение страны в высокотехнологичный Коммунистический Иерусалим прямо сейчас невозможно.

В конце 1920 года речь уже шла о покупке не пяти, а двух тысяч паровозов. К началу 1921-го заказали с проплатой 1100 – и похоже, на этом захлебнулись. Там, где можно было вернуть авансы, заказы сворачивали.

Еще в конце 1921-го Ленин поддерживает эксперименты по переоснащению железных дорог, и с его разрешения Ломоносов на сэкономленные при заказах паровозов деньги получает право заказать за границей несколько экспериментальных тепловозов.

С одной стороны, Ленин курирует и протежирует ГОЭЛРО, с другой – из двух проектов модернизации железных дорог – «тепловозного» или «электровозного», на электрической тяге, – ему, кажется, больше нравится первый. Вынужденное торможение усугубляется непоследовательностью самого Ленина, хотя и электрификация железных дорог также желательна.

Дело в том, что 1920–1921 годы – это эпопея с «Алгембой» – железной дорогой к оказавшимся вдруг доступными далеким нефтяным промыслам в районе реки Эмба. Там была живая, уже добытая нефть, и в декабре 1919-го это был единственный источник жидкого топлива, доступный большевикам; но надо было придумать способ вывезти ее – как угодно, хотя бы и караванами верблюдов, Ленину доводилось подписывать документы про «гужевую повинность». Железную дорогу Александров – Гай (Саратовская область) – Чарджуй, связавшую бы Центральную Россию с Хивой – Закаспийским нефтяным регионом, примерно на границе Туркмении и Узбекистана, близко к афганской границе – планировали построить еще при царе. «Почему же русские капиталисты ее не построили?.. Англичане не позволили?» – спрашивал, усмехаясь, Ленин. Слишком сложно, 900 километров по пустыне, солончаки. По сути, требовалось строить три проекта сразу: железнодорожное полотно, нефтепровод и водопровод – обеспечивать воду из Амударьи для паровозов; но если запустить там тепловозы, которым вода не нужна, а нефти они тратят втрое меньше? Судя по количеству упоминаний в ленинской переписке, «Алгемба» представлялась ему жизненно важной стройкой – топкой, куда можно бросать людей и деньги; но уже через год, когда выяснилось, что игра не стоит свеч, ее свернули: не получилось – поехали дальше, некогда горевать. Разумеется, «Алгемба» не была «коррупционным проектом», каким ее представляют историки-«разоблачители»: еще один масштабный советский недострой, брошенный из-за изменений политической и экономической ситуации.

Примерно в 1920 году большевики получили доступ к нефти Баку и Грозного – клондайк; и Ленин грозит «перерезать» всех местных, если те сожгут нефть или испортят промыслы; однако оказалось, что после нескольких лет Гражданской войны и интервенции сами нефтяные поля и оборудование пришли в катастрофическое состояние; заброшенным скважинам грозило обводнение, и если не начать откачивать воду прямо сейчас, объяснил Ленину Красин, то большевикам придется выстраивать всю нефтедобывающую промышленность с нуля – при том, что топливо нужно позарез и сегодня. Губкин представил Ленину альтернативное мнение: плохо, но не катастрофа, нужно просто эксплуатировать скважины хоть как-то, чтобы не затопило окончательно. Но и для этого нужно было найти оборудование – только за валюту, которой не было.

И тогда Ленин разрешил Серебрякову продавать нефть самостоятельно, под его личным контролем (в нарушение госмонополии внешней торговли): и самим себя обеспечивать, и искать возможности концессий – нужны инвестиции в промыслы.

Прямые торговые контакты молодого Советского государства с внешним миром выглядели подчас экзотично; видимо, поначалу идея Ленина состояла в том, чтобы сам акт торговли, помимо собственно прибыли, приносил выгоду еще и как успешная партизанская атака на капитализм; например, выбрасывая на внешний рынок порции дешевой закавказской нефти, вы можете обрушить нефтяной рынок, хотя бы региональный. Ушлый Серебряков принялся гонять из черноморских портов в Константинополь нефтеналивные пароходы с маслом, бензином и керосином и продавать их спекулянтам; поскольку цена была ниже рыночной, товар у него с руками отхватывали – та же тактика, которой придерживается сейчас ИГИЛ (запрещенная в России). На вырученные деньги Серебряков договорился о приобретении машин для вращательного бурения, еды, одежды, мыла для рабочих. Сами Ленин и Серебряков прекрасно осознавали как первобытный (менять богатства страны следовало не на консервы и ботинки, а на технологии), так и нелегальный характер мероприятия – по сути, то было не что иное, как государственная контрабанда; в переписке они называли это «успешно корсарствовать».

Многие коммунисты в ленинском окружении, вдохновившись успехами этих вылазок, заговорили о том, что Советская Россия в состоянии сама поднять из руин бакинскую и грозненскую «нефтянку»; Ленин, однако, боролся с таким «коммунистическим шапкозакидательством» и «вздором, который тем опаснее, что он рядится в коммунистические наряды»; он настаивал, чтобы пираты превращались в настоящих капиталистов и привлекали инвестиции, а не просто торговали с колес тем, что удалось наскрести. Потенциальные концессионеры обязаны будут расплачиваться с Советами оборудованием, превращая – в фантазии Ленина – торговые контракты в договоры о технической помощи; только так можно не просто восстановить что-то, но и «догнать (а затем и обогнать) современный передовой капитализм». Верхние строчки списка ленинских «инвесторов мечты» занимали американцы, которые не имели отношения к российским нефтепромыслам до революции и потому не станут предъявлять претензии по части возврата собственности. В идеале, писал Ленин, следует использовать нынешнюю войну между «Standard Oil» и «Shell», чтобы кто-то из них ради победы над конкурентом взял в концессию Баку – возможно, прикрывшись какой-нибудь подставной, псевдоитальянской или шведской компанией-ширмой: не создавать прецедент сотрудничества с большевиками.

Узнав о первых успехах – и главное, наполеоновских планах большевиков, – бывшие собственники в Париже объединились для защиты своих интересов – чтобы запретить как советскую «игиловскую» торговлю нефтью в Константинополе, так и воспрепятствовать концессиям.

Проблема, которую оказался не в состоянии решить даже такой энтузиаст концессий, как Ленин (которому постоянно приходилось преодолевать еще и внутреннее сопротивление: среди большевиков и даже непартийных «спецов» было множество сторонников «опоры на собственные силы» – не за тем совершалась революция, чтобы снова отдавать Россию иностранцам), состояла в обеспечении концессионерам юридической поддержки: в случае, например, нефтепромышленности речь шла об имуществе, реквизированном у старых собственников – горящих желанием вернуть ее или получить компенсацию. Отсутствие внятных правил игры приводило к тому, что либо иностранцам оказывалось неинтересно вступать в заведомо «плохой» бизнес, либо они были готовы рискнуть – но на «грабительских» условиях; тут уж несогласны были Советы. Что касается бакинской нефти, то ленинскому окружению удалось почти договориться о концессии с Барнсдальской корпорацией; американцы несколько раз приезжали в Москву и на Апшерон – но поскольку Ленин, главный идеолог и мотор концессий, к тому времени стал отходить от дел, до добытой нефти так и не дошло.

«В итоге, – вздыхает С. Либерман, – концессии почти ничего не дали. Вот уж подлинно: гора родила мышь. За период с 1921 по 1928 г. советская власть получила 2400 концессионных предложений, заключено же было всего 178 договоров».

Концессионная политика Ленина – если называть вещи своими именами – провалилась, оставшись еще одним пунктом в разделе «авантюры первых лет советской власти». Однако шумиха вокруг концессий – и размещение на Западе нескольких впечатляющих промышленных заказов, связанных с железнодорожным оборудованием, – показали Западу, что большевики «образумились»: у них появились серьезные экономические амбиции – и глупо было игнорировать их предложения. Для того чтобы предложения выглядели солидными, Советы активно создают за границей «витрины»: Советское бюро в Америке, представительства своих банков в Швеции и Прибалтике; они нанимают банкиров-иностранцев (Олаф Ашберг – директор их «Роскомбанка», он же «Внешторгбанк») и в течение нескольких месяцев вводят у себя твердую валюту – золотой червонец. Все эти меры посылали западным инвесторам «хорошие сигналы», внушали им иллюзию, будто большевики становятся «обычными». Почему бы, раз так, не начать с ними разговаривать языком дипломатии?

Приглашение в Геную было получено не на пустом месте; оно было куплено – и куплено ловко.

Пока же, в первые месяцы 1922-го, по мере того как железнодорожный проект «сдувается», интерес Ленина к идее тает. Кроме того, видимо, в какой-то момент «железнодорожный социализм» стал восприниматься как епархия Троцкого, который с весны 1920 года был наркомом путей сообщения – настолько успешным, что «дорполиты (политотделы дорог), опираясь на авторитет Троцкого, военного ведомства и при поддержке Секретариата ЦК, начали посягать на руководство губкомами и укомами тех губерний, через которые проходили важнейшие железнодорожные и водные пути, – напрямую командовать местными органами власти». Все эти неудачи и полуудачи, накладываясь на нездоровье, изнурили Ленина; головокружение от успехов оборачивалось депрессиями и обмороками. Из соображений соблюдения политического и аппаратного баланса Ленин несколько отстраняется от этого проекта. По мнению историка С. Павлюченкова, «ленинская вертикаль ГОЭЛРО появилась, в том числе как противопоставление, как хозяйственная альтернатива путейским амбициям Троцкого».

Костино было чем-то средним между ухом лошади, куда залезает Мальчик-с-пальчик, чтобы оптимизировать управление сельхозработами, и кровавым нутром медведицы, где укрывается от враждебности мира только что убивший ее герой «Выжившего».

И дело не только в том, что «обстановка была неспокойная» – в смысле бандитизма или даже полумифических савинковских убийц, проникающих в Советскую Россию из эмиграции: все-таки уже не 18-й год. Ленина беспокоили скорее «меньшевики и полуменьшевистские шпионы», которыми «мы здесь в Москве окружены»; в переводе на человеческий язык – происки буржуазии, которая вынудила свернуть атаку на общество и хотя и организованно, но отступить.

Собственно, вся эта местность – около нынешнего Королева – представляет собой, по сути, ленинский мемориал; вот уж действительно – si monumentum requiris, circumspice: хочешь найти памятник, воздвигнутый ему, – оглянись вокруг. Удивительная история этой на вид ничем не примечательной территории – одно из самых убедительных доказательств способности Ленина преобразовывать окружающую действительность в масштабе от отдельного дома до целой Вселенной. Сам Ленин не мог знать о своей роли в выстраивании судьбы этих задворок Ярославки – которые, полностью в соответствии с законами исторической диалектики, оказались неисчерпаемыми, как электрон; тем любопытнее это «нечаянное» вмешательство.

Во-первых, после отъезда Ленина – только в 1924-м, но якобы по совету Ленина – в имении Крафтов, и в том числе в ленинском домике, возникла Болшевская трудовая коммуна для беспризорников с криминальными наклонностями, та самая, что показана в первом звуковом фильме «Путевка в жизнь»: про перевоспитание малолетних преступников под чекистским надзором. Юноши работали в обувном и трикотажном цехе – выпуская по 400 пар спортивной обуви в день. Деятельность одобрил побывавший здесь, среди множества других крупнокалиберных «полезных идиотов», Бернард Шоу – но если бы тут оказалась Наоми Кляйн, то, пожалуй, квалифицировала бы предприятие как потогонное – в духе камбоджийских фабрик «Найк». Когда сюда приехал Горький, мустафы и кольки-свисты встретили его вполне уместным в чекистской вотчине приказанием: «Руки вверх!» Тот подчинился – и на него тут же надели свитер: подарок. Писатель нашелся: надо же – раньше говорили «руки вверх» – и раздевали, а теперь наоборот. Это нарушение нормального алгоритма насторожило компетентные органы: в 1937-м «образцовый концлагерь» разогнали и всех кого можно пересажали.

Во-вторых, в трех километрах от ленинского домика находятся Подлипки – те самые, королёвские. Дело в том, что – собственно, по указанию Ленина – в 1918-м именно сюда эвакуировался петроградский Орудийный завод – оборудование и рабочие; распоряжение селить сюда московских рабочих, чтобы укреплять завод, подписал в 1920-м тоже Ленин. В 1922-м дела здесь обстояли крайне неважно: ни сырья, ни заказов; рабочие тратили больше времени на поиск пропитания, чем на работу. Однако через 40 лет именно на фундаменте этого предприятия развернулось ОКБ-1 Сергея Павловича Королева, которое разработало и гагаринскую ракету, и Буран, и Морской старт, и аппараты для Луны и Венеры; теперь это НПО «Энергия».

Наконец – last but not least – в шести километрах от костинского домика Ленина расположены «Лесные поляны» – точнее, деревня Тарасовка, появившаяся в жизни Ленина еще летом 1918-го – до того, как Сапронов нашел для него Горки. Уникальность места не в том, что это еще один уголок Подмосковья, где можно воздвигнуть статую «дачному», без галстука, Ленину, а в том, что его пребывание здесь привело к образованию некоего совхоза, и совхоза непростого; это один из тех фрагментов действительности, которые радикально преобразились уже при жизни Ленина; где было запустение, расцвели сады и зазеленели поля; не так уж много мест в деревне, которые могут похвастаться такой молниеносной трансформацией.

Перед революцией Тарасовка из дворянско-помещичьего гнезда, некогда принадлежавшего Салтычихе (той самой), превратилась в дачное место, куда переселялись на лето люди в диапазоне от режиссера Станиславского до сотрудников бельгийской миссии (съемщики соседнего дома, они закусывали губы от изумления, когда видели здесь Ленина). Тут служил управляющим отец видного большевика Скворцова-Степанова, сочинившего после революции по заказу Ленина несколько книжек, в том числе фундаментальный науч-поп о перспективах электрификации (для того, кто интересуется, что было в голове у Ленина, скворцовские тексты – страшно любопытное чтение; он явно писал их после тщательного интервьюирования ВИ). Видимо, Скворцов как раз и навел на Тарасовку Бонч-Бруевичей, а уж те стали приглашать сюда Ульяновых.

Создать на землях дачного поселка образцовый совхоз придумал Бонч-Бруевич; и он же придумал поэкспериментировать не с местным населением. Как следует пролистав свою записную книжку времен газеты «Рассвет», он принялся трансплантировать сюда сектантов. С самого начала заинтересованно наблюдавший за начинанием своего друга – и всячески поддерживавший его – Ленин полагал, что речь идет о духоборах; однако на самом деле то были члены секты «Начало века», у которых был полуторадесятилетний опыт устройства коммун. Как пишет исследователь сектантства А. Эткинд, обративший внимание на феномен «Лесных полян», ранее интересовавший только разводчиков племенного скота, «подмосковный совхоз “Лесные поляны”, созданный директором Бонч-Бруевичем и кассиром Легкобытовым, стал единственным реализованным образцом великой мечты русского народничества. На рубеже 1920-х годов Бонч-Бруевич оказывается в уникальной роли посредника между двумя коммунистическими утопиями, сектантской и большевистской, и между двумя утопическими лидерами, Легкобытовым и Лениным».

Ленин приветствовал эксперименты лояльных лиц – и даже удивительное, в сущности, «совместительство», когда начальник кремлевской администрации одновременно выполняет должность директора подмосковного сельскохозяйственного предприятия: видимо, ему казалось забавным наблюдать, как способный организовать любую деятельность Бонч-Бруевич справится с «хождением в народ».

Хотя задним числом Бонч-Бруевич приписывает инициативу создания своего необычного совхоза самому Ленину летом 1918-го, похоже, в полной мере он смог развернуться в «Полянах» в 1920-м, когда дача превратилась для него во что-то вроде почетной ссылки; смещенный с должности управделами Совнаркома, Бонч смог в полной мере посвятить себя своему «сектантскому совхозу».

Из преимуществ были только доступ к Ленину и возможность взять кредит. Сначала пришлось «собирать земли» – с нуля, слепливая 500-гектарную территорию из разных фрагментов государственной, брошенной дачниками и свежеконфискованной у мелких помещиков земли. Из живого инвентаря нашлась только лошадь Васька – 24 года от роду. В Лопасне отыскали еле живых йоркширских белых свиней, настолько оголодавших, что из одиннадцати свиноматок сумели доехать восемь; очень скоро свиней было уже 500, и в год они давали приплод 10 тысяч поросят.

Мы знаем, что после октября 1917-го Ленина интересовало не столько процветание села, сколько разжигание там классовой войны. Тем не менее идея производить что-либо ударным способом всегда увлекала ВИ, и создание успешного поместья-фабрики представлялось ему заслуживающим инвестиций опытом. Гарантией того, что «Лесные поляны» – «вегетарианское», подозрительно некоммунистическое название выдумал Бонч-Бруевич – не превратятся в гнездо контрреволюционной сельской буржуазии, было участие Бонч-Бруевича.

Бонч сделал всё, чтобы в отчетах Ленину замаскировать своих сектантов – которые действительно часто поддерживали большевиков (а те еще с 1903 года пытались объяснить им, что цели у них совпадают), – под биороботов: «имеют своеобразные философские взгляды и по-своему объясняют происхождение и роль религии, но не имеют никаких обрядов, таинств, не верят ни в каких богов, святых и прочую чепуху. Все это совершенно, как говорят они, “отметают”, как “детство человеческой мысли”». А уж как работают – даже при плохом пайке втрое – ввосьмеро эффективнее «обычных» людей, да еще и привозят в совхоз свое имущество. Жить коммуной подразумевало, что все общее, от денег до нижнего белья.

Для нас важно, что «Поляны» оказались витриной ленинской крестьянской утопии. Судя по письмам Бонч-Бруевича Ленину и его позднейшим мемуарам (где слово «секты», разумеется, испарилось), совхоз был чем-то средним между трудармией Троцкого и агропромышленным холдингом, прибыль от которого в первую очередь идет государству, а малая, покрывающая личное потребление и необходимые инвестиции в развитие, часть распределяется не индивидуально, а на всю общину, препятствуя таким образом развитию мелкобуржуазного сознания. Каким именно был баланс принудительности и добровольности в этом труде, мы не знаем; вряд ли он был сильно смещен в ту или иную сторону.

Окрестные крестьяне опасались: «уплывет наша земелька в совхоз» – но ни руководство, ни сектанты не были агрессивными и если и заманивали к себе, то демонстрацией возможностей техники (уже в первой пахоте участвовали три трактора), электрификацией и звездным персоналом: агрономом был Нахимов, племянник адмирала, зав скотными дворами – русский швейцарец Даувальдер; в 1925 году сектантский совхоз нанял собственного бактериолога и принялся производить айран. Удивительные урожаи давали клубничные поляны. В совхоз провели американские – без единой рытвинки – дороги.

Ленин помог выделить две тысячи золотых рублей на покупку оборудования для лесопильного завода; быстрые успехи позволили поставить пчельник на 120 ульев, открыть фабрику диетических продуктов из овса (толокно, геркулес, «русское какао») и колбасный завод на 320 пудов колбас в день.

Бонч посылал Ленину на дегустацию произведенные в «Лесных полянах» мягкие французские сырки (изначально, видимо, сектантский продукт – возможно, аналог пасхи и, очевидно, прототип нынешних глазированных сырков; именно в «Лесных полянах» находился центр, откуда затем они распространились в СССР) – и «Владимир Ильич был очень заинтересован нашими первыми опытами». Еще больше, чем сырки, Ленина в тот момент интересовали любые формы «замены» обычного, «темного» крестьянства альтернативным человеческим материалом, который смог бы увеличить за счет склонности к коллективной деятельности производительность труда и при этом был лоялен большевикам, да еще и сам вступал в потребительские сообщества; полностью управляемые команды, голубая мечта.

Не стоит недооценивать этот опыт – по-настоящему идеальный: если бы все хозяйства в России самоорганизовались по образцу «Полян», то коллективизации, пожалуй, и не понадобилось; «Поляны», электрифицированное, механизированное, «по-немецки» рационально управляемое, были островком чаемого социализма в послереволюционном океане хаоса. Подозрительной могла показаться разве что сектантская – сочувствующая, готовая вступать в коммунистическую ячейку и изучать историю партии, но апеллирующая к другому источнику морального долженствования – подоплека этого процветания.

Сектанты представляли собой авангард крестьянства – самоорганизующийся, мотивированный, не нуждающийся в экономическом стимулировании, признающий государство и уважающий его собственность; аналог партии – меньшинство, способное в кризисные моменты эффективно вести за собой большинство. И ровно поэтому они, естественные союзники, в какой-то момент должны были внушить партии опасения как потенциальные конкуренты; подавленные, но объективно существующие противоречия обычно выливаются в конфликты.

Разумеется, мнение, будто Ленин не стал бы проводить коллективизацию, – шестидесятническая иллюзия. Разумеется, нэп не был конечной точкой в его отношениях с крестьянством. Зафиксировав момент, когда крестьяне-единоличники достигнут максимума производительности и поодиночке уже не смогут обрабатывать больше земли, чем сейчас, ленинское государство неизбежно должно было вмешаться в процесс: предложить крестьянам обменивать их излишки на технику. Но чтобы использовать технику и добиваться большей производительности, крестьянам пришлось бы объединять свои хозяйства. Как же можно было оставить крестьян самих по себе, если с машинами и обобществленным хозяйством с них можно было получить объективно гораздо больше – контролируя при этом самостоятельность? Да, была и вегетарианская программа: стимулировать в этом классе лояльность, растить сознательность, прививать идеи социализма и искоренять темные инстинкты; постепенно снимать межклассовые противоречия и готовить к бесклассовому обществу. Но правда ли, что Ленину показалось бы ее достаточно? Все, что мы знаем о стиле тактики Ленина, говорит в пользу того, что он бы пошел дальше и провел бы коллективизацию – справа или слева от Сталина на шкале жесткости и жестокости: мог и там и там. Нэп был способом обеспечить быстрый экономический рост, оттолкнувшись от дна 1921 года.

Видимо, опыт «Лесных полян» оказался настолько удачным, что уже осенью 1921 года, с разрешения Ленина, было издано нечто вроде воззвания к российским и заграничным «сектантам и старообрядцам», которые, по описаниям Бонч-Бруевича, стремились построить общество, подозрительно напоминающее коммунистическое; теоретически духоборы, молокане, новоизраильцы очень сильно выиграли от революции и от отделения притеснявшей их церкви от государства. Ленин, особенно при том, что Бонч-Бруевич ненавязчиво, но методично, на протяжении многих лет, знакомил его с этим миром ересей, время от времени проявлял к нему доброжелательный интерес; мы помним, что еще в 1904-м РСДРП, под редакцией самого Бонч-Бруевича, издавала «Рассвет» – газету для сектантов. Воззвание предлагало сектантам обращаться в органы советской власти, получать землю – и браться за «творческий радостный труд».

Важно понять, что Ленин был агентом не только индустриальной модернизации, но и религиозной Реформации в России. Сам он действительно видел столько же разницы между религиями, сколько между желтым чертом и синим чертом, выражаясь его словами; однако, мысля вне религиозных рамок, он через Бонча знал о том, что большевистская революция воспринималась частью крестьян как род религиозной Реформации: как попытка перетряхнуть накопленную собственность – материальную и духовную – той части феодального государства, которая называется церковь. «Лесные поляны», куда пошли работать члены секты «Начало века», были удачным экспериментом как раз в этой области.

То, что в дальнейшем будет казаться просто «первым совхозом» или, как сейчас, просто еще одним очагом постперестроечной разрухи, было форпостом и символическим эпицентром попытки религиозной Реформации России – за которой, в прямом и переносном смысле, стоял Ленин, стремившийся не просто уничтожить частную собственность, но заменить ее некоей новой, приемлемой именно для России формой; именно поэтому превращение Ленина в обитателя мавзолея началось как раз в этой среде – и уж затем в процессе стали принимать участие более широкие слои крестьянских масс.

И тем многозначнее – и многозначительнее – его пребывание в районе станции Болшево сначала в 1918–1919-м, а затем и в 1922 году.

Ленин мог сколько угодно отрицать наличие некоего Высшего Существа, однако невозможно было игнорировать тот факт, что идея Бога широко распространена как среди городского пролетариата, так и, тем более, среди крестьянства; это была та идея, с которой ленинский марксизм неизбежно вынужден был вступить в жесткую конкуренцию. И неудивительно, что, войдя в свой «крестьянский период», Ленин вторгается если не в вопросы, то в дела религии.

Именно весной 1922 года Ленин издает свой печально известный указ об изъятии церковных ценностей под предлогом необходимости разрешить кризис с голодающими Поволжья: покупать на вырученные от продажи драгоценной утвари деньги зерно за границей. В целом изъятия проходили без одобрения, но поскольку в стране велась кампания помощи пострадавшим (и даже сам Ленин передал свою школьную золотую медаль как раз в фонд голодающих), в массовом порядке эксцессами они не сопровождались. Запоминающимся исключением стала Шуя, где попытка кесаря взять богово 19 марта 1922 года превратилась в расстрел, получивший полное одобрение Ленина, который требовал безжалостных и показательных действий против «черносотенного духовенства» – «подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий». Сам он в это время драпируется в давно пылившуюся без дела тогу философа и сочиняет важный для него текст «О значении воинствующего материализма», где среди прочего пропагандируется желательность навязывания материалистического взгляда на мир административными мерами. С подачи Ленина в России широко издается книга немца А. Древса «Миф о Христе», в которой «научно» доказывается, что «никакого Христа не было»; несколько раньше Ленин распорядился финансировать издание семитомника бывшего народовольца, а затем ученого-энциклопедиста (и классического «изобретателя», к каким всегда питал слабость Ленин; его тезисом было «новым людям понадобится новая история») Николая Александровича Морозова «Христос», в которой тот на основе научного анализа «Апокалипсиса» доказывал, что общепринятая хронология фальсифицирована.

По сути, события начала 1922-го есть советский аналог «тюдоровской секуляризации» – роспуска монастырей, как это сделал в Англии Генрих VIII; реформация на практике: у духовенства отнимают движимую и недвижимую собственность, передают землю и здания крестьянам и рабочим; государство забирает себе ценности, монахам предложено трудиться в статусе обычных граждан.

Известно, что Ленин – который, если верить Лепешинскому, еще лет в шестнадцать плюнул на свой нательный крестик и выбросил его – презирал и не понимал религию и не проявлял толерантности по отношению к каким-либо проявлениям религиозности у товарищей-социалистов. Церковь при большевиках, естественно, была отделена от государства. Однако пока церковь не претендовала на политическую власть, Ленин не жег молитвенники, надеясь, что они «исчезнут сами собой»; он искал возможности не искоренить религию, а «отучать крестьянские массы от обрядовых сборищ», заменить ее каким-то еще способом организации социальной и духовной жизни; поскольку все население страны не могло вступить непосредственно в партию (которая вполне годилась для осуществления эрзац-ритуалов такого рода), в разные моменты претендентами на эту роль в голове у Ленина были театр и, возможно, – если допустить, что фраза Троцкого про «важнейшее из искусств» принадлежит все-таки Ленину, – кинематограф, а также электричество («Пусть крестьянин молится электричеству, он будет больше чувствовать силу центральной власти – вместо неба») и вообще «машина» («лучше пусть у крестьян будет мистическое отношение к технике, которой овладел промышленный пролетариат, чем к земле и природе»). Таким образом, похоже, что в сознании Ленина идея существования неких прогрессивных форм религии не была табуирована: собственно, раз формой религиозной деятельности может быть пьеса «Кулак и батрак» или лампочка, то почему не могут быть какие-то сектантские – христианские или мусульманские, бунтующие против официальной, реакционной церкви – собрания; теоретически они вполне комбинируются с марксизмом.

Бердяев, проанализировавший в «Истоках и смысле русского коммунизма» феномен отношений Ленина с религией и церковью, блестяще (для человека, который не знал о существовании 29-го тома собрания сочинений ВИ) показал, что Ленин был одержим коммунизмом как идеей фактически религиозной: марксизм для него был абсолютной истиной; и поскольку эта доктрина охватывает не только технику совершения революции, но и «всю полноту жизни», то это «предмет веры». (Не случайно другой философ, А. Ф. Лосев, когда начальство в МГПИ пыталось поставить ему на вид религиозность: «Вы до сих пор верите в бога?» – срезал провокатора ответом: «Ленин утверждал, что абсолютная истина существует».) При всей брезгливости, которую Бердяев испытывает к Ленину, он признает, что в революционности Ленина ощущается моральная подоплека: органическое неприятие несправедливости. Проблема в том, что, согласно Бердяеву, впустив в себя эту идею, Ленин стал отличать добро от зла исключительно в связи с тем, насколько полезным тот или иной феномен оказывается для революции; поощрять истребление инакомыслящих, контрреволюционеров – индивидуально и в массовом порядке – при таком подходе естественно.

Рано или поздно Ленин и его группа новообращенных энтузиастов новой религии обречены были вступить в конфронтацию с альтернативными религиями (в диапазоне от христианства до капитализма) просто потому, что коммунизм сам – доктрина, строго регламентирующая социальные и духовные практики. Экономист Кейнс не случайно назвал ленинизм «странной комбинацией двух вещей, которые европейцы на протяжении нескольких столетий помещают в разных уголках своей души, – религии и бизнеса»: мистицизм и идеализм + прагматизм и материализм; вы проводите модернизацию общества не только ради оптимизации устаревших социальных и экономических решений, но и чтобы воплотить некий идеал; именно поэтому странные и непопулярные реформы можно подавать как решения, принятые «с точки зрения вечности», абсолютной истины, приближения к марксистскому раю – бесклассовому обществу. Так, в последней своей речи 1921 года Ленин призывал подходить к социализму «не как к иконе, расписанной торжественными красками», а как к бизнесу, встав на «деловую дорогу». В целом, пожалуй, Бердяев прав: большевики навязали народу, одержимому идеей избранничества и ожидающему мессию, подмену: мессией стал пролетариат, который теперь включал в себя еще и крестьянство; противоречия между ними позиционировались как несущественные.

«Нутряная» ненависть Ленина к церкви – точнее, отношение к религии как к реакционной деятельности (именно так, на самом деле, расшифровывается его безбашенная метафора: «Всякий боженька есть труположество») – преувеличена ради использования в политической борьбе с феноменом ленинизма. Сам Ленин хорошо знал Библию и церковное право, не срывал с членов партии крестики, до революции принимал активное участие в издании газеты «Рассвет», а после не препятствовал бонч-бруевичевским сектантам создавать коммунистические ячейки и, если уж на то пошло, даже разрешил Поместному собору 1917–1918 годов восстановить патриаршество – единственный из всех послепетровских властителей России. В Конституции 1918 года была статья о равном праве граждан на осуществление атеистической и религиозной пропаганды; в проекте программы партии 1919 года – пункт «избегать оскорбления чувств верующих». В разгар Гражданской войны Ленин подписывает декрет, освобождающий людей от обязательной воинской повинности «по религиозным убеждениям». Коммунисты – те, да, должны были и в частной жизни отказаться от религии: иначе в кризисный момент на их выбор и поведение могут повлиять посторонние факторы; двум богам служить нельзя.

К началу 1920-х, однако, Ленин не мог не обратить внимания на то, что не только крестьянские, но и рабочие массы, разочарованные политикой большевиков, но не рискующие вступать на путь прямой вооруженной борьбы, пытаются обрести утешение в религии; и вот тут церковь в глазах Ленина с нейтральной позиции переместилась в красную зону. Именно в этот момент Ленин применяет в этой области свой излюбленный прием против политических конкурентов – внесение раскола: поддерживаем лояльных советской власти попов – и расстреливаем (ссылаем) «черносотенных», да еще и «с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий» (сам Ленин вряд ли взялся бы расстрелять даже Савонаролу, но знал, что на подчиненных действуют определенные фразы, род НЛП). Да, это предлагает тот самый человек, который совсем недавно писал: «избежать, безусловно, всякого оскорбления религии»: то, что раньше казалось правильным, сейчас – уже нет.

Отношение самой церкви к большевикам тоже было далеко не таким однозначным, как кажется по советским фильмам о Гражданской войне, где среди колчаковских или «зеленых» банд непременно присутствует склонный к истерии и алкоголизму поп; да и к Ленину поступали от священнослужителей не только анафемы, но и удивительные письма – например, «с просьбой разрешить вступить во второй брак в силу нужды в “дешевой рабочей силе… в целях улучшения собственного благосостояния”, чему воспрепятствовали и патриарх Тихон, и правящий архиерей митрополит Вениамин». Дело еще и в том, что большевики сами воспринимались – прежде всего крестьянской массой – кем-то вроде первых христиан, занимающихся, пусть неосознанно, строительством Нового Иерусалима, реформаторов не только политической, но и духовной власти.

В крестьянской среде никогда не было недостатка в такого рода «мистических» толкователях, способных порассуждать о том, что Ленин освободил человечество от первородного греха, объявив, со ссылкой на напоминающего библейского Саваофа Маркса, что греховен не человек, а общество, которое формирует человека.

Сам Ленин, с его личным аскетизмом, скорее импонировал крестьянским массам; вождь рабочего класса, строгий к союзникам, да; но его «пролетарский» голос для их ушей звучал как «игуменский», и клюевский цикл, где Ленин изображается Спасителем, мессией, художественно очень убедителен. Ленин воспринимался как тот, кто очистит церковь от собственности, стяжательства, изгонит торгующих из храма – позволит разделить монастырскую землю между крестьянами. После 1924 года споры о том, кто больше сделал для человечества – Христос или Ленин, и аналогии Ленина с Моисеем, который, исполняя высший замысел, 40 лет водил свой избранный народ по пустыне, – станут в крестьянской среде обычной темой для разговоров. И ладно бы только в крестьянской: «интеллигентская» книга Бердяева «Истоки и смысл русского коммунизма» внятно демонстрирует, что большевистская прагматичная утопия легко вписывается в отечественную традицию поисков «универсальной социальной правды» – с неизбежным для них насилием, укорененным во всей русской истории.

Ленин не был от всего этого в восторге, но если марксисты воспринимают пролетариат как «мессианский» класс, то кем волей-неволей оказывается вождь этого класса? Каким бы неудобным и некомфортным все это ни было, невозможно было сделать вид, что он не понимает, о чем речь.

И все же обожествление коробило, раздражало и бесило его. Когда в 1920-м, к пятидесятилетию, Горький использовал в своем юбилейном тексте термины «священный», «легендарная фигура» и пр., политбюро вынуждено было принять постановление, где статья была квалифицирована как «антикоммунистическая». Когда летом зрители, пришедшие на концерт Шаляпина, заметили сидевшего в партере Ленина и принялись аплодировать – ему, не исполнителю – он в гневе встал и вышел из зала. Но они всё равно аплодировали – даже когда видели, что таким образом выгоняют его.

Нас не должно уже удивлять, что Ленин был готов абсолютно на любые эксперименты по преображению окружающей действительности – лишь бы возникал эффект, обеспечивающий его проекту лучшую позицию. Сектанты, рыночное хозяйство, буферные пролетарские государства (вроде созданного в 1919-м на территории Литвы и Белоруссии Литбела – где пролетариат не враждовал с буржуазией и по сути сразу действовал нэп): прекрасно, лишь бы сработало и не претендовало на политическую значимость без его ведома. «Лесные поляны» представляют собой еще одно доказательство того, что традиционная схема: военный коммунизм – нэп – коллективизация представляет собой упрощение, и практически все эти типы экономических укладов с самого начала приветствовались и практиковались, с ведома и благословения Ленина, в гибридных формах. Большевики искали, подбором, оптимальный вариант, и «Лесные поляны» стали опытной делянкой, где на человеческом материале «с повышенным октановым числом» выстраивался экспериментальный «коммунизм на стероидах», который в случае успеха мог быть распространен на всю страну. И неудивительно, что обитая в Горках, Ленин требовал посылать ему ежедневные рапортички о состоянии дел в «Полянах». После 1921-го отношения между Лениным и Бонч-Бруевичем по каким-то причинам несколько охладели, и он уже не мог так пристально следить за успехами совхоза; однако, ссылаясь на Крупскую, Бонч рассказывал, что за шесть дней до смерти Ленин хотел его увидеть «и все расспрашивал о “Лесных полянах”».

Место, ставшее полигоном, на котором уже в 1920-м стали отрабатывать нэп, сейчас выглядит как заурядный подмосковный городок, не страдающий от чересчур пристального интереса девелоперов. Признаки сектантского прошлого, если и есть где-то, прячутся в тени от новехонькой православной церкви; разве что цветники перед пятиэтажками кажутся подозрительно ухоженными.

Имя Бонч-Бруевича вычеркнуто из исторической памяти; культурный центр поселка – ухоженная вилла Станиславского «Любимовка». Войти на бывшую территорию «племенного совхоза» можно с площади рядом с «Дикси» – к которой примыкает подобие парка с коваными воротами; за оградой уцелело несколько зданий первой трети XX века: бывшая контора совхоза цвета запекшейся крови, с барельефом Ленина, и еще одно, с античными раннесоветскими крестьянками.

Женщина из общежития – как раз там, похоже, обитали в 1918-м бельгийцы – кивает на забор, за которым виден несколько барачного вида, с двумя крыльями, дом – да, ленинский, но «внутри ничего нет». Теоретически именно тут, в центре образцового участка, демонстрирующего, на что способна русская революция, снявшая многие противоречия старого мира, в точке, откуда фактически началась модернизация экономики Советской России, должен быть устроен музей «крестьянского» Ленина. Ленина – мотора крестьянства – который здесь был турбирован при помощи компрессора «Бонч-Бруевич». Перед двухметровым покосившимся железным забором – помоечное бревно для выпивания. Одна из панелей забора отогнута – к бывшему музею можно пройти, не привлекая к себе чье-либо внимание. Здание выглядит как классический дом с привидениями: как в «Томе Сойере» или «Гостье из будущего»; утопающее в бурьяне и металлоломе, с побитыми стеклами и скрипучей гнилой лестницей на второй этаж; какие мысли посещают работников разместившегося в подремонтированном крыле этого дома шиномонтажа, когда им приходится оказываться там поздно вечером?

Ленин с женой и сестрой останавливался в одном крыле, семья Бонч-Бруевича – в другом; внизу обитали охранник Рябов, шофер Гиль и М. Цыганков – «матрос для поручений, где требовались храбрость и сметка». В комнатах, где столько раз ночевал Ленин, – голые стены с ободранными обоями, печка, облицованная кафелем; в «бончевском» крыле пол напрочь отсутствует, один балочный скелет; всюду стекло, пластик и убитые покрышки; разруха, какой не было и в 1920-м. Веранды-террасы при втором этаже нет и в помине. Короткая прогулка вдоль заросших борщевиком бережков обмелевшей – скорее большой ручей, чем речушка – Клязьмы (доживи Чехов, неделями гостивший тут и описавший Любимовку в «Вишневом саде», до 18-го года – и они с Лениным удили бы – или, скорее, глушили гранатами, сообразно стилю эпохи – рыбу по разным берегам) убеждает, что связанные с Лениным – и «деленинизированные» – места скорее деградируют, чем процветают. Сложно поверить, что еще 90 лет назад здесь были райские кущи.

Нэп позволил «Лесным полянам» стать не только производителем сельхозпродукции, но и торговой организацией, легально сбывающей «излишки» в фирменном «фермерском» магазине в Охотных рядах. Этот успех был, среди прочего, следствием открытия Лениным нового «фронта», который даст государству силу для следующего рывка: «торговля и контроль за ней».

Люди редко понимают, чем именно занимался Ленин после Гражданской войны, как, собственно, проводились пресловутые нэповские «послабления».

Решение «вызвать рыночного дьявола» (Троцкий) повлекло за собой необходимость трансформации всего государственного организма; с болями, в муках государство отращивало новые кости, которые должны были принять на себя вес тела – взамен изношенных или отпиленных старых. Следовало не только отобрать у Е. Преображенского ключ от комнаты, где стоял «пулемет Наркомфина», но и придумать новые способы наполнения бюджета: ввести систему налогообложения вместо контрибуций, сформулировать условия импорта и экспорта, правила циркуляции денежных потоков между российскими и иностранными банками, организовать порядок совершения сделок между государственными организациями и частными арендаторами, правила ревизий, механизмы защиты от аферистов, коррупционеров и некомпетентных дураков.

Опасения, что при слабости пролетарской власти свободная торговля может «вернуть к власти капиталистов, усилить влияние капиталистов, капиталистического сознания в обществе», лишили сна не одного левого большевика. Однако на деле гораздо больший ущерб наносила органическая неспособность большевиков к торговле – или же отвычка от нее; некоторые члены РСДРП до 1917 года считались хорошими бизнесменами, но революционный хаос и финансово-юридическая некомпетентность большинства из них часто приводили к плачевным для золотого запаса республики последствиям. Наркомвнешторгу в Литве подсунули огромную партию поддельного неосальварсана; у Наркомфина в Эстонском банке украли на 23 тысячи золотых рублей монет; у Наркомпроса некий Чибрарио выманил 220 тысяч золотых, увы, рублей на приобретение в Америке кинопленки. Ленин страшно негодовал и запоминал все эти случаи; при каждой попытке «пострадавших» выцыганить у него еще денег он напоминал о провале: верните сначала ТЕ!

Советская внешняя торговля в первые годы выглядела как мелкомасштабная государственная контрабанда. Одним из приказчиков в этой «антиблокадной» лавке был, например, Джон Рид, который в 1918 году нелегально ввозил в Америку и Европу бриллианты, чтобы продавать их на черном рынке. К 1920-му открылись некоторые легальные лазейки, а поскольку государство не стало отменять монополию на внешнюю торговлю, Ленин не собирался упускать потенциальную выгоду из такого положения дел. Дирижировал советскими учреждениями в этой сфере Красин, и Ленин разрешил ему привлекать разного рода старорежимных дельцов – уполномоченных по закупкам, по продажам сырья и т. п.; «почти на всех ответственных постах в ВСНХ сидели меньшевики» (Либерман). Даже крайне скептичный по отношению к Ленину Н. Валентинов, пораженный тем, что буржуазия худо-бедно допущена к управлению, заявляет, что к 1921 году Ленин «освободился от множества иллюзий» и из «безответственного подпольщика-демагога» превратился в правителя, готового спокойно восстанавливать Россию; меньшевистская интеллигенция, по его словам, поверила в «здоровую эволюцию власти» вообще и Ленина в частности; эта счастливая взаимность была даже зафиксирована в резолюциях XI съезда партии в апреле 1922-го: «беречь спецов».

В этот период важным партнером Ленина становится нарком юстиции Курский, которому было поручено оформить юридические рамки дозволенного – чтобы ни у кого не возникало мысли, что невидимая рука рынка может оказаться могущественнее карающей чекистской длани: регламентированию подлежало всё, включая степень подконтрольности торговых и посреднических организаций. Ленин дирижирует целым оркестром юристов, которые должны «разыграть» его формулу: «ограничить… всякий капитализм, выходящий за рамки государственного»; именно ограничить – кошмарить бизнес средствами 19-го года, «контрибуциями с буржуев», запрещалось.

Идея Ленина – крайне неординарная; против нее выступили Наркомвнешторг, Госплан и редакция «Экономической жизни», только для того, чтобы сподобиться ленинского плевка: «Рутинерство и лжеученость. Мертвечина», – состояла в том, чтобы Госбанк активно участвовал в торгово-кредитных операциях, снабжая наличностью коммерсантов и потребителей. И даже сам торговал предметами первой необходимости – мануфактурой, скобяными изделиями, мукой, сахаром. В Костине Ленин потребовал создать ему «Сводку мнений по вопросу об активном участии банка в торговых предприятиях». В 1921–1922 годах Ленин прикладывает немало усилий, чтобы оживить, видимо, мозоливший ему глаза своей неухоженностью ГУМ: превратить его в образцовый государственный, прибыльнее частных нэпманских, магазин и источник наживы. При военном коммунизме в бывших Верхних торговых рядах обретался Наркомат продовольствия, а в 1920-м там хотели создать МУМ – Межведомственный универсальный магазин, площадку, где производители будут обмениваться своей продукцией напрямую, без денег, чистым бартером. Затем наступила эпоха, когда торговля стала казаться Ленину тем «звеном в исторической цепи событий», «за которое надо всеми силами ухватиться». В подготовительных материалах к выступлениям того времени Ленин даже записывает: сознательный коммунист должен отойти в задние ряды – а на передний план выдвинуться «прикащик»; знал ли Ленин в 1906 году, когда баллотировался в Думу от профсоюза приказчиков, что в самом деле будет представлять интересы этого профессионального сообщества? Ирония еще и в том, что события последнего пятилетия создали искусственный дефицит толковых, понимающих в коммерции администраторов. Первое начальство ГУМа, получив «на обзаведение» миллион рублей, решило вложить их – трудно поверить – в финансирование подъема затонувших судов с ценным грузом: парохода «Батум», нефтеналивника «Эльбрус» в Черном море и прочих кораблей «с сокровищами» (отсюда, видимо, и логотип ГУМа – спасательный круг; «Хватайтесь за этот спасательный круг! Доброкачественно, дешево, из первых рук!» – писал Маяковский). Что касается собственно торговли товарами, то поначалу их удавалось найти крайне мало – и ГУМ больше походил на склад, занимающийся «распродажей конфиската» или поднятых со дна предметов. Но постепенно в проект влили несколько миллионов золотых рублей, в Америке и Германии открыли представительства ГУМа, закупавшие вещи – от фонографов до автомобильных свечей, – и успешно его «перезапустили».

Спектр применявшихся Лениным в 1920–1922 годах рецептов, как «оттолкнуться от дна», впечатляет. Он инициирует и поощряет самые экстравагантные варианты взаимодействия разных классов, идеологий, верований и форм хозяйствования. Шокирующие дипломатические соглашения, привлечение сектантов, нелегальный экспорт золота посредством перечеканки царских монет в Швеции, наем иностранных инженеров и репатриация трудоспособного населения из Америки, переброска группы американских фермеров и партии тракторов без горючего в деревню Тойкино Пермской губернии, подкуп бриллиантами членов британского парламента, учреждение промышленных и внешнеторговых банков, инвестиции в разработки новых материалов (карбонид), промышленный шпионаж (попытки узнать в Германии секрет приготовления вольфрамовой нити для «лампочки Ильича»). Баку теперь – гнездо капитализма в духе Дикого Запада, «Лесные поляны» – очаг аграрного коммунизма, Москва – банковская мекка; абсолютно любые формы экономической деятельности хороши, лишь бы выйти из «штопора», гальванизировать изнуренное турбулентностью общество и экономику. Главное «правило Ленина» – одновременно «держать на коротком поводке буржуазию»: никаких политических уступок; именно поэтому, обнимаясь со спецами, он одновременно составляет черный список гуманитариев, которые представляются ему бездельниками и контрреволюционерами – и уже осенью их действительно вывезут из Советской России на двух «философских пароходах». Уже тогда этот пинок разрекламировали как гуманитарную катастрофу, однако это, мягко говоря, преувеличение: как бы скептически ни был настроен к Советам академик Иван Павлов, его оставили – да еще по указанию Ленина обеспечивали всем необходимым для работы; то же касается, например, Павла Флоренского и Густава Шпета; Ленин демонстрировал «бешенство» и непримиримость, однако у «думающей гильотины» хватало ума отделять агнцев от козлищ.

К 1922-му стало совершенно очевидно, что не только сам Ленин «отдрейфовал» в сторону крестьянства, но и эволюционировал его стиль управления. Он по-прежнему может пообещать публично, что, победив в мировом масштабе, «мы, думается мне, сделаем из золота общественные отхожие места на улицах нескольких самых больших городов мира» – но уже с некоторой самоиронией, давая понять, что кавалерийский наскок хорош на войне против буржуазии, а в экономике и строительстве железных дорог не работает. Декреты за подписью Ленина продолжают издаваться и в 1921-м – что-нибудь вроде «признать сельскохозяйственное машиностроение делом чрезвычайной государственной важности»; но Ленин больше не тот «взбесившийся принтер» 1917 года, уверенный, что можно переменить мир декретами, которые формально и декларативно вводили или отменяли какие-то законы или понятия, изменяли юридический статус вещей и людей, однако не в состоянии были заставить дрова появиться, а зиму – исчезнуть; «такая печальная штука эти декреты, которые подписываются, а потом нами самими забываются и нами самими не исполняются».

Чтобы систематически снабжать города топливом, нужно было не стучать посохом об пол – и не гоняться за отдельными якобы перспективными чудо-изобретениями, а создавать модернизированную экономическую систему, внутри которой товары и сырье перемещаются – принудительно или в силу материальной заинтересованности отправителей – в нужном направлении. Интересы Ленина образца 1922 года явно эволюционируют от отдельных технических изобретений к большим инновациям: вместо утилизации шишек он занят децентрализацией тяжелой промышленности, вместо продюсирования авральных «ударных» строек – долгосрочными проектами индустриализации целых областей на основе плана экономического районирования страны.

Манера читать на рутинных заседаниях Совнаркома только что вышедшие книги – не беллетристику, разумеется, а послания Валентинова и Питирима Сорокина, отчеты Ломоносова, доносы на Гуковского, фанаберии английской левой социалистки Панкхерст, доклады Цеткин, письма рабочих и крестьян и прочий нон-фикшн – сыграла важную роль; так однажды, в 1919-м, с подачи Красина, в руки Ленина попадает книга профессора Гриневецкого «Послевоенные перспективы русской промышленности», в которой объясняется, что есть вещи поважнее курса рубля и банковской системы; сформулированные им приоритеты – налаживание доступа к топливу, восстановление транспорта, перезапуск индустрии и увеличение производительности труда – были для ленинских ушей пением сирен. Слова «советская» и «плановая», применительно к экономике, кажутся абсолютными синонимами, однако как знать, если бы Ленин не прочел эту книгу, то и Госплана бы не возникло; на протяжении первых двух послереволюционных лет у Ленина не было никакого более конкретного плана, чем «осуществление диктатуры пролетариата с целью построения социализма». Раньше, едва появлялся доступ к тем или иным источникам энергии (нефтепромыслы, украинский или сибирский хлеб, донецкий уголь), – Ленин использовал весь свой административный ресурс, чтобы дорваться туда, быстро использовать, восполнив катастрофический дефицит в других местах, одновременно жестко контролируя потребление и распределение. Нужно было увеличить производительность труда – он сочинял теоретическую работу о важности рабочего контроля и перспективности социалистического соревнования как рода спортивного стимулирования. Все это позволяло противникам Ленина крутить пальцем у виска: этот живет в параллельном мире. Книга Гриневецкого вернула Ленина в реальность: она содержала в себе готовую программу, как восстановить и одновременно модернизировать промышленность.

Мало того, впечатления от этой книги наложились на эффект от книги Карла Баллорда «Государство будущего» – благодаря которой Ленин уже к 17-му году увлекся идеей «сделать Россию электрической» и форсировал идеи строительства электростанций. Две эти книги – широко обсуждавшиеся «в Малом Совнаркоме» – позволили Ленину переформулировать задачу. ГОЭЛРО становится «второй программой партии», коммунизм – «советской властью плюс электрификацией всей страны»; разумеется, в рукаве у Ленина было много разных лозунгов, поэтому нельзя судить по ним о его подлинных намерениях; однако факт тот, что именно к 1921 году Ленин учится планировать – неважно что именно – «всерьез и надолго»; поэтому – и поэтому тоже – ГОЭЛРО преобразуется в Госплан.

Ленин осознает, что для преодоления крестьянского кризиса 1921 года и выхода из него на лучшую позицию нужны не отдельные чудодейственные меры – «а давайте все-таки выпустим золотой червонец вместо совдензнака» или «давайте проведем в каждую крестьянскую избу свет, это увеличит авторитет большевиков» – нужен именно комплексный план. Не просто «разрешить деревне торговать» – но понимать, как, где и при чьем посредничестве будет приобретаться и производиться на потекшие по экономической системе деньги сложная техника, которая затем поможет провести коллективизацию деревни. Не просто выкачивать энергию из ставшего доступным крупного источника – но сразу проектировать инфраструктуру и заранее перераспределять человеческие ресурсы.

Надо сказать, раньше Ленин никогда ничем подобным не занимался. Он занимался политикой – например, тем, как можно быстро использовать для пролетарской борьбы политическую энергию крестьянских восстаний.

Дело не в том, что сначала Ленин был «глуп», а затем «поумнел»; мы видели, что, держа в голове утопию «Государства и революции» – вершину, которую он отчаянно хотел покорить при жизни, – он позволял себе время от времени отступать и «спускаться», если видел, что не в состоянии подняться наикратчайшим путем. Вокруг него всегда было много леваков, которых в хорошие периоды он использовал для «прощупывания» казавшейся ему перспективной ситуации – нельзя ли ее сдвинуть еще левее, а затем, в случае неуспеха, осаживал тех, кто по инерции сохранял чересчур левый настрой. Еще в 1920-м Е. Преображенский – явно имея благословение Ленина – настаивал, что деньги нужны только для того, чтобы, не собирая с буржуазии прямого налога, экспроприировать у нее посредством таргетируемой инфляции ее деньги – необходимые для гражданской войны с буржуазией же; затем обмен товарами останется, а деньги сами собой отомрут. Таким образом он «настрелял» из своего пулемета Наркомфина дензнаков на квадриллион рублей. И сам Ленин в том же 1920-м, видимо, полагал, что это хороший способ прийти к быстрому социализму; действительно, зачем обеспечивать дензнаки золотом, если оно нужно на приобретение разного дефицита (от локомотивов до кожаных подметок) для распределения, не для продажи. На самом деле речь идет не просто об изменении взглядов на природу инфляции, но об эволюции Ленина-финансиста. Если в 17-м ему представлялось, что ключ к управлению – это банки и финансы, что «власть буржуазии» подразумевает прежде всего «власть банкиров», подлинных дирижеров империалистического мирового концерта, что достаточно контролировать потоки денег – кому-то предоставлять преференции, а кого-то подвергать «революционной ассенизации» – а дальше в ходе быстрой классовой войны рабочие сами всё организуют и проконтролируют, а государство будет им помогать реквизированными у буржуазии деньгами, инвестировать в их проекты, – то теперь выяснилось, что да, банковскую систему присвоили и по сути разрушили, но толку нет; даже если залить кредитами промышленность, все равно производство застопорено: ничего нет – ни сырья, ни топлива, ни транспорта, а рабочие (на самом деле Ленин знал, что это по большей части недавние крестьяне, оказавшиеся на фабриках, чтобы уклониться от призыва в армию, – и не успевшие выработать пролетарского сознания) больше заняты тем, как продать на черном рынке металлические детали, отодранные от простаивающих станков. Деньги, реквизированные в банках, и золотой запас, отчасти захваченный в Москве, отчасти отбитый у Колчака, не позволяли вам модернизировать страну, если Донбасс отрезан, а англичане блокируют морские коммуникации. Даже и за золото вы не сможете купить хлеб, дрова, обувь, лекарства.

И вот уже в 1921-м Ленину приходится засесть за свои старые счеты, на которых он вел статистику «безлошадных хозяйств», и признать: прогресс будет обеспечиваться не быстрыми мощными точечными инъекциями золота в самые перспективные сектора экономики, но за счет постепенного экономического роста, который даст оживление торговли и переход на расчеты более традиционными, обеспеченными золотом и товарами деньгами.

В массовом сознании Ленин едва ли воспринимается как бог-покровитель международной торговли, и тем не менее одним из самых ярких направлений его деятельности в начале 1920-х стало секрецирование феромонов, которые должны были изменить поведенческие инстинкты иностранных и отечественных инвесторов, избегавших Советской России как черной дыры. Редко появляющееся в нынешнем экономическом лексиконе слово «концессия» словно бы излучало некую магию, как в середине 2010-х – «криптовалюта», – хотя, буквально переводившееся как «уступка», оно подразумевало всего лишь сдачу государством в аренду неких фрагментов госсобственности по принципу «тебе вершки, а мне корешки»: владеющая деньгами и технологиями часть акционеров – арендаторы – использует свои активы и организует производство (добычу, эксплуатацию) чего-либо, тогда как другая часть – юридические владельцы – получает половину (треть, пять процентов, один процент) прибыли предприятия. Так радужно, однако, все выглядело лишь у Ленина в голове; то, что учредить было «архижелательно», на деле оказалось архизатруднительно.

Опытный казуист, Ленин объяснял озадаченным перспективой вновь обнаружить себя опутанными капиталистическими цепями рабочим, что «нам, коммунистам, приходится платить за обучение; мы предпочитаем платить иностранцам, ибо за деньги мы всегда сможем освободиться от них, едва только мы сделаемся достаточно сильными. А кроме того, мы можем себе позволить дать им все, чего они просят: ведь через несколько лет в Европе произойдет социальная революция, и тогда все, что они принесли, достанется нам без всякой оплаты». В переводе на русский язык вся эта игривая футурология означала: золотой запас кончается, чтобы перезапустить и тем более модернизировать промышленность в условиях непрекращающегося вот уже много лет спада, нужны инвестиции и снятие с России экономической блокады; ради всего этого можно было – временно – допустить капиталистов в пустые советские закрома и продемонстрировать золотому тельцу свою лучшую улыбку и самые мирные намерения.

Концессии, приватно объяснял Ленин товарищам по партии, есть не мир, а сообразная текущим условиям экономическая война, в ходе которой большевики, стремящиеся к «завоеванию всего мира», должны нарастить свои силы. Левацкое уклонение от этой стратегии привело бы к тому, что «мы… висели бы все на разных осинах».

Идея заставить оплачивать советские счета настоящих богатых капиталистов явилась в голову Ленина еще в 1918-м; тогда им предлагали освоение Северного пути: постройку железной дороги от устья Оби до Петрограда и владение прилегающей территорией. Однако при попытке реализовать эту идею оказывалось, что в ней слишком много «иксов»: как именно можно «сдать» советских пролетариев капиталистам-иностранцам, желающим, к примеру, взять в аренду Воронежскую губернию? Получается, что люди должны либо переехать, либо оказаться кем-то вроде крепостных? Ленин пытался выпутаться: концессионные участки должны «в шахматном порядке» чередоваться с советскими, и рабочий должен иметь право выбора, куда ему устроиться. Хорошо; а если все-таки концессионер захочет эксплуатировать целую территориальную единицу?

Чуть яснее вырисовывались контуры потенциальной клиентуры. Поскольку французы не желали иметь дело с Россией, пока не будут выплачены царские долги, а сговорчивость англичан, даже при прагматичном Ллойд Джордже, не следовало переоценивать (хотя благодаря Красину большевикам таки удастся добиться торгового соглашения и англичане больше не конфисковывали любое имущество РСФСР в счет военных долгов, а республика обязалась снизить обороты своей пропаганды и не помышлять о строительстве железной дороги в Индию), основная надежда Ленина возлагалась на разоренную Германию (чье правительство ненавидело большевиков, которые едва не занесли туда на штыках революцию, но, как заметил Ленин еще в 1920-м, «интересы международного положения толкают его к миру с Советской Россией против его собственного желания», ведь Германии нужны были сырье, рынок сбыта и преодоление изгойского статуса) и, главное, – на Америку, которая не воспринималась как такой же опасный конкурент и исторический противник, как европейские державы. Речь идет не только о мирном сосуществовании двух систем. Ленин прекрасно понимает, что большевики и американцы обречены на то, чтобы бежать друг к другу навстречу с разных сторон радуги. Россия – колоссальный рынок сбыта, страдающий от дефицита товаров и технологий, а Америка нуждается в экспорте и экспансии капиталов и технологий. И хотя американские массмедиа представляли Россию как очаг Красной Угрозы и травили конкретных людей, идеи и искусство, хоть как-то связанное с коммунизмом, подлинные хозяева страны – Уолл-стрит – полагали, что Америка достаточно далеко от России, чтобы риторика большевиков по пути развеялась в воздухе. Интересуясь прибылью, они сквозь пальцы смотрели на открывшееся в Нью-Йорке Советское бюро (по сути, посольство), поставляли в Россию через третьи страны продовольствие и технику и воспринимали большевистскую Россию как потенциальную полуколонию, бесконечный ресурс, который нужно осваивать – иначе на него наложит лапы другой серьезный конкурент – не Англия, так Япония. По остроумному замечанию историка Саттона, противоположность интересов коммунизма и монополистического капитализма – вообще ложная, иллюзорная; наоборот, чтобы комфортно и эффективно эксплуатировать Россию, Америке нужна была Россия централизованная и, в идеале, с неэффективным планированием. «Только подумать – одна гигантская государственная монополия!» И если у вас есть ход к тем, кто заправляет этой монополией, – все это у вас в кармане. Ленин, надо полагать, также уловил этот парадокс – и приложил массу усилий для того, чтобы питать свою революцию американскими калориями. Вокруг него вечно крутились обладатели американских паспортов – в диапазоне от Джона Рида до банкира Томпсона, который, будучи главой миссии Красного Креста, еще в декабре 1917-го умудрился выделить «в пользу большевиков кредит в миллион долларов для распространения их учения в Германии и Австрии». Даже один из секретарей Ленина был американец – Борис Рейнштейн. Именно Америка представлялась Ленину царством «тейлоризации» (системы увеличения производительности труда), которую следовало вводить в Советской России. Ровно поэтому Ленин в 1919–1920 годах усиленно подкармливает сахаром, шоколадом и сыром героического инженера Кили, который явился «помогать» республике: объездил, по заданию Ленина, несколько промышленных центров, предоставил неутешительные наблюдения («прогулы занимают около 50 %, а общий расход энергии рабочего на добывание продовольствия он исчисляет в 80 %, а 20 % остается на чисто производительную работу») и оригинальные рекомендации (закупать промтовары и машины на Западе), после чего, правда, выяснилось, что все накопленные сведения он планомерно пересылает и в Америку тоже, то есть, по сути, шпионит; Кили арестовали и выпустили лишь после серии отчаянных до комичности писем Ленину. В целом доброжелательное отношение Ленина к Америке привело к тому, что в 1921-м он, карамболем, через Нансена, инициировал контакт Горького с АРА – неправительственной Американской организацией помощи, даже и зная, что американцы будут не только кормить и спасать голодающих, но и, через собственный аппарат распределения продовольствия, вести политическую работу, которую можно квалифицировать как антисоветскую.

Вряд ли можно счесть обоснованной конспирологическую теорию о том, что социалистическая Россия – это вообще не что иное, как проект Уолл-стрит, а большевики – взбесившиеся марионетки клана Морганов; однако факт, что в общем-то благодаря невмешательству Америки масштабы интервенции оказались крайне скромными и затем Америка смотрела, по сути, сквозь пальцы на попытки Советской России преодолеть изоляцию. По факту Советская Россия была такой же герметичной, как пресловутый «вагон» – «пломбированным»; само наличие этих полулегальных щелей и свойственная Ленину манера охотно общаться с иностранцами и не воспринимать их как нечто заведомо враждебное помогли среди прочего хоть сколько-то смягчить ужасающий голод в Поволжье – когда сотрудники американских, шведских, норвежских и т. д. миссий спасали сотни тысяч людей (похоже, ставших жертвами некомпетентности администрации прежде всего на самом высоком уровне), пусть даже и требуя тратить кредиты на закупку продовольствия в их странах. Советская Россия изо всех сил добивалась дипломатического признания странами Запада – и Помгол плюс концессии, изначально придуманные Лениным как способ наполнения бюджета, превратились в способ «заманить» сюда иностранцев, чтобы те пролоббировали в своих правительствах признание республики.

Поскольку Советская Россия не пользовалась ни репутацией тихой гавани для потенциальных инвесторов, ни территорией с сулящим частые золотые дожди деловым климатом, на самых представительных лиц большевистского истеблишмента – Ленина, Красина, Чичерина – легла задача дать понять капиталистам, что те получают от государства какие-то гарантии и что помимо «революционной необходимости» большевики признают на своей территории и общечеловеческие правила игры. Ленин имел возможность едва ли не каждый день улучшать свой английский в беседах с разного рода визитерами с обеих сторон Атлантики.

Совнаркомовский think-tank составил список потенциальных концессий; газеты на каждом углу трубили о готовности обсуждать самые экзотические варианты; советские торговые атташе на Западе подтверждали любые слухи, и сам Ленин где только мог расписывал щедрость новой власти, готовой отдать в концессию едва ли не Кремль: конкретную фабрику, месторождение полезных ископаемых, дорогу, территориальную единицу.

Капиталисты вставали на задние лапы и шумно нюхали воздух: немцы облизывали губы, мечтая поучаствовать в эксплуатации закавказской нефти, англичане многообещающе щелкали пальцами, нацеливаясь на лесопромышленность, железные дороги и сельское хозяйство; в Лондоне вокруг Красина водили хороводы видные промышленники, умоляющие о протекции (однажды туда даже пришел голландец Филипс, тот самый, и предложил построить в России завод по производству лампочек – объясняя свой порыв даже не стремлением нажиться, а преклонением перед ленинским планом электрификации и родственными связями – он оказался еще и внуком Маркса). С ленинским правительством вступили в переговоры шведский спичечный король Ивар Крейгер, предлагавший за монополию на производство спичек в Советской России заем в 50 миллионов долларов, британский промышленник Уркарт, ранее владевший горнодобывающими предприятиями на Урале, все там потерявший, но готовый вновь «зайти» в Россию. Он приезжал в Москву, обещал способствовать заключению торгового договора и признанию республики Великобританией, и перед Генуей с ним почти подписали договор о концессии на 99 лет.

Рядились не только с иностранцами, но и с русскими – бывшими владельцами тех или иных предприятий или просто инвесторами; это называлось «внутренние концессии». Еще весной 1918-го некие промышленники пытались взять в аренду у большевистского правительства целый комплекс своих бывших металлургических предприятий – и все это реализовалось бы, если бы не летнее обострение политической ситуации. В 1921-м некий вернувшийся эмигрант пытался реализовать на Волге и Каме проект, напоминающий нынешние круизные лайнеры на Балтике: модернизировать пассажирское судоходство и создать туристическую инфраструктуру. В результате Москва – точнее, «Метрополь» и «Националь» – к осени 1921-го оказалась наводнена иностранцами, и наиболее представительные из них легко могли попасть на прием к Ленину. И хотя в учебниках останутся отношения Ленина с Армандом Хаммером – «товарищем Хаммером», который уже весной 1922-го сумеет подогнать к Петрограду пароход с американской пшеницей, а затем, к взаимной выгоде, будет торговать немецким шахтерским оборудованием, эксплуатировать асбестовые шахты и строить карандашные фабрики, – самая известная история о Ленине и концессиях связана с именем американского бизнесмена Вандерлипа, чье появление в Кремле зафиксировал, среди прочих, Герберт Уэллс, оказавшийся соседом американца по гостинице. Краткая версия («Ленин чуть не продал американцам Камчатку») не является совсем уже неверной, однако отношения этих двух венчурных предпринимателей были далеко не столь однозначны; оба были себе на уме и разыгрывали скорее шахматную партию, чем крестики-нолики.

К осени 1920-го было понятно, что Камчатка, где по условиям Портсмутского договора не было русских войск, в любой момент может быть оккупирована Японией и советская власть не может ничего с этим поделать. Да и «советской» в 1920 году власть на Камчатке можно было назвать лишь условно, потому что там то и дело нарисовывались недобитые белогвардейские отряды, объявлявшие свои законы. Исходя из этой неопределенности («Как будто она является собственностью государства, которое называется Дальневосточной республикой», хмурил брови Ленин, «кому же она принадлежит в настоящее время – неизвестно»), Ленин предполагал «привлечь американский империализм против японского», чтобы Америка «прикрыла» территорию, которую большевики все равно были не в состоянии контролировать. Вандерлип импонировал Ленину тем, что имел репутацию эксперта по экономическим отношениям с Россией (еще с 1890-х годов, когда он по заданию американских компаний искал на Дальнем Востоке и Сибири месторождения золота, угля и нефти и даже выпустил книгу «В поисках сибирского Клондайка») и мог сойти за разносчика социальной эпидемии, пропагандируя в прессе и деловых кругах необходимость торговли с Советами.

Этот джентльмен предлагал несколько вариантов – от буквальной покупки, которая цинично подразумевала как денежное вознаграждение, так и признание Америкой Советской России, до права размещать военные и угольные базы и аренды на полвека – с обязательством в течение пяти лет начать работу и выплачивать два процента от прибылей. Ленин обсуждал только вариант аренды – и требовал права более раннего выкупа и соблюдения прав рабочих. Кончилось не то чтобы ничем – декларацию о намерениях (передать Америке Камчатку, часть Дальнего Востока и северо-востока Сибири на 60 лет с правом открыть военную базу) подмахнули и расстались со скептическими, но улыбками. Ленин уклонился от того, чтобы подписать Вандерлипу свой портрет – «товарищу» писать нельзя, а как же еще, но сподобился комплимента: «“Я должен буду в Америке сказать, что у мистера Ленина (мистер по-русски – господин), что у господина Ленина рогов нет”. Я не сразу понял, так как вообще по-английски понимаю плохо. – “Что вы сказали? Повторите”. Он – живой старичок, жестом показывает на виски и говорит: “Рогов нет”….В Америке все уверены, что тут должны быть рога, т. е. вся буржуазия говорит, что я помечен дьяволом».

Разумеется, Ленин принимал у себя не всех капиталистов, которые желали самолично освидетельствовать его череп на предмет наличия экзотических наростов. Вандерлип, ссылавшийся на связи в сенате, знакомство с будущим президентом Гардингом и родство с миллиардером Вандерлипом (неподтвержденное, по словам Ленина, «так как наша контрразведка в ВЧК, поставленная превосходно, к сожалению, не захватила еще Северных Штатов Америки»), попал к нему по рекомендации Литвинова и Красина.

Вандерлип обзавелся прозвищем «Хан Камчатки», а Ленин – несмотря на публичные сетования о том, что «перспектива побеседовать с такой капиталистической акулой не принадлежит к числу приятных» – упрочил свою репутацию широко мыслящего политика, готового к компромиссам, и добился того, чтобы об этом «контакте» раструбила вся мировая пресса, так что японцы оказались вынуждены выбирать, оккупировать ли им Камчатку «по-настоящему» или довольствоваться хозяйничаньем там дефакто.

Любопытно, что отношения с Вандерлипом угасли скорее из-за «той» стороны; чаще разрыв случался по инициативе – или в связи с провокационными требованиями – советских контрагентов.

Когда доходило непосредственно до «распродажи России», в которой, разумеется, обвинила Ленина белая эмиграция, выяснялось, что для инвесторов зарезервированы наиболее труднодоступные уголки российской территории и наиболее руинированные сектора промышленности. Иногда соглашения срывались по личному указанию Ленина, чье поведение в этой сфере было не вполне прогнозируемым: иногда он любезно расшаркивался перед капиталистами, иногда демонстрировал ледяные глаза, выставляя вместе с «лотами» длинные списки заведомо неприемлемых условий: вот вам лесной участок на вырубку, но он находится в тысяче верст от ближайшей железной дороги, так что, боюсь, вам придется проложить туда путь за свой счет – и затем, когда вы уйдете после первой забастовки, которую мы вам обязательно устроим, догадайтесь, кто будет его использовать.

Так, Лесли Уркарта, который, кажется, уже заглотил наживку, Ленин вычеркнул из своей записной книжки после того, как тот потребовал хотя бы символического, но возмещения старых убытков (что создало бы прецедент) и разрешения спорных вопросов в суде, а не по приговорам спецслужб (спасибо, у нас тут не Англия, а свои законы, согласно которым у ЧК много прав).

Впоследствии сам Ленин объяснял С. Либерману, почему он так непоследователен с потенциальными концессионерами: «Советская Россия не только купец, но еще и первое революционное правительство в мире, и все наши шаги за границей мы должны рассматривать в двух аспектах: в политическом и коммерческом. В зависимости от обстоятельств, одни соображения могут превалировать над другими». По сути, это означает, что лозунг «Учитесь торговать!» мог быть снят в любую минуту, как только международная обстановка поменялась бы в нужную сторону, – чтобы заменить его на «Вспоминайте, как воевать».

И хотя видимые признаки близкой революции к западу от российской границы никак не возникали, международная обстановка позволяла менять себя.

У Ленина были основания потирать руки, когда 7 января 1922 года правительство Италии прислало России приглашение на Генуэзскую конференцию. Ему даже не нужно было ехать за границу в парике и под чьей-то чужой фамилией или суфлировать Чичерину из железного ящика: имея в голове, благодаря собственному анализу, вошедшему в резонанс с еще более остроумным кейнсовским, видение постверсальской ситуации, Ленин знал, как нужно разыгрывать эту не им затеянную – но, как знать, способную дать ему больше, чем основным игрокам – партию, и сумел подготовить к разным сценариям свою делегацию. В конце концов, Генуя как предприятие была затеяна Ллойд Джорджем, а это был противник, которого Ленин всегда переигрывал; «Посвящаю эту брошюру, – издевательски написал он на «Детской болезни левизны», – высокопочтенному мистеру Ллойду Джорджу в изъявление признательности за его почти марксистскую и во всяком случае чрезвычайно полезную для коммунистов и большевиков всего мира речь»; кроме того, Ллойд Джордж, похоже, рассчитывал на импровизацию, тогда как, судя по действиям Ленина в Костино, уже в январе у него был четкий план того, как могут разворачиваться события в Италии в апреле – мае.

Ленин прекрасно знал, зачем Англии понадобилась эта конференция: чтобы конкурировать с наливающейся силой Америкой, она нуждалась в европейском рынке, а ключом к его послевоенному оживлению оказывалась ленинская Россия – которая, в идеале, должна была стать объектом совместной эксплуатации Англии, Франции и Германии, к выгоде Англии. Ллойд Джорджу оставалось примирить Францию с Германией, предложив им колонизировать Россию – которая, судя по масштабу кризиса, часто звучащему на съездах партии слову «госкапитализм» и охоте за концессионерами, в которой принимали участие первые лица государства, и так готова была к такому варианту. Ленин был не против примирения и экономического процветания, но последнее, что ему нужно было, – это единая Европа, которая могла совместно давить на и так еле живую Россию.

Стратегия, выбранная Лениным для Генуи, по сути изначально была рассчитана на то, чтобы «волынить» и «динамить» Антанту, однако – в высшей степени дружелюбно. Потенциальные инвесторы должны понять, что Россия изменилась, и почувствовать себя там если не как дома, то на привычной для себя территории. ЧК? Преобразована. Армия? Сокращена минимум на четверть. Инакомыслящая интеллигенция? Имеет возможности издавать книги, собираться больше трех, высказывать альтернативные точки зрения – и сама подписывает открытые письма, предлагая Западу дружить с теми, кто предоставил ей покровительство.

Делегация, представляющая нищую страну, выдвинулась в Геную далеко не с пустыми руками. Еще в январе Ленин сколотил комиссию из экспертов, которые оценили ущерб, нанесенный Советской России интервенцией Антанты. В самом начале заседаний дипломаты вручили участникам конференции отпечатанные отдельными брошюрами встречные «Претензии», которые выглядели достаточно убедительными, чтобы цифра в 39 миллиардов золотых рублей прочно закрепилась в сознании руководителей Антанты. Это была заявка на сильную позицию, позволявшая с порога отмести все попытки кредиторов вернуть свои долги, а бывших собственников – имущество. Мало того, выяснилось, что у Советов калькулированы также претензии и к Германии; это оказалось для немецкой делегации неожиданностью – им что же, еще и русским теперь платить?

Едва распаковав подозрительные контейнеры, советская делегация обнародовала свою – изготовленную совместными усилиями Чичерина и Ленина – широкую программу, изобилующую свежими идеями в духе разрядки. На голубом, что называется, глазу предлагалось упразднить военные подводные лодки и «пламенеметы»; запретить бомбежки с воздуха и самолетные бои; в рамках проекта интернационализации путей построить сверхмагистраль Лондон – Москва – Владивосток (Пекин) – и эксплуатировать богатства Сибири совместно на взаимовыгодных началах (особенно пикантно выглядит эта задумка, если знать, что меньше года назад большевики, кажется, готовы были согласиться на Россию до Урала в обмен на поставки хлеба от крестьян восставшей Сибири); распределить по всем странам золото, «втуне» лежащее в американских банках; ввести общую золотую единицу; планомерно, с учетом текущего соотношения богатства и бедности, распределять ресурсы (топливо, продовольствие, промтовары) и заказы – чтобы, преодолев «национальные эгоизмы» и нейтрализовав хищнические инстинкты капиталистических олигархий, обеспечить экономический рост всех регионов мира – как выигравших от войны, так и разоренных; наконец, отменить все военные долги, пересмотреть Версальский договор и допустить на международные конференции «негритянские народы».

Неудивительно, что в частной переписке Ленин объяснял своим дипломатам, что России было бы выгодно, чтобы «Геную сорвали, но не мы, конечно», – и такого рода «широкая программа» едва ли могла быть воспринята сообществом стран-победительниц иначе, как изощренное издевательство.

О том, каким образом Советы провернули свой поразительный трюк – «Рапалло», – можно судить по «генуэзской» переписке Ленина с Чичериным. Если последний готов был ради возвращения страны в клуб «нормальных» стран к любым компромиссам, вплоть до признания кое-каких царских долгов и некоторых изменений в советской Конституции, то Ленин, воспринявший прощупывания Чичерина насчет Конституции как признак душевной болезни своего наркома и пригрозивший ему помещением в сумасшедший дом, хотел не столько формального признания России и даже не экономических отношений, то есть торговли и инвестиций, – а именно что усиления позиции. Для этого предполагалось избегать заключения общего соглашения, но зато «флиртовать по отдельности» (надо ли упоминать, что это формулировка самого Ленина) сначала со слабыми партнерами, а потом, по возможности, и с оппонентами помощнее; опять же не надо быть знатоком «стиля Ленин», чтобы понять, кому принадлежит идея манипулировать сильными противниками, раскалывая их.

Немцы были наиболее желанной добычей, и поэтому когда неожиданно для всех в середине апреля советской делегации удалось уединиться с немцами (теми самыми, которые убили Люксембург и Либкнехта и которых большевикам так хотелось пощупать штыком осенью 1920-го) в городке Рапалло, это уже могло считаться успехом. Однако, поставив в дверную щель только ногу, русские затем протиснулись в гостиничный номер уже всем корпусом: видимо, пообещав немцам закрыть глаза на ущерб от интервенции 1918 года, Чичерину удалось молниеносно подписать ленинский «договор мечты»: с отказом от взаимных военных претензий, восстановлением торговых и дипломатических отношений в полном объеме. Так возник шокирующий для англичан и французов блок стран-изгоев, которые заявили о том, что самостоятельно способны дирижировать Восточной Европой в качестве если не мировых, то региональных держав. А еще Германия забирала у Англии роль страны-посредницы в отношениях с ленинской Россией. Да, возможно, это было «недогосударство», что-то вроде «Талибана», «Хезболлы» или «Аль-Каиды», но шантажировать его применением военной силы становилось все сложнее.

12 мая Ленин получил письмо от британского экономиста Дж. М. Кейнса, знающего, как высоко оценил Ленин его анализ Версальского мира, – и крепко озадаченного непредсказуемостью русских. В письме содержалась просьба написать популярную статью для «Манчестер гардиан»: почему русские темнят, что на самом деле означает Рапалльский договор и в целом нэп во внешней политике, как Советы собираются выходить из экономического кризиса, если вместо того, чтобы заключить соглашение со всеми, они вдруг раскрыли объятия только Германии?

Ленин, наслаждающийся плодами победы своих дипломатов, готовый демонстрировать противникам свою новую сильную позицию и как никогда убежденный, что «Россия нэповская будет Россией социалистической», высокомерно закрывает рукой от соседа по парте решение задачи, с которой он справился много быстрее. «No because illness. Leninn».

Нет, по болезни. Мнимые и подлинные недуги были излюбленным способом Ленина уклониться от нежелательных встреч; иногда возникает впечатление, что он нарочно носил в кармане платок, чтобы в случае чего подвязывать себе зубы и разводить руками: «опять пришлось мне надуть вас!»

Телеграмма из четырех слов означала: «спасибо – нет»; «нет» было вежливым и не подразумевавшим ничего экстраординарного.

Обычная формальная отписка.

Но то, что еще 12 мая казалось формальностью, уже через две недели больше ею не является.

25 мая, через шесть дней после официального закрытия Генуэзской конференции, с Лениным случается инсульт.

Его тело отчасти парализовано, речь нарушена, вместо фирменного poker-face – судорожное гримасничанье, и ни о какой работе не может быть и речи.

Он оказывается почти в контейнере.

Достучаться до него не проще, чем до инопланетян.