Капри 1908. 1910

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Из Капри получился бы хороший мавзолей; здесь есть «un certo non so che», «нечто эдакое», заставляющее предположить – не случись в России февраля 17-го, мы могли бы увидеть Ленина доживающим свой век именно на этом клочке суши в 10 квадратных километров в Тирренском море.

Представьте себе нечто среднее между островом Робинзона Крузо и островом из «Десяти негритят»; добраться сюда можно либо, за полтора часа, из продувного Неаполя, либо, минут за сорок, из идиллического Сорренто. Над Неаполем нависает вулкан, а от Сорренто начинается так называемый «амальфитанский берег» – Амальфи, Равелло, Позитано, Салерно; исключительно романтические места, куда, если у вас есть жена, вы просто обязаны повезти ее; неудивительно, что все кому не лень интересуются, почему ни в одну из двух поездок сюда ВИ не взял с собой Надежду Константиновну.

Удалиться туда он мог бы и в 1924-м, если бы поправился и отошел от дел: невысокие горы, относительно сухой климат, целебный воздух, оборудованные тропы для пеших прогулок и сколько угодно укромных уголков, чтобы уединиться с томом Гегеля; в конце концов, весь этот набор достоинств совпадает с тем райдером, который Орджоникидзе получил в 1922-м от Ленина, пытавшегося подобрать себе и НК приемлемый вариант для продолжительного отдыха.

Для ленинского биографа Капри – большевистские Помпеи, погребенные под слоями пепла исторического Везувия, безостановочно извергавшегося на протяжении всего XX века; и грех не попробовать залить гипсом полые ниши, образовавшиеся в вулканическом туфе от тел и предметов.

Первый раз остров попал в поле зрения Ленина осенью 1906-го – когда там обосновался Горький, которому закрыли ход в Россию, видимо, за участие в авантюре с кораблем «Джон Графтон». Не то чтобы Ленин отслеживал все перемещения писателя – но Горький был самым именитым, да и, пожалуй, самым состоятельным членом партии; гостелюбивый и хлебосольный, он многократно звал к себе Ленина – однако тот был не великий охотник одалживаться и тянул резину, ссылаясь на загруженность: Горький и так находился в его орбите, охотно отзывался на просьбы участвовать в медиакампаниях, не кобенясь выписывал чеки и не требовал гонорара за тексты в большевистской прессе.

В какой-то момент, однако ж, до Ленина стали доходить сигналы, что вокруг Горького формируется некое подозрительное уплотнение, – и Ленину пришлось навести окуляр своей подзорной трубы на резкость. Он знал, что Горький, разочарованный неудачей 1905-го, находится в активном поиске чего-то новенького по части идеологии и «не с теми дружит»; и все же ему неприятно было разглядеть в гостевом домике на вилле фигуру именно Богданова и еще нескольких – да, большевиков, но вызывавших у Ленина сугубое раздражение. Присланная в «Пролетарий» статья Горького «Разрушение личности» также свидетельствовала о том, что если чья-то личность и разрушается, то прежде всего самого автора: для Ленина как редактора обнаруженная в пробах богдановская «коллективистская» ересь была веществом под абсолютным запретом, и допустить пропаганду этого опиума он не был готов, даже ради сохранения выгодного знакомства. Очень аккуратно, но он отклонил текст – и порекомендовал Горькому ознакомиться со своей собственной новинкой – программным текстом «Марксизм и ревизионизм», где объяснялась политическая суть момента и, среди прочего, анонсировалось другое, более крупное произведение, которое окончательно похоронит всех махистов, эмпириомонистов и фидеистов – то есть, в переводе на понятный язык, филистеров, поповских прихвостней и крипто-агентов буржуазии, кому Горький ой как напрасно предоставляет убежище. Богданов, Базаров, Луначарский, все они охмуряли писателя идеями в том духе, что классический марксизм устарел, а подлинно научный социализм есть высшая форма не то религии, не то «религиозного атеизма»; по части «религии социализма» особенно усердствовал Луначарский, утративший в тот момент какое-либо чувство реальности и доехавший уже и до переделки «Отче наш»: «О, святой рабочий класс, который на земле, да будет благословенно имя твое, да будет воля твоя, да приидет царствие твое…»

Горький, несмотря на идеологические мутации, оставался дипломатом, любезным амфитрионом и сторонником мирного обновления старых догм. С прежней настойчивостью он продолжал звать отвергшего его текст редактора в гости – «отдыхать», уверяя, что на Капри политика отходит на второй план и объявленная в печати война нисколько не помешает расслабленному общению большевистских бонз без галстуков; «Капри – кусок крошечный, но вкусный… Здесь пьянеешь, балдеешь и ничего не можешь делать. Все смотришь и улыбаешься» – конкретно эта формулировка взята из письма Л. Андрееву, но такого рода прельстительные пассажи Горький сочинял под копирку. Ленин нисколько не сомневался в качестве ландшафтных и гастрономических деликатесов Южной Италии, но осознавал, что согласие на визит подразумевает и участие в чем-то вроде философского турнира; однако ему не слишком нравилось «бодаться» со своим товарищем Богдановым «на людях» – «не модель», как он выражался. Ленин ерзал, но все не трогался с места; то был период, когда он вызволял из европейских тюрем большевиков, погоревших при попытке одновременного размена 500-рублевых банкнот от Тифлисского экса; люди попались один ценнее другого – Семашко, Литвинов, и Ленин круглые сутки переписывается с адвокатами, клещами вытягивает из иностранных социалистов поручительства, отбивается от атак меньшевистских газет. Наступил меж тем апрель 1908-го; богдановский организм уже третью неделю вырабатывал меланин в лошадиных дозах; и хотя не было еще никакой «каприйской школы», никаких рабочих из России, никакой «секты» – но «линия Мажино» против возможной атаки Ленина с моря или воздуха уже вовсю возводилась, и пока Горький пребывал в состоянии интоксикации, его эмпирио-друзья закапывали в землю бетонные коробки и оборудовали перекрестки дорог противотанковыми ежами.

Тянуть дальше с поездкой не имело смысла; «бой, – барабанит Ленин пальцами по столу, – абсолютно неизбежен».

К 1908 году Капри представлял собой типичный hidden paradise, но скорее с проспектов «Клабмед», чем из иллюстраций к Мильтону; девственность этого рая была под большим вопросом. Еще во второй половине 1890-х основные достопримечательности – самосветящийся Голубой грот, вздымающиеся из морской пучины скалы Фаральони и предположительно древнеримские руины на холме – открыла для себя европейская артистическая богема – в диапазоне от писателей-декадентов до великосветских содомитов; еще через десять лет большинство желающих окунуться в потоки аполлонической энергии составляли «дачники», туристы и девелоперы.

Рядом с рыбацкими хижинами выросли дворцы (вроде «Каса Роса», трехэтажного кабинета диковин, построенного эксцентричным американцем в Анакапри), псевдоклассические и модерновые виллы («Сан-Микеле» шведа Акселя Мунте, «Фернзен» Круппа), отели – в том числе одно из каприйских «иконических» зданий – Quisisana, где Горький и свил гнездо, пока подыскивал себе виллу. Эта «пятизвездочная» гостиница, утопающая в апельсиновых рощах и обросшая бутиками, как амфора ракушками, со статуями в нишах и мозаичными панно в ванных комнатах, достаточно элегантна, чтобы удовлетворить вкус как Оскара Уайльда, так и Тома Круза; Ленину она была не по карману, однако он, несомненно, знал, что вместе с Пьяцеттой они составляют две точки, через которые пролегают главные «силовые линии» острова, – и неоднократно прогуливался вдоль этой узкоколейки.

Облюбовав Капри, «сеньор скритторе» снял недавно построенную – но, за счет названия, словно покрытую слоем благородной патины – виллу Blaesus, по имени рожденного на Капри римского литератора III века, от которого то ли вовсе ничего не осталось, то ли остались какие-то гомеопатические дозы поэзии. (Цену можно узнать из проникнутого восхищением письма Амфитеатрова: «…вилла, за которую Вы платите на Капри 3000 франков, в Милане – без мебели и обстановки – стоит… 15 000, да и то с условием, что будет заключен контракт на 5 лет».) Сейчас это гостиница «Villa Krupp» – в честь немецкого промышленника, на чьи средства построена ультраживописная прогулочная, вьющаяся над заливом Марина Пиккола тропа по направлению к Торре Сарачина.

Горький, разумеется, ощущал некоторую парадоксальность декораций, в которых очутился: анти-Фабрика, анти-«Мать»; так далеко от заводских труб, как только возможно. Опыт пребывания в странном, сугубо неромантическом двоемирии – телом в раю, но головой в аду, – тревожил его психику.

Писатель привез из России артистку МХТ и тоже члена РСДРП М.Ф. «Феномен» – Андрееву, самовар, завел пару бразильских, с изумрудными хохолками попугаев Лоретту и Пепито (один из них «гортанным баском выкрикивал: «Вот-т оказия! Будь я проклят»; другой «прибавлял иной раз и словцо покрепче»), нанял повара (испанского дворянина), прислугу (местную уроженку Кармелу с дочерьми Клотильдой и Джузеппиной), завел двух белых длинношерстных овчарок – и принялся звать к себе всех русских, до которых мог достучаться. Уже через пару лет после появления Горького Капри, находящийся, мягко говоря, в стороне от основных евромагистралей, кишел русскими людьми левых убеждений, которые быстро приходили здесь к выводу, что революция – это далеко не только горящие покрышки и коктейли Молотова и что даже призрак коммунизма имеет право раз в жизни отдохнуть от своих скитаний в пляжном шезлонге, коротая время за разглядыванием богатых американских туристок.

Видимо, Горький (его обычно представляют – и рисуют – в папа-карловской шляпе, будто из советских экранизаций Буратино; Т. Алексинская припоминает, что он все время ходил в желтой кожаной куртке) пытался обустроить здесь нечто вроде Ясной Поляны, странноприимного дома для всех сколько-нибудь любопытных ему людей; и в самом деле, у него побывали все – вплоть до Ф. Э. Дзержинского.

Если верить писателю М. Первухину, то Россия-на-Капри насчитывала к 1911 году тысячу человек – хлестаковское наверняка преувеличение, стольким здесь не прокормиться. Экономическая подоплека проживания свиты Горького на острове по сей день остается загадкой – если исключить маловероятную возможность того, что в их содержании принимал участие непосредственно пролетарский писатель. Власти Капри, несомненно, знали, что на вилле у Горького собираются не просто интеллигенты, а именно карбонарии – но авторитет Горького служил защитным полем для всей колонии.

«Остров сирен» притягивает взгляд двумя холмами-«грудями». На одном – старинные руины и, пониже, «витринный» поселок «Капри», на второй – вершина Монте-Соларо, к которой проложена канатная дорога из поселка Анакапри; чтобы почувствовать «античный» характер острова, лучше спуститься оттуда пешком: сухая тропа, сухая средиземноморская жара, сухой стрекот цикад, как будто высохшие остовы церквей, иконы из чеканки у обочин, подпертые высушенными камнями; роман «Волхв» в чистом виде. В советском лениноведении – вынужденном объяснять смысл недельного вояжа – визит на Капри представлялся чем-то вроде вариации пьесы «Буря». Странный Остров, куда каким-то образом прибивает Ленина-Фердинанда. На Острове обитает большевистский Просперо – Горький, но и большевистский Калибан, сын коллективной (состоящей из Маха и Авенариуса) ведьмы Сикораксы, – Богданов; при нем обретаются шуты-эмпириомонисты, Стефано и Тринкуло, – Луначарский и Базаров. Место странное, Остров полон звуков – «ощущений», в эмпириомонистской терминологии Богданова; однако это не те звуки, которые способны усыпить бдительность Ленина.

В сезон в городе Капри всегда сутолока: возницы электрокаров с «самсонайтами» и «делси» свысока поглядывают на туристов-однодневок, успевающих перед тем, как уплыть восвояси вечерним корабликом, разглядеть разве что ресторанные витрины с фотографиями плотно отобедавшего Р. А. Абрамовича. Центральные улицы, впрочем, быстро перекипают – и растекаются лабиринтом проложенных среди усадеб и дальних отелей тихих коридорчиков, которые разбегаются на километры неправдоподобно живописных тропок. Одна из самых популярных ведет наверх, к месту, откуда открывается поразительный вид на бездну, Фаральони и Марину Пиккола. Это «Вилла Тиберия»: унылые, особенно по контрасту с умопомрачительным ландшафтом, каменные фундаменты какого-то жилого комплекса; раскопали их в лучшем случае в XVIII веке – но все повторяют, как попугаи, что это «очень древние» руины дворца императора Тиберия, который, считается, расхотел жить в Риме, удалился на Капри – и на протяжении десяти лет предавался разврату, управляя империей посредством светодымовых сигналов. Если вы поверите в то, что территорией от Шотландии до Сирии можно управлять при помощи кучки дров и огнива, то поверите и в то, что Ленин приехал на Капри для того, чтобы «пить белое вино и смотреть Неаполь», как он писал Горькому.

Пикантности развалинам, чей двухтысячелетний возраст, к сожалению, не подтвержден никакими документами, придают детально описанные у Светония оргии – нечто среднее между вечеринками в стиле бунга-бунга у Берлускони на Сардинии и приемами делегаций Газпрома в резиденции Януковича в Межигорье. В России, между прочим, ходили дикие слухи, будто Горький – чье пребывание на Капри не было секретом и чья расточительность якобы драматически дисгармонировала с представлениями о социализме, который он выкликает, – живет как раз во «Дворце Тиберия»; в романе бывшего однокурсника Ленина Чирикова так и сказано: «Осел на Капри, в бывшей резиденции императора Тиверия». Кстати, именно благодаря Горькому Капри вошло в маршрут русской версии Гран-тура начала века; в катаевском «Хуторке в степи» семейство Бачей нарочно делает крюк, чтобы попасть на остров, – и даже успевает углядеть мельком на вокзале в Неаполе самого писателя.

В сущности, про оба путешествия Ленина на Капри известно немногим больше, чем про визиты Тиберия.

В апреле 1908-го он провел здесь неделю – в умеренно враждебном окружении. Богданов к тому времени был взвешен и найден достаточно легким, чтобы катапультировать его с пассажирского сиденья; однако едва ли знаменитый предкаприйский cri de guerre Ленина – «бой абсолютно неизбежен» – подразумевал буквальную драку (хотя Крупская – со всегдашней скрытой иронией по отношению к мужу – однажды сообщает, что «видела раз, как они чуть не подрались с Богдановым, схватились за палки и озверело смотрят друг на друга (в особенности Ильич)»).

По уверению Горького, Ленин больше осматривал островные достопримечательности, чем затевал ссоры, «был настроен спокойно, холодновато и насмешливо, сурово отталкивался от бесед на философские темы и вообще вел себя настороженно»; даже не попробовал научить попугаев слову «эмпириомонизм»? К Богданову он обращался: «синьор махист» и в ответ на «ревизионистские» реплики отмахивался: «Бросьте. Кто-то, кажется – Жорес, сказал: “Лучше говорить правду, чем быть министром”, я бы прибавил: и махистом».

Крупская утверждает, что ее муж никогда не был заядлым рыбаком. Но она никогда не была на Капри, а там, похоже, это развлечение проходило по разряду обязательных; чудаковатый Луначарский, описывая свой опыт по этой части, припоминает, что ловил здесь «опасных акул в два человеческих роста, морских змей, причудливых чудовищ, рыбу святого Петра и всякую другую морскую забавную и курьезную дичь»; тут нелишне будет вспомнить, что Ленин в те годы называл Луначарского «Анатолием блаженным». Днем ВИ, сведя знакомство с местными пескатори, отправлялся в их компании на рыбалку; Горький рассказывает анекдотец о том, как те научили его ловить «с пальца» – одной леской, без удилища – и, вытягивая добычу, Ленин воскликнул – «Дринь-дринь!», после чего рыбаки приклеили талантливому ученику прозвище «Синьор Дринь-Дринь», а тот смеялся над этим так искренне, что каприйцы затем нарочно явились к Горькому, чтобы донести до него свой вердикт: «Так смеяться может только честный человек!»

Что касается репертуара вечерних развлечений, то в верхних строчках фигурировало странное представление, полюбившееся Горькому и Луначарскому – которые наверняка потащили на него и Ленина. Нужно было подняться к вилле Тиберия, поблизости от которой в маленьком домике обитал некий учитель с сестрой, умевшей танцевать тарантеллу. Горький смотрел это обрядное действо неоднократно, всякий раз едва сдерживал слезы (искусство заставляло его рыдать, даже когда он декламировал вслух стихотворения Пушкина или Некрасова из школьной программы; студенты, которым он преподавал литературу, крепко запомнили эту его особенность). «Преподобный отец Анатолий» особо подчеркивал, что танцовщица была некрасива – что, видимо, придавало связанному с сексуальным ритуалом представлению особый магнетизм. Любопытно, что название танца происходит от слова «тарантул» – танец как лекарство от укуса паука.

Что ж – Капри в 1908–1909 годах и был такой банкой с пауками; и одним из крупнейших экземпляров была артистка – а впоследствии и ответственное лицо: нарком театров и зрелищ Петрограда – М. Ф. Андреева, ранее связывавшая большевиков с Саввой Морозовым. То была женщина себе на уме, имевшая обыкновение вступать в препирательства со студентами из школы своего гражданского мужа; и если Ленин, объясняя, какими именно талантами она взяла Горького, склонен был прибегать к литературным аналогиям («Знаете, у Горького есть один рассказ, где какой-то из его героев, говоря своему товарищу о лешем, так характеризует его: “Леший, вишь, вон он какой – одна тебе ноздря…” – Как ноздря? – спрашивает удивленный собеседник. – “Да так-просто ноздря и больше ничего. – вот он каков леший-то”… Так вот Мария Федоровна похожа именно на горьковского лешего, ха-ха-ха!»), то студенты, которым она то давала деньги на карманные расходы, то «забывала» об этом, надо полагать, обходились без эвфемизмов.

Андреева странным образом отсутствует на знаменитой фотографии, где вся каприйская компания изображена сгрудившейся вокруг играющих в шахматы Ленина и Богданова. Этот снимок настолько знаменит – и настолько прочно связал Капри с миром шахмат, – что осенью 2015-го на Пьяцетте можно было увидеть огромную растяжку с рекламой: «Il torneo scacchi internazionale “isola di Capri Vladimir Lenin”» – «Первый Каприйский международный шахматный турнир имени (или в честь) Ленина», а некий итальянский историк, выдвинувший теорию, будто местом, где произошло немецко-большевистское сближение, стал Капри, назвал свою книгу «Scacco allo zar» – «Шах царю» (и если автор в самом деле полагает, что ВИ участвовал в гомосексуальных оргиях, которые устраивали в знаменитом гроте на укромной вилле «Фернзен» Крупп и его любовники, то сам он ничего, кроме мата, конечно, не заслуживает).

Разумеется, не стоит придавать изображенной на этой фотографии шахматной партии слишком большое значение – в конце концов, Ленин и Богданов много месяцев прожили под одной крышей на даче «Ваза» в Финляндии и уж конечно это не первое их сражение; и все же фотография врезается в память. Странными, можно даже сказать нематериальными, выглядят и Игнатьев, и Базаров, и Ладыжников, и Горький, и Зиновий Пешков, и жена Богданова, – но особенно центральные фигуры – сами игроки; они похожи на персонажей викторианских фотомонтажных альбомов, посвященных паранормальным явлениям – из раздела «фотографии призраков». На одной фотографии в этой серии Ленин запечатлен с открытым ртом: то ли зевает (погружаясь, под влиянием «бальзамического воздуха» и сладкоголосого пения каприйских сирен – тех самых, которые едва не погубили Одиссея, – в нарколептическое состояние), то ли орет на своего соредактора по «Пролетарию». Зная то, что произойдет с этими двоими дальше, можно с уверенностью сказать, что Ленин не орет и не зевает: он растягивает челюсти – как анаконда, чтобы проглотить Богданова живьем.

На Капри много читали – и не только «Исповедь» и «Мать» (владельцы не такой уж и дорогой – бассейна-то нет – гостиницы, занимающей теперь здание горьковской виллы, показывают письменный стол, за которым Массимо Горки якобы написал свою «Ла Мадре»). Беллетристом, хотя бы и полставочником, был и Богданов, и как раз только что вышел его роман «Красная Звезда».

Роман был про инопланетян – марсиан: с огромными глазами, непропорционально развитыми головами и атрофированными телами. Испытывая нужду в природных ресурсах, они стоят перед нелегким выбором, что для них лучше: колонизировать Землю, где люди будут мешать им истреблять себя, – или Венеру, где сложные климатические условия? Чтобы принять решение, они прибывают на Землю, намереваясь проконсультироваться с представителем нашей планеты «в лучшем его варианте» – которого, предсказуемо, обнаруживают в Москве, на баррикадах Красной Пресни. Затолкав революционера по имени Леонид (Лэнни) в этеронеф – корабль для путешествий по космосу, они увозят его на Марс, где более высокая форма общественного устройства (правильно: коммунизм; жизнь зародилась у них раньше, и они успели пройти дальше землян по пути исторического развития). Так что – Землю или Венеру? Похищенный намекает им, что оно, конечно, лучше Венеру.

На Ленина роман явно не произвел должного впечатления. «Вот вы бы написали, – ворчал он, – для рабочих роман на тему о том, как хищники капитализма ограбили землю, растратив всю нефть, всё железо, дерево, весь уголь. Это была бы очень полезная книга, синьор махист!»

Скорее всего, протагонист романа и автор – более-менее один и тот же человек; однако соблазнительно опереться на фонетическое сходство (а также на свидетельство Горького, будто Богданов был влюблен в революционера Ленина) и предположить, что Лэнни – Ленин. Единственная проблема в этом случае состоит в том, что богдановский роман оказывается чересчур фантастическим – потому как совершенно очевидно, что если бы марсиане похитили с Красной Пресни или откуда-то еще подлинного ВИ, то сюжетная коллизия развивалась бы скорее в духе о-генриевского «Вождя краснокожих»[13].

Подпевал ли Ленин «О соле мио» лодочникам при поездке в Голубой грот, совершил ли он прогулку под перголами Садов Августы и удалось ли ему увидеть голову Медузы на вилле «Сан-Микеле» – ничего из этого нам не известно. В пользу версии о том, что практические вопросы были отодвинуты в сторону и все внимание было сконцентрировано на отдыхе, говорит и тот факт, что ничего особенного, при всей идеальности условий, Ленин там не написал. Однако неделя, проведенная в обществе горьковской клиентелы, внушила ему твердую уверенность, что он должен вступить в Великую Битву за Материализм и обычной палки для Богданова мало; для политической атаки на махистов нужна настоящая дубина – каковой может стать философия.

* * *

Сейчас все философы, а вот еще сто – сто двадцать лет назад дискуссии о соотношении материи и сознания были, можно сказать, прерогативой интеллигентской среды; но уж зато те, кто регистрировался в этом клубе, проводили в спорах о том, мыслит камень или нет, всё свободное время, впадали в род зависимости и принимались листать гегелевскую «Науку логики» и энгельсовского «Анти-Дюринга» с той же частотой, с какой нынешние философы обновляют ленту новостей в Фейсбуке. Особенно располагала к изучению такого рода насущных вопросов ссыльная и эмигрантская жизнь, позволявшая произвольно чередовать периоды концентрации над первоисточниками и буддистской расслабленности. Ленин в Шушенском обменивался с жителем соседней деревни, марксистом Ленгником, целыми философскими трактатами; П. Лепешинский припоминает, что по дороге в Сибирь обнаружил себя в окружении целого коллектива экспертов, читавших «Анти-Дюринга» в оригинале, – и очень стеснялся «откровенно признаться перед нашими “диалектиками”, что никак не могу уразуметь, как это так моя шапка есть в одно и то же время и шапка и не шапка».

В решении Ленина написать философское «Что делать?» нет ничего ни удивительного, ни сверхъестественного; то, что происходило вокруг него в 1908 году, больше напоминало эпидемию.

Валентинов, сам ушедший тогда в философы, насчитал в 1908-м сразу четыре «ревизионистские» книги, «авторы которых пытаются поменять философскую подкладку марксизма, с устаревшего материализма на эмипириомонизм (Богданов) и эмпириокритицизм»; и это не считая сборника «Очерки философии коллективизма», ради подготовки которого к печати и съехались в 1908-м на Капри Богданов, Базаров и Луначарский; шапка эта была пущена по кругу, но когда дошла до Ленина, тот отказался положить в нее что-нибудь: не та компания. В начале 1908-го Плеханов дописал «Materialismus militans» – «Воинствующий материализм»; при этом в ответ на предложение сократить этот труд сравнил себя с котом, уже держащим пойманную мышь в зубах: «не могу, теперь во мне говорит чувство охотника, от которого может уйти дичь. ‹…› Богданов должен умереть сейчас и ‘sans phrases’». Ленин долго оставался всего лишь зрителем этого философского «Тома и Джерри», но его все же вывел из себя Валентинов, рассказавший ему еще в 1904-м, в Женеве, о своих разговорах с киевским профессором С. Булгаковым – с цитатами из Маха и Авенариуса. Услыхав эти имена, Ленин принялся орать, что все это мерзавцы и ревизионисты. Валентинов выклянчил у него обещание хотя бы почитать эмпириокритицистов, выпросил книжки по знакомым (Авенариуса, например, он заимствовал у будущего председателя Учредительного собрания эсера Чернова, у которого в тот момент сидел к тому же провокатор Азеф: да уж, хороши библиотекари). Ленин возвращает стопку книг через пару дней – и, глубоко возмущенный прочитанным, пишет для Валентинова одиннадцать блокнотных листков «Идеалистише Шруллен» – то есть «Идеалистические выверты». Где-то потерявший их Валентинов утверждает, что, по сути, это был – уже тогда, в 1904-м, – краткий конспект будущего «Материализма и эмпириокритицизма».

Четыре года спустя, в 1908-м, Ленин нарочно отправляется в Лондон и совершает декомпрессионное погружение в бездны Британского музея – начитывая литературу. Газета и то заброшена: «сегодня прочту одного эмпирикритика», булькает он de profundis, «и ругаюсь площадными словами, завтра – другого и матерными»; затем, по сути, всю «вторую» Женеву он не выходит из «философского запоя» – а потом еще несколько недель гоняет между Россией и Швейцарией рукопись и гранки, вылавливая бесконечные блохи.

Многомесячная лихорадочная деятельность Ленина не осталась незамеченной – и, по выражению Г. Алексинского, «пресловутая толстая ленинская книга» «еще до своего выхода наполнила молвой о своем философском значении полвселенной».

Сомнительная, не подкрепленная участием в других дискуссиях и неожиданная для публики компетентность Ленина в философии стала любимой темой всех, кто всерьез или просто шутки ради хотел поддеть Ленина.

Молодой Эренбург перевел на язык карикатуры «Материализм и эмпириокритицизм»: «Руководство, как в 7 месяцев стать философом». Плеханов (теоретически союзник Ленина), если верить Богданову, вместо рецензии выпрыснул стандартную порцию яда: «первоклассный философ…», и, после паузы, – «то есть, еще в первом классе». Для кадетской и околоменьшевистской интеллигенции, прекрасно знавшей о книге, но не имевшей охоты доставлять Ленину удовольствия ее чтением, суть проекта сводилась к тому, что Ленин доказал, что вещи существовали до человека и, значит, существуют независимо от того, познали мы их или нет; да уж, глубоко копнул, ничего не скажешь.

Более лояльные читатели opus magnum Ленина либо озадачивали своими отзывами автора – либо остались озадаченными сами. Большевичка Т. Людковская, приехав к Ленину в Париж в 1911 году, рассказала ему, что партийный актив подполья Петербурга, особенно передовые рабочие, «с большим рвением стали изучать “Материализм и эмпириокритицизм”»; на вопрос, кто именно эти достойные люди, Ленин получил ответ – работницы Поля (с фабрики Паля) и Ксюша (с фабрики Торнтона). Легко представить себе в этот момент обычно «монгольские» глаза Ленина, расширившиеся, должно быть, до полного сходства с богдановскими инопланетянами. Другие энтузиасты высказывали… нет, не претензии к содержанию, но некоторую тревожную озабоченность содержанием; так, Б. Бреслав, студент Лонжюмо, припоминает, что «читал эту книгу Ильича и, признаться, ничего не понял в ней. Что-то слишком много уделено внимание в ней какому-то монаху Беркли неизвестно для чего».

Но что бы ни думали все эти люди – и как бы ни презирали способ, каким эта книга оставила глубокий след в истории, – но «МиЭ» бесспорно входит в первую десятку самых влиятельных философских текстов за всю историю человечества; миллионы граждан СССР знакомились с философией через ее посредничество.

Бросающаяся в глаза особенность ленинской книги состоит в том, что она выглядит не так, как «обычный» – пользуясь терминологией рекламных роликов – философский текст; скорее, ситуация выглядит так, будто автор приходит на кафедру философии и устраивает там нечто вроде танкового биатлона.

«Материализм и эмпириокритицизм» (все ведь понимают, что название – такая же пара антонимов, как «Война и мир», не надо объяснять? просто на всякий случай) – вещь прежде всего полемическая и имеющая политическую подоплеку. Эта книга, по сути, целиком написана из вредности – представьте себе старуху Шапокляк, которая провалилась в энциклопедическую статью «Эмпириомонизм». Вредность эта вредит и самому автору. Раз за разом один и тот же прием: Ленин цепляется к какому-то невинно выглядящему фрагменту работы своего оппонента – и картинно, по-фома-опискински, хватается за голову: о ужас, что он такое говорит! «Публично протанцевал канкан»! Скатился в болото реакционной философии! Это не марксисты, это обитатели желтых домиков! Бейте его! Автор глумится, изгаляется, ерничает, долдонит одно и то же, хлещет «махистов» кнутом, льет ученикам «школки» Маха и Авенариуса на головы раскаленное масло, травит дустом; ленинская «полемика» напоминает технику «липкие руки» в китайском боевом искусстве вин чунь – когда атакующий, находясь на очень короткой дистанции, находится в постоянном контакте с противником и просто не дает ему нанести удар, работая руками и локтями часто, быстро, беспрерывно…

Ясно, что ресурсы язвительности этого берсерка бесконечны; за полтора десятка лет знакомства Ленин унаследовал (или благополучно перенял) все худшие черты Плеханова-полемиста – про которого Вера Засулич однажды заметила, что тот «полемизирует так, что вызывает в читателе сочувствие к своему противнику». Очень быстро текст, пусть даже озаряемый время от времени вспышками остроумия, начинает вызывать отторжение: в ленинской ругани чувствуется нечто психопатическое.

Запоминаются не столько bonmots или яркие сравнения («Думать, что философский идеализм исчезает от замены сознания индивида сознанием человечества, или опыта одного лица опытом социально-организованным, это все равно, что думать, будто исчезает капитализм от замены одного капиталиста акционерной компанией»), сколько режущие слух аналогии – вроде той, когда, отвечая на заявление махистов, будто чувственное представление и есть вне нас существующая действительность и что субъективные ощущения и есть объективный мир, Ленин цитирует Фейербаха – ага, в таком случае поллюция есть деторождение.

«Материализм и эмпириокритицизм» – энциклопедия боевых возможностей Ленина-критика, и поскольку ни до буквы Z, ни до Я даже и долистать-то непросто, поневоле начинаешь подозревать автора в том, что ему нужна была в библиографии не книга вообще, а книга достаточно ТОЛСТАЯ, чтобы можно было надежно подпереть ею дверь подожженного помещения, из которого пытается выбраться целая группа противников. (Популярная версия историков Б. Николаевского и Ю. Фельштинского состоит в том, что Ленин написал «МиЭ» исключительно ради того, чтобы избавиться от слишком сильного конкурента на позицию вождя партии – Богданова – и очиститься от обвинений против БЦ, связанных с участием в экспроприациях; версия правдоподобная – и все же неверная, просто потому, что Ленин заочно вступил в спор с «махистами» до всяких шмитовских и тифлисских денег: одиннадцать страниц блокнотного формата с антимаховскими «Idealistische Schrullen» и черновики с разбором богдановского «Эмпириомонизма» остались неразысканными, но есть свидетельство Н. Валентинова. Кстати, сам Валентинов, затевая рассуждения о том, что имел в виду эмпириомонизм «на самом деле», тоже вызывает приступ скуки: темно и вяло, у Ленина и то поживее.)

Так или иначе, само сочинение этой базарной книги, несомненно, стало для Ленина хорошей школой: да, так с философами не спорят, но через десять лет ему придется вести дискуссии с генералом Духониным, объясняя, что тот теперь никто, а армией будет руководить прапорщик Крыленко; полемический опыт в таких разговорах никогда не бывает лишним.

Ну хорошо, допустим, последнее слово остается за Лениным: «проиграно дело основателей новых философских школок, сочинителей новых гносеологических “измов”, – проиграно навсегда и безнадежно. Они могут барахтаться со своими “оригинальными” системками, могут стараться занять нескольких поклонников интересным спором о том, сказал ли раньше “э!” эмпириокритический Бобчинский или эмпириомонистический Добчинский». В чем, однако ж, суть конфликта, из-за чего вся эта драка? Даже если предположить, что у нее была и некая еще, помимо философской, подоплека, – философская-то тоже есть, и нельзя ее просто проигнорировать.

Как однажды удачно выразился Терри Иглтон, «если постмодернисты скорее склонны думать об электронной музыке, то Ленин был склонен думать об электропроводах»; рассматривать то есть любой культурный феномен «снизу», с материи, с физического устройства, заглядывать ему, так сказать, под капот – или даже под юбку. Не так уж удивительно, что Ленин проникает «в философию» с территории не идеологии, а естествознания. К концу XIX века классическая, ньютоновская физика оказалась в кризисе – выяснилось, что многие аксиомы следует корректировать. Среди прочего: предполагали, что материя непроницаема – а потом выяснилось, что она состоит из атомов, а те, в свою очередь, из электронов – «материальность» которых поди еще проверь. Кризис в естествознании перекинулся на философию: снова ребром встал вопрос о первичности материи или сознания; кроме того, потребовалось объяснить, возможно ли познание в принципе, если материя сделалась, по сути, неисчерпаемой; сам материализм – философская база марксизма – оказался под вопросом. Австрийский физик Эрнст Мах (1838–1916) заявил о том, что время, пространство, силу и прочие ньютоновские категории удобнее рассматривать не как объективные категории – а как комплексы ощущений наблюдателя – ощущений, по которым мы и должны судить о телах.

При чем здесь революция и социал-демократы?

При том, что Ленин был человеком рациональным и стал революционером потому, что нашел сугубо научное объяснение того, как устроен мир и как изменить его (предположительно к лучшему) самым эффективным из возможных способом: марксизм. Марксизм, обществоведение – такая же наука, как физика. Прочитав стопку «валентиновских» книг, Ленин обнаружил, что марксистское учение в той форме, в которой он принял его, подвергается коррекции, ревизии – причем не там, где это могло произойти по очевидным причинам – на основе реального жизненного опыта, который запросто мог не стопроцентно соответствовать марксистской теории (пролетариат есть, а эксплуатации нет, или крестьянство по природе буржуазно, а на деле революционно и готово выступать в союзе с пролетариатом), но в сфере естествознания и философии. В принципе, можно было смотреть на это сквозь пальцы, однако Ленин воспринимал марксистскую философию как практический инструмент: по результатам диалектического анализа надо принимать решения о действиях в конкретных политических ситуациях – и поэтому вошел в боестолкновение с ревизионистами: махистами, эмпириомонистами и эмпириокритиками. В первом издании «МиЭ» в списке опечаток раз пятьдесят указано, что надо исправить эмпириокритицизм на эмпириомонизм – или наоборот; похоже, Ленин и сам постоянно путал их; по валентиновским мемуарам понятно, что уже сама эта наукообразная терминология казалась ему идиотизмом и вызывала приступы бешенства.

Голая схема самой философской драки, в которую ввязался Ленин, выглядит следующим образом.

Если каждый раз, когда возникает новый факт, всякое знание, прежде добытое наукой, оказывается чисто субъективной конструкцией, легко опрокидываемой, – это что же, получается, никакая объективная истина невозможна? Минуточку – а учение Маркса? Тоже, что ли, – до первых «новых фактов» – а дальше всё: ревизия? И не означает ли утверждение, будто объективной истины о материи, сколько ни бейся, не получишь, – по сути, отрицание ее, материи, существования? Марксист отрицает существование материи! Нет, вы видели, видели?!

То есть, во-первых, махисты оказываются агностиками – раз, по сути, они заявляют, что не могут знать достоверно об источнике ощущений. Во-вторых, если «чувственное представление и есть вне нас существующая действительность» и истина формируется на основе только ощущений – то мало ли в какие организующие формы опыта могут эти ощущения вылиться – например, в католицизм: тоже ведь своего рода истина. Начали, то есть, с новейших достижений науки – а закончили боженькой?

По Ленину, дела обстоят так. Какие бы ощущения ни давало нам тело – физические, психические, старые, новые – сама материя остается собой. То есть чувства и сознание вторичны (а если наоборот – так это прямой путь к Беркли и Пелевину), а материя – первична.

«Материя» – классическое ленинское определение – «есть философская категория для обозначения объективной реальности, которая дана человеку в ощущениях его, которая копируется, фотографируется, отображается нашими ощущениями, существуя независимо от них». То есть объективная реальность, внешний мир, отражается ощущениями, нашим сознанием – которое создает его образ, адекватную картину. («Отражается» – не просто технический глагол, но живая метафора: Ленин обратил внимание, что у материи есть свойство, которое он назвал «отражение». Как у сознания есть свойство ощущать, так у материи – отражать: воспроизводить, фиксировать то, что относится к отражаемому предмету; советские философы-схоласты назвали это «ленинской теорией отражения». В каждом отражении запрограммирована информация об отражаемом объекте – и благодаря этому мы, с помощью мышления, можем составлять такие представления и вырабатывать понятия о мире, которые будут отражать его верно, адекватно.)

Важная особенность объективной реальности, неотъемлемое свойство материи – она все время меняется. Мир может казаться стабильным, но он нестабилен.

Мир есть ДВИЖЕНИЕ объективной реальности.

Противоречия – источник движения и развития; как писал Ленин в письме Горькому, «ей-богу, прав был старик Гегель: жизнь движется вперед противоречиями». Берем, к примеру, историю/обществоведение/экономику: по Марксу, любой способ производства исторически ограничен (и формирует класс собственных «могильщиков»).

Очень хорошо: история – это когда всё в движении, никакой статики; реальность – это процесс, совершающийся в динамике. Но – это опять Богданов – раз так, какой смысл пытаться различать материю, природу и «вещь в себе»? Для познания это не важно – а важно, что это то неизвестное, чем вызывается все известное, а о самом этом неизвестном мы ничего не знаем. И раз так, получается – по Богданову – Маху – что исследовать и познавать надо не саму материю, а ощущения.

Ленина (с Энгельсом), однако же, этим не собьешь: нет, как раз материя, которая является источником ощущений, существует до, вне и независимо от них; материя – первична. А «социально организованный опыт живых существ» есть производное от физической природы, результат долгого развития ее.

Потихоньку двигаемся в сторону практических выводов. Из устройства мира вытекает и гносеология, то есть то, как устроен процесс его познания. По Гегелю, любая истина, достигнутая в процессе познания, исторически ограниченна и неизбежно будет заменена другой, качественно высшей. То есть познание и мышление – процессы динамические. Метод познания этого движущегося, живущего противоречиями мира – диалектический материализм: поиск противоречий, возникающих в движении, в развитии. Там, где обыватель видит застывшую картину, открыточный вид, марксист ищет противоречия – по которым можно судить о том, что с этим «видом» было вчера и будет завтра. «В теории познания, как и во всех других областях науки, следует рассуждать диалектически, т. е. не предполагать готовым и неизменным наше познание, а разбирать… каким образом неполное, неточное знание становится более полным и более точным».

Многие и сейчас, и при Ленине путают диалектику с подходом «а вот с одной стороны… а с другой…». Ленин в январской статье 1921 года, посвященной дискуссии о профсоюзах (чем они должны быть – школой управления и хозяйничанья, аппаратом, милитаризированным трудовым резервом, свободной организацией рабочих – и каких именно рабочих; вопрос этот вызвал один из крупнейших политических конфликтов начала 20-х годов и на X съезде чуть не расколол партию; Ленин измотал этой дискуссией своих политических оппонентов, а сам вышел из нее с прибылью), называл этот способ рассуждения эклектицизмом; гуру этой псевдофилософии был – в ленинской интерпретации – Каутский: «С одной стороны, нельзя не сознаться, с другой, надо признаться».

Ленину даже пришлось поучить диалектике – на простых примерах – Н. Бухарина (который, похоже, не усвоил урок; во всяком случае, автор «Письма к съезду» замечает о «любимце партии», что тот «никогда не учился и, думаю, никогда не понимал вполне диалектики» – убийственная, по ленинским понятиям, характеристика). Ну да, один говорит, что стакан – это стеклянный цилиндр; другой утверждает – что это инструмент для питья; «и да будет предан анафеме тот, кто говорит, что это не так». Проблема в том, что тут же могут появиться третий, четвертый, пятый – которые скажут, что на самом деле это «тяжелый предмет, который может быть инструментом для бросания», или – «как помещение для пойманной бабочки», и т. д. Штука не в том, чтобы коллекционировать свойства предмета – а в том, чтобы понимать, какое из них существенно в конкретный момент. Если вам нужен цилиндр, то сгодится и стакан с трещиной или без дна. Даже стакан, таким образом, «не остается неизменным» – потому что его назначение – а значит, и связь с окружающим миром – все время меняется; стакан – «в движении».

С одной стороны, Капри – остров красоты и гармонии, с другой – поле жестокой рыночной конкуренции, где бедные рыбаки выбиваются из последних сил, чтобы добыть из моря акулу-другую и не умереть с голоду.

Всё так, но на самом деле Капри можно снабдить и другими «хэштегами». Идеальное место для свадебного путешествия. Хорошее – чтобы открыть магазин, торгующий сумками Прада. Комфортное – для правителя, решившего удалиться от сутолоки повседневности – как Тиберий. Важно, какое свойство существеннее в конкретных обстоятельствах; процесс смены «хэштегов» к Капри при взаимодействии с внешним миром.

Просто соединить, при попытке познать объект, два его самых очевидных свойства – непродуктивно: это и есть эклектицизм, мы просто указываем на разные свойства предмета. И что из этого? «Диалектика отрицает абсолютные истины, выясняя смену противоположностей и значение кризисов в истории. Эклектик не хочет “слишком абсолютных” утверждений, чтобы просунуть свое мещанское, свое филистерское пожелание “переходными ступенями” заменить революцию»; намек на то, что эклектикам прямая дорога в меньшевики, с «нами» им не по пути.

Где, собственно, проходит грань между «настоящим» диалектиком и схоластом-эклектиком? В практической деятельности, разумеется. Как верно замечает А. И. Солженицын, «можно тысячу раз знать марксизм, но когда грянет конкретный случай – не найти решения, а кто находит – тот делает подлинное открытие. Осенью 1914-го, когда ? социалистов всей Европы стали на защиту отечества, а ? робко мычала “За мир”, – Ленин, единственный в мировом социализме, увидел и всем показал: за войну! – но другую! – и немедленно!».

Дело философа, по Ленину, – понять, каким образом мир (описываемый естественными науками, историей и социологией) отражается в сознании человека – и как в результате этого процесса рождается объективная истина: та, которую впоследствии можно проверить научными экспериментами, практикой и на основе которой можно создать технологии и поставить их на службу промышленности.

Ведь раз есть объективно существующая материя, продолжает долбить Ленин, – то есть и объективная истина. Ее может дать только естествознание, которое отражает внешний мир в «опыте» человека – отражает с помощью научного метода, то есть при практической проверке теорий. Это, еще раз, мега-важно: критерий правильности теории – практика, эксперимент, индустрия. The proof of the pudding, щеголяет подслушанной, видимо, где-то в Англии пословицей Ленин, is in the eating. Истина конкретна – и существует в контексте конкретной исторической ситуации.

В принципе, этот философский пудинг и стал главным предметом спора Ленина и Богданова; они ели его с двух разных концов – и, пожалуй, при столкновении носами победил все-таки Ленин.

Крайне странный предмет для спора – но в конце концов, как говорил Маркс, именно философия сделала политику плодотворной; именно философия дает цельную картину мира, объединяет разные виды опыта, и почему бы по-настоящему компетентным революционерам одновременно не быть и философами? И раз уж так – да, вполне рабочий момент, дискуссия между марксистами относительно того, кто, по сути, больший марксист: тот, кто относится к трудам основоположников как к Святому Писанию, – или тот, кто в состоянии подойти к их учению творчески, домыслить и дополнить его в зависимости от вновь открывающихся науке обстоятельств.

Рабочая дискуссия – но почему бы не трансформировать ее в политическое сумо и не попытаться вытолкнуть противника с ринга на том основании, что он – они! речь ведь не только о Богданове – не просто «развили» учение основоположников, но, по сути, порвали с основами марксизма в философии? Ну а дальше повисает зловещая пауза: раз порвали – с основами! – то не пора ли сделать оргвыводы? Может быть, вся самодеятельность этих горе-философов является несанкционированной и глубоко вредной – и таким людям просто не место в партии?

На глаз постороннего, обывателя, статус этой дискуссии представляется почти абсурдным – в какой момент, каким образом споры о диалектике познания обрели политическое звучание? Почему вместо того, чтобы обсуждать стратегию и тактику баррикадного боя, сравнительные достоинства браунинга и булыжника в качестве оружия пролетариата, революционеры втянули друг друга в схоластические диспуты – касательно того, насколько возможна, в принципе, абсолютная истина – и какими именно путями можно к ней приблизиться? Почему на Капри – в одном из самых прекрасных мест на земле – им понадобилось пререкаться относительно того, является ли источником нашего познания причинных связей объективная закономерность природы – или все дело в нас, в нашем уме, в его способности познавать известные априорные истины?

Даже те коллеги и соратники Ленина и Богданова, которые способны были разобраться в нюансах того, каким образом соотносятся – для подлинного диалектика – онтология и гносеология, – и которые привыкли, что Ленин раскалывает партию по необъяснимым поводам, были обескуражены: они ведь вчерашние партнеры, товарищи по даче – и вдруг вдрызг разругаться из-за философии?

Ведь, в конце-то концов, для марксистов философия – даже если речь идет об основном ее вопросе: в состоянии ли наше мышление познавать и адекватным образом отражать объективно существующий мир – это идеология, то есть надстройка, так что в любом случае согласие во взглядах на функционирование производительных сил (то есть сфера технических и естественных наук), а также на развитие социума в его экономической и демографической ипостасях гораздо важнее. Так из-за чего ж столько шума и абсурдного апломба?

Абсурдного?

Дело ведь в том, что марксизм – это не только социальная, историческая и экономическая теория, это, по сути, теория всего, ключ к любому фрагменту реальности.

Да хоть бы даже – что далеко ходить – и к острову Капри.

По правде сказать, Капри нельзя назвать идеальным местом для знакомства с «МиЭ»; вот уж где материя и дух находятся в полной гармонии – и не спорят относительно первенства.

Тем интереснее объяснить материалистическую философию и попробовать применить ее логический аппарат – материалистическую диалектику – на примере этого вроде бы убийственно «неленинского» места.

Капри кажется абсолютно статичным – застывшим в вечности. Обыватель с его wishful thinking, ценитель «мира как он есть», полагает, что главное свойство острова – способность в неограниченных количествах генерировать природную красоту, отвечающую представлениям людей об Эдеме и отражающую некий небесный божественный канон (отсюда часто используемые ссылки на божественное вмешательство – «только Бог мог создать такую красоту»). Обыватель довольствуется демонстрируемой ему картинкой и часто даже не догадывается о том, что она движется; марксист, для которого главное свойство объективно существующей материи – движение, задает вопросы. Является ли способность производить красоту имманентным свойством острова – или остров обрел ее в результате какого-то конфликта, развивавшегося здесь на предшествующей стадии развития? Как Капри отражается в сознании? Он объективно красив, независимо от наших ощущений о нем, – или мы воспринимаем остров как «красивый» в силу внушенных нам, выработанных коллективным опытом проекций: например, цена билета на паром, которая сама по себе свидетельствует, что посетителя ожидает нечто нестандартное и значительное? Кто, собственно, настраивал наши органы чувств, при каких обстоятельствах? Другими словами – красив ли Капри (а кто, кстати, это говорит?) потому, что буржуазия выбрала этот остров с хорошим климатом и большим количеством солнечных дней для своих инвестиций и превратила его в процветающее и безопасное место, – или он красив вне зависимости от того, кто на нем живет и живет ли вообще, вне времени и пространства – как фантазируют оплаченные мировым капиталом художники? Как насчет того, чтобы посмотреть на эти процессы в исторической динамике? Считался ли остров красивым раньше – до того, как в силу экономических и политических причин стал ареалом обитания элиты, а затем и меккой массового туризма?

Марксисту следует думать и о том, что станется с этой красотой в исторической перспективе и нет ли в ней противоречий, не является ли она оборотной стороной чего-то ужасного.

Является ли Капри «вещью-в-себе» – или, несмотря на всю свою «загадочность», «окутанность мифами», неисчерпаемость, «божественный шлейф» и пр., остров все же познаваем и мы можем, изучив его научными методами, превратить его в «вещь для нас» и действительно приблизиться к объективной истине?

Логика диалектического материализма подсказывает нам, что нынешнее состояние острова – не окончательное. Остров меняется – сначала здесь обитали сирены, затем римский император устраивал тут оргии, затем на протяжении многих веков здесь селились исключительно нищие рыбаки, затем, в наполеоновскую эпоху, Капри стал центром шпионажа, потом остров облюбовала артистическая богема Европы, затем аристократы… История последнего столетия особенно показательна, материя – пространство, география – осталась та же, но действующие на острове производительные силы – и, как следствие, экономика – полностью изменились. Противоречие между Капри «рыбацким» и Капри «аристократическим», между супермаркетом «Deco» и бутиком «Prada» не столько снято, сколько монетизировано: по сути, именно «рыбацкость» – то есть нетронутость, отдаленность, изолированность – позволила отельерам присвоить острову «аристократический» статус. «Бальзамический» воздух подразумевает существование некой раны – которая, как знать, не потребует ли для своего лечения средств более радикальных, чем отдых на курорте? И вполне возможно, что Капри превратится в богдановскую Красную Звезду – каким бы нелепым сейчас ни выглядело это предположение.

Теперь попробуем перенести объяснения того, как работает марксистская диалектика в ленинской интерпретации, из географической плоскости в историко-политическую – и доказать, что марксистская философия с ее логическим аппаратом – материалистической диалектикой – была инструментом, к которому Ленин действительно прибегал, собираясь принимать практические решения в жизни.

Между 1907 и 1914 годами в среде социал-демократов важнейшей темой для дискуссий было – следует ли РСДРП быть представленной в Думе. В рамках догматической логики все было очевидно. Меньшевистской фракции – члены которой полагали, что локомотивом пролетариата в России станет буржуазная интеллигенция и что РСДРП следует трансформироваться в легальную парламентскую партию, по типу немецких социал-демократов, – в Думе было самое место. Тогда как большевикам – с их глубоко законспирированным террористическим БЦ, склонностью к созданию подпольной сети ячеек и приверженностью лозунгу про диктатуру пролетариата – в Думе делать было нечего; к тому же наличие легального крыла партии подразумевало легкость внедрения провокаторов и большую уязвимость. Отсюда логика Богданова – да что там Богданова, слепому ясно: надо отозвать депутатов, нечего им заседать в правобуржуазном парламенте; такие депутаты будут только вредить – создавая у рабочих неадекватное представление и о целях борьбы, и о самой партии, которая должна быть непримиримой. Тем не менее Ленин настаивал, что большевики должны идти в Думу – пусть даже вопреки очевидности: в данный конкретный политический момент такая работа была важна – потому что после поражения революции 1905–1907 годов партии надо было видимо находиться в авангарде рабочего движения, демонстрировать, что у рабочих – большевиков – есть своя позиция по всем вопросам. (Ну и плюс еще несколько причин: например, что из-за границы эмигранту Ленину было удобнее контролировать партийное ядро, которое составляли депутаты Думы.) То была относительная истина. Однако за ней вставала абсолютная: логика исторического развития подразумевает, что революция неизбежна; значит, в рамках этого процесса нужно не закрываться от бури стенами, а строить мельницы – пусть даже на территории буржуазии, в совершенно враждебной среде.

Второй пример применения диалектической логики на практике – история с Брестским миром. Согласно житейской логике – и, безусловно, умной аналитике (условного Бухарина), в феврале 1918-го надо было не подписывать похабный Брестский мир, а воевать против немцев; какая там к черту революция и диктатура пролетариата, когда немцы по России идут, полстраны им отдали; «нельзя-же-ничего-не-делать!». Однако «нельзя» – это очевидная абсолютная истина. По Ленину – мыслящему и на практике в рамках диалектической логики – очевидных истин, однако, нет. Есть истины сегодняшняя (относительная) и абсолютная. Согласно сегодняшней – у Советской России нет боеспособной армии, чтобы воевать, немцы могут взять Питер в три дня, и война, начатая империалистами, должна быть окончена любой ценой. И есть истина абсолютная: революция ценнее, чем территория; надо сохранить оргструктуру победившего класса любой ценой. Наличное, текущее положение дел – не окончательное; немцы наступают – но в самой Германии зреет революция. Именно анализ динамических противоречий – а не «немецкое золото» – позволил Ленину настаивать на заключении Брестского мира; он смотрел не только на то, что есть сейчас, а на ситуацию в развитии.

Разумеется, действует и стихийная сила исторических процессов – которая рано или поздно выведет примерно туда же; но тот, кто руководствуется в своих практических поступках материалистической диалектикой, оказывается быстрее конкурентов – потому что такого рода «раннее распознание» объектов и ситуаций позволяет изменять мир быстрее и эффективнее. Есть стихийное рабочее движение – а есть деятельность революционеров, которые ведут рабочий класс, опираясь на марксистскую теорию. К социализму первыми придут те, кто владеет теорией, – потому что они вернее могут определить необходимый алгоритм действий для достижения цели.

Книгой Книг «Материализм и эмпириокритицизм» сделается уже после смерти автора; в 1909-м это взрывное устройство все же не смогло остановить локомотив истории. Через 16 месяцев после отъезда Ленина с Капри и через три после выхода книги из печати Горький с Богдановым, Алексинским и Луначарским все-таки открыли на острове «партийный университет» для рабочих.

Как ни ерничал относительно этой затеи Ленин из своего Парижа, каким бы гротескным ни выглядел этот анклав РСДРП посреди Тирренского моря, организаторам было чем гордиться. В их школе учились примерно полтора десятка – сведения разнятся, от 12 до 20 – студентов. Это не были ни переодетые интеллигенты, ни какие-то ущербные и нелепые, на манер персонажей фильма «Полицейская академия», пролетарии: только настоящие, как в романе «Мать», рабочие, и у многих был боевой опыт – участие в баррикадных боях, вооруженных ограблениях-экспроприациях, побеги из тюрем. Один из них однажды пытался устроить в тюрьме самосожжение. Был специальный вербовщик, занимавшийся отбором, но формально рабочие попадали в школу через региональные организации – узнавая, что те выдвинули их «для поездки на остров к Горькому». Студентам оплачивались транспортные расходы, им гарантировалось, что в течение полугода они будут иметь крышу над головой и пропитание; и школа действительно просуществовала почти весь положенный срок – с августа по декабрь 1909-го. Предполагалось, что все студенты обязательно должны вернуться в Россию – то было условие набора, – чтобы участвовать в революционной деятельности.

Смысл школы состоял в том, чтобы превратить «обычных», стихийно пришедших в революцию рабочих в сознательных партийных деятелей, готовых не только к практическим битвам, но и к теоретическим; следовало растолковать им основы марксистской идеологии и даже ее «высшего эшелона» – философии.

В целом идея школы подозрительно напоминала попытку воспроизвести сюжет «Красной Звезды» – отобранные в России лучшие люди «похищаются» представителями «высшей расы» – чтобы на каприйском Марсе вырастить из них людей нового типа. Объясняя рабочим необходимость изучения гуманитарных дисциплин и то, почему большевики, вместо того чтобы воевать с царем, находятся не в России, а на Капри, Богданов, надо полагать, цитировал им собственный роман про инопланетян: «…ради лучшего будущего… Но и для самой борьбы надо знать лучшее будущее. И ради этого знания вы здесь»

Что касается лекционной программы, то Богданов закрывал все, что связано с экономикой, Горький – литературу, Луначарский – все прочее искусство, Алексинский – политику и рабочее движение. Курсы включали в себя и практические занятия – искусство организовать агитацию, писать листовки, заставить аудиторию слушать себя, науку переписываться шифрами и пр.

Коноводили Богданов и Луначарский; Горький читал лекции и патронировал предприятие в целом – привлекал средства буржуазии (Шаляпина, Амфитеатрова) и сам давал деньги. Касательно его подлинных побуждений затеять у себя дома самодельный университет есть разные мнения, в том числе вполне правдоподобное, состоящее в том, что Горький-писатель остро нуждался в российском материале и общение с живыми русскими рабочими наполняло его опустевшие баки высокооктановым литературным топливом. В пользу этой версии свидетельствует тот факт, что Горький и раньше занимался подобного рода писательским «трафикингом» – так, весной того же года он выписал к себе на несколько месяцев целую семью уральских рабочих Кадомцевых, поселил их рядом с собой и каждый день беседовал с ними, выспрашивая про нюансы движения боевых дружин в 1905–1907 годах: экспроприации, провалы, аресты; на основе услышанного он намеревался сочинить роман «Сын» (сиквел «Матери»?) – про героя, чьим прототипом был Иван Кадомцев. Естественно предположить, что и студенты также «изучались» и «использовались» Горьким как натурщики.

Ленин мог только кусать локти: ему не хватило воображения и организационных способностей, чтобы самому устроить что-то подобное.

Школа вызывала у него приступы чудовищной язвительности. Однако до поры до времени он мог лишь пускать синюю слюну и хватать зубами воздух: на заседаниях «Пролетария» принимались резолюции о том, что стремящаяся сделаться политическим центром школа «является выражением безнадежности на то, что рабочие могут вести какую-нибудь повседневную борьбу», а в письмах появлялись сетования, что они «теперь на Капри целую литературную фабрику организовали, да еще с откровенной претензией на роль мозгового центра всей революционной социал-демократии, на роль философско-теоретического центра большевистской фракции». Ну, открыли, да; но вменить организаторам какой-то криминал, даже и идеологический, было сложно: в конце концов, каждый волен заниматься просветительством; школу если и «прятали», то от полиции, но никак не от партии; партию уведомили, и Ленина самого туда звали лекции читать.

Скользкая тема, касающаяся «философии коллективизма» и «религии пролетариата»? Богданов прекрасно знал, что, внушая рабочим официально неутвержденную «ересь», он и его товарищи-«богостроители» подставлялись под пушки Ленина – и попытался обойти этот сложный момент, объявив, что обсуждения такого рода будут проводить факультативно, на дополнительных занятиях (как будто основные можно было счесть «официальными»).

На самом деле необъявленной – однако очевидной всем преподавателям – целью школы было не просто просвещение. Уже имеющийся у студентов социальный опыт следовало «организовать» в особую пролетарскую «религию». Предполагалось за полгода выковать не просто активистов, но мессий, которые вернутся в свое пролетарское лоно и смогут проповедовать социалистическую религию, провозгласят «новый коллективизм» – словом, станут теми ядрами, вокруг которых образуются газовые облака «пролетарской культуры». Летая по духовному небосклону России, эти кометы помогут пролетариату освободиться от подчинения буржуазии, утолить жажду новых научных и философских знаний и обеспечить господство пролетариата в духовной сфере.

Ленин догадывался, что на острове рабочим не просто растолковывают «Капитал», но освобождают их от индивидуалистических иллюзий, развивают «социальную психику» и навязывают еретическую комбинацию «научного марксизма» с «религией труда» и прочей ахинеей. И смотреть на это сложа руки не собирался.

К счастью, вопрос отсутствия Ленина в составе преподавателей партийной школы забеспокоил и самих студентов. Они смутно, но понимали, что в партии существует серьезный конфликт – и, сами того не зная, выбрали в нем одну из сторон.

Богданов, которому приходилось объяснять рядовым партийцам отсутствие первых лиц в партии, Плеханова и Ленина, сначала размахивал почтовыми квитанциями – приглашения рассылали всем, а уж дальше кто приехал тот приехал; затем – после того, как студенты, к восторгу Ленина, сами послали ему приглашение, – заявил, что «Ленин в философии отстал, не идет в ногу с новыми веяниями и что надо организовать из лекторов и учеников Каприйской школы группу “Вперед”».

Меж тем обращение студентов позволило Ленину не просто ответить отказом – но отказом мотивированным, со ссылками на резолюции «Пролетария» и разъяснением, что к фракции агентов буржуазии, которая устроила школу на Капри, он отношения не имеет и иметь не хочет – хотя, разумеется, всегда готов читать лекции рабочим (и сам, и вместе с товарищами, не менее компетентными преподавателями) – если эти рабочие приедут не на край света, а в Париж. По сути, это была настоящая атака на сепаратистов – атака, уже сама расчетливость которой очевидно свидетельствовала о том, что пленных этот человек брать не собирается.

Дальше Ленин принимается бомбардировать студентов письмами, наполненными полезными и добрыми советами, как лучше сбежать с проклятого острова. Поскольку доказать рабочим, что их школа «нарочно спрятана от партии» в буквальном смысле, было сложно, Ленину приходится растолковывать им, что спрятана она в том плане, что это «самый отдаленный заграничный пункт» – укрытый за, так сказать, коралловым рифом транспортной дороговизны. Чтобы объяснить, почему «заехать в Париж 8-ми ученикам дешевле, чем отправить 4-х лекторов на Капри», Ленин охотно превращается из идеолога в настоящего «budget travel guru», скрупулезно подсчитывая дорожные издержки: вот как выгодно – а вот как невыгодно, видите-с?

В какой-то момент, сама любезность, он посылает студентам и свою философскую новинку – из которой те, надо полагать, узнают много нового и об идеологическом облике своих преподавателей, и о тех буржуазных идеях, которыми те пичкали своих учеников. Такого рода подарки не способствовали установлению дружеской, теплой рабочей атмосферы.

Ленин продолжает публиковать свои мнения относительно происходящего на острове и в периодической печати. Статью про Капри он называет «Ерогинская живопырня» – очень обидное сравнение с организованным под присмотром полиции общежитием для крестьянских депутатов Думы, где тех обрабатывали в правительственном духе. В частной же переписке Ленин не утруждает себя излишним остроумием и признается, что «третирует как каналий эту банду сволочей» и «шайку авантюристов, заманивших кое-кого из рабочих в Ерогинскую квартиру».

Температура медленно ползла вверх, и в какой-то момент Алексинский, по воспоминаниям одного из студентов, «объявил Ленина и Плеханова двумя паразитами (он выразился еще “ярче” и “принципиальнее”), которые присосались к пролетарскому телу и рвут его».

На острове зрел бунт, усугублявшийся и далекими от политики обстоятельствами.

Если богемные знакомые Горького и интеллигенты преподаватели, приехав к писателю «на социалистические пироги», присвистывали и принимались декламировать «кеннст ду дас ланд, во ди цитронен блюэн», то рабочих откуда-нибудь из Гусь-Хрустального или Усть-Сысольска, часто недавно вышедших из тюрьмы, остров шокировал. Луначарский рассказывает про одного сормовца, который «с изумлением разглядывал синее, как синька в корыте, море, скалы, раскаленные от солнца, огромные желтые пятна молочая, растопыренные пальцы колючих кактусов, веера пальм и, наконец, резюмировал: “Везли, везли нас тысячи верст, и вот привезли на какой-то камушек”».

Безусловно, им очень нравилось то, куда они попали и как с ними обращаются. Они кивали, когда им объясняли теорию социальной активности и активной социальности. Они не имели ничего против философии труда и объединения. Однако непривычка рабочих к продолжительному отрыву от собственно работы и к заграничной жизни сыграла с ними злую шутку. Они видели, что Горький – хотя и до слез сострадает пролетариату и сам несомненно пролетарского происхождения – живет в роскоши и даже местные жители шепчут ему вслед с восхищением: «Signorе Gorki! molte rico, molte rico!» Да, обладающие изрядным жизненным опытом и вполне «сознательные», но при этом нищие и полностью зависимые от своих кураторов, в особенности в бытовых мелочах, молодые люди оказались на острове, кишащем богатыми, нарядно одетыми, наслаждающимися обществом девушек иностранцами. Они же не целыми днями учились – еще и гуляли, им хотелось зайти в кафе, прокатиться на фуникулере, и они видели, что есть люди, которым не надо ни слушать лекции, ни работать – а живут они при этом припеваючи. В этом смысле Капри – не просто деревня, но аристократический курорт – был не лучшим выбором, ошибкой преподавателей.

Алексинский и Богданов знали, что Ленин ведет разрушительную работу – и, разумеется, читали ленинское (отчасти пародирующее евангельские послания) «Письмо ученикам Каприйской школы».

Однажды Алексинский, услышавший на пляже, как студенты спорят, принялся нападать на одного крипто-ленинца, назвал его «агентом БЦ», присланным на Капри Лениным нарочно, чтобы стучать и разлагать студентов. Этот конфликт не прошел даром – пятеро написали Ленину письмо, каждая строчка которого звучала музыкой для ушей адресата: «С этой надеждой (получить знания и приехать на места работниками) мы жили здесь, на маленьком, проклятом, полном темных дел, острове»; «здесь не школа, а место фабрикации новых фракционеров»; что нам делать? (Детали этой истории стали известны благодаря тому, что один из подписантов был «агент Пелагея» – копировавший переписку для охранки.) Жалобщиков-доносчиков исключили и с позором посадили на лодку, идущую на материк: скатертью дорога.

Богданов извлечет жестокие уроки из всей этой ситуации – и в ходе следующей попытки – в 1909 году в Болонье – проявит достаточно решительности, чтобы перлюстрировать почту своих студентов и просматривать отправленные ими послания на предмет неразглашения тайн и невступления в заговор против школы с нежелательными лицами.

Любопытно, что многие воспоминания о Капри назывались, как у И. И. Панкратова, – «В Париж к Ленину». То есть Капри задним числом превратился в ловушку на маршруте ложного объезда, устроенного Богдановым – проделки Фикса! – при том, что существовала столбовая дорога к Ленину – в Париж.

Богданов был замечательным политиком, но еще больше, чем политиком, – энтузиастом-революционером, бескорыстным экспериментатором. Каприйская школа служила для него чем-то вроде оранжереи, где планировалось в сжатые сроки вырастить из семян гигантские растения – которые затем разворотят русскую почву. Другие преподаватели изначально были настроены более скептически – Алексинский, например, сомневался, что можно искусственно вырастить сознательного рабочего, и предупреждал о том, что в лучшем случае из людей будут получаться «скороспелые приматы».

И, в сущности, проект Каприйской школы закончился для «махистов» если не катастрофой (оставшиеся студенты подписали открытое контрписьмо – в защиту лекторов – и доучивались совсем уж в тесном кругу), то скандалом.

«Предатели» не просто выехали к Ленину в Париж, но заявили в печати, что их таки заманили на остров – не объявив, что собираются пичкать буржуазными ересями. Особенную убедительность этим декларациям придавало участие формального лидера и закоперщика всего проекта со школой – уральского рабочего Михаила Вилонова; именно он отбирал рабочих для поездки и от Ленина воротил нос – а затем сам оказался слабым звеном, перебежчиком и увел товарищей к Ленину. Все, кто знал его, характеризовали его с самой лучшей стороны (кроме разве что М. Ф. Андреевой, которая как раз издевалась над ним, время от времени лишая карманных денег на фуникулер, нужный ему, туберкулезнику, чтобы принимать солнечные ванны внизу на пляже; а вот Горький сам, на свои деньги, покупал ему лекарства). Благодаря Ленину он едва не станет членом ЦК; Ленин трогательно заботился о нем, устроил его в санаторий в Давосе и все надеялся, что тот успеет завершить свою философскую книгу. Не удалось: Вилонов умер от туберкулеза.

Эта была досадная потеря, но в 1909-м Ленин имел все основания торжествовать: его атака на островитян с парижского плацдарма оказалась успешной, школа развалилась.

Предпочитающий изъясняться поэтическими образами Богданов так объяснил произошедшее: «старый мир», который «не мог примириться с тем, что в его среде зародилось и живет учение, не подвластное его року», «сотворил вампира по внешнему образу и подобию своего врага и послал его бороться против молодой жизни. Имя этому призраку абсолютный марксизм» – который не дает пролетарской мысли развиваться. Воевать с вампиром, внешний облик которого слишком легко себе представить, Богданов собирался традиционными средствами – «голову долой, и осиновый кол в сердце!».

* * *

Из всех пунктов «ленинского маршрута» Капри в наименьшей степени похож на «ленинское место». «Каприйский момент» – не просто смещение объекта на крайнюю южную точку условного «ленинского континента», но и странное выпадение его из ассоциирующегося с ним «северного» климатически-ландшафтного контекста: славяно-татарско-финно-угорский антропологический тип, он действительно, прав Богданов, выглядит среди этого средиземноморского пейзажа вампиром, угодившим под солнечный свет.

По словам Горького, запомнившие смех Ленина рыбаки долго еще потом интересовались у него: «Как там живет синьор Дринь-Дринь? Царь не схватит его, нет?» Не схватил, какое там, руки коротки; и летом 1910-го им самим удалось убедиться в этом: Ленин вернулся к Горькому на Капри. Вряд ли для того, чтобы сплясать на дымящихся руинах Каприйской школы; хотя невидимые развалины этой разрушенной Лениным институции – такая же каприйская достопримечательность, как сохранившийся не сильно лучше дворец Тиберия.

Касательно этого второго двухнедельного визита единодушны были даже советские биографы: отпуск в чистом виде. Ленин поднимается на зловещий Везувий (Горький обычно цитировал приезжим Гёте: «адская вершина посреди рая»), осматривает Помпеи, наслаждается замечательной инфраструктурой для пеших прогулок, загорает, купается; в «Маленькой железной двери в стене» можно найти странные влажные фантазии Катаева, описывающего, как Ленин стягивал с себя штаны и барахтался в морских волнах, демонстрируя пустынным Фаральони свое «золотистое тело».

Частная жизнь – ну что за ней подсматривать? Privatsache.

Муниципалитет Капри – территория, позволяющая устроиться таким образом, чтобы частная жизнь оказалась надежно ограждена от каких-либо вторжений или даже пересечений с общественной. Здесь и церквей-то, кажется, меньше, чем в прочей Италии, и уж тем более отсутствует какая-либо монументальная пропаганда – разве что какая-нибудь временная инсталляция на площади.

Тем сильнее ошарашивает, что в самом шикарном месте острова, между Садами Августы и тропой виа-Крупп, под боком у первой горьковской виллы, обнаруживается ни много ни мало памятник Ленину: массивная, из бетона, трехгранная – будто распиленная поперечно на три части и затем вновь восстановленная – стела; вторая, средняя часть как бы прокрутилась вокруг своей оси дальше, чем верхняя и нижняя; на ней медальон с Лениным и надпись: «A Lenin Capri», Капри – Ленину. Очень простой и замечательный памятник: будто кто-то страшно большой, как Колосс Гойи, пытался воспользоваться этим рычагом, чтобы перевернуть мир, – и от усилия рукоятка сама скрутилась посередине – но не отломалась: стоит, ждет следующей попытки.

Наткнуться на «ленинскую» площадку можно разве что случайно; это своего рода потайной карман. Особенно здорово оказаться здесь ночью, когда выход на Круппову дорогу перекрыт и к памятнику можно проникнуть только кружным путем – не подняться, а, наоборот, спуститься по неосвещенным тропинкам и лесенкам от верхней Villa Krupp. Подсветки нет – но площадка маленькая, и если выключить телефонный фонарик и посмотреть на небо, то кажется, что среди звезд висит марсианский этеронеф; хотя что ему тут делать после 1908-го?

Темно, но с площадки видишь как будто весь Неаполитанский залив, все Тирренское море, весь мир, всю географию – и всю ленинскую биографию, судьбу.

Связь феномена Ленина с географией косвенно отмечена еще Каменевым в 1924 году, в некрологе; ученик и коллега замечает – видимо риторически, желая подчеркнуть масштаб явления, – что «великий мятежник» «родился на берегах Волги, на стыке между Европой и Азией»; и если верить в существование некой структурной закономерности (вообще-то это эвфемизм для слова «судьба»), которая определяет вектор развития той или иной территории, то это замечание глубже, чем кажется. Ленин не просто родился на этом стыке, он порождение этого «стыка», этой географии; инструмент ее. Ко второй половине XIX века Россия оставалась континентальным пространством с азиатской – в широком смысле – системой управления и недостаточно, по современным меркам, освоенными ресурсами; меж тем Северная Европа и Америка совершили рывок в развитии производительных сил – и настолько успешную модернизацию системы управления, что это позволяло им эксплуатировать прочие регионы. Теоретически новые технологии позволяли и России полнее освоить свою и прилегающие территории, но государство Романовых, управлявших этими пространствами и народами в Центральной и Восточной Европе и Азии, модернизировалось медленнее, чем требовалось, поэтому начало терять свои позиции в мире и слабеть изнутри; у него оказалось недостаточно сил, чтобы сохранить целостность их территории – а только будучи целостной, она и может использоваться достаточно эффективно, чтобы не проиграть глобальную конкуренцию. Здесь должны были возникнуть новые институты; только обновление административной системы могло запустить устойчивый рост производительности труда – пусть даже обновление не мгновенное, а растянутое на несколько десятков лет. Нужно было запустить инновационные процессы, отказаться от адаптации старых элит, индоктринировать в сознание общества новые мифы об идеальном устройстве, модернизировать бюрократическую машину – применить «созидательное разрушение». Измениться, чтобы выжить. Так пространство (Маркс называл это «дух»: «дух строит философские системы в мозгу философов») породило Ленина – существо, которое, овладев марксистской наукой, нашло способ взять континент за горло, начало трясти его и перевернуло с ног на голову; потому что только так его и можно было уберечь от гораздо большей катастрофы.

В этом смысле появление Ленина было, можно сказать, предопределено.

И, пожалуй, если бы сам он почему-либо отказался от этой работы, то для нее нашелся бы какой-то другой исполнитель – в диапазоне от Столыпина до Керенского; сама территория, «география» и этнос, управляющий «географией», должны были породить силу, которая сумела бы «проапдейтить» сложившееся положение дел, подтянуть его. Видимо, для этого континентального пространства подходил отличный от европейского способ модернизации – сверху: принудительный, догоняющий, связанный с большими демографическими, политическими и экономическими издержками. Ленин, получается, несмотря на то, что сам полагал себя реформатором-марксистом, по сути, – временный псевдоним безымянных географически-исторических сил, которые генерируют «ленина»; в этом смысле абсолютно точным является восприятие Ленина крестьянами – зафиксированное Есениным в «Анне Снегиной». «КТО ТАКОЕ Ленин?» – спрашивают они лирического героя; кто-кто – инструмент.

В пользу этой версии говорит тот факт, что Ленин после 1917 года делал то, что никогда не предполагал делать, – однако, оказавшись в конкретных обстоятельствах, понимал, что истинность конкретной позиции заставляет прибегать его именно к таким, противоречащим абстрактным истинам, решениям. Отсюда и ирония истории, которая так жестоко посмеялась над ним: он-то намеревался создать условия для отмирания государства, упразднить его; а ему пришлось стать его агентом, сохранять его, модернизировать и укреплять. Он полагал, что сам, по своей воле, меняет мир, – а на самом деле это история вытащила его за шиворот из Зеркального переулка в Цюрихе, запихнула в поезд в апреле 1917-го, выгнала на улицу вечером 24 октября, заставила заключить Брестский мир и открыть ГУМ вместо складов реквизированных продуктов, а потом, когда он все наладил и даже воссоздал империю, – отшвырнула за ненадобностью. Так?

Или всё же нет – и это он сломал историю об колено, и хотя потом, когда в 1922-м его самого скрутило, открытый перелом затянулся кожей, но кость, хребет, судьба, география – перестали быть цельными, и история пошла по-другому? И тогда – какими бы кавычками, какими бы скептическими улыбочками ни оформляли слово ЛЕНИН – мы все-таки уже прошли точку невозврата и однажды окажемся-таки в другом мире, где не будет ни рабочих, ни крестьян, ни буржуазии, ни вообще государства – а только, как их там в «Государстве и революции»… творческие люди, занимающиеся творческим трудом?

Вот вопрос вопросов: годится ли Ленин лишь для того, чтобы иллюстрировать своей поразительной биографией мысль о том, что история способна на иронию, – или история, как Надежда Константиновна Крупская, да, относится к нему, «вумному» философу, с заметной иронией – но все же подчинилась ему, отдалась, признала, что он был лучшим? «Смел и отважен» – как закончила свои мемуары о нем НК.

Сейчас тема «красного Капри» не то чтобы под запретом – но задвинута в кусты, маргинализована.

Никто не привозит туристов к ленинской стеле, никто не рассказывает про Капри как Истинный Мавзолей, прообраз «коммунистического Марса», временную столицу утопического большевизма и поле Битвы за Материализм, где Ленин одержал победу над сепаратистами. Разумеется, мэрия старается привлекать на остров туристов, но цивилизованных, а не каких-нибудь хунвейбинов.

Капри позиционируется – достаточно прогуляться от «Квисисаны» до Пьяцетты, и про будущее все ясно: ну какой там коммунизм, какой там Ленин – как самое стабильное, предсказуемое, прогнозируемое место на земле; место, обладающее исключительно ценным прошлым; чье будущее, по сути, тоже лежит в прошлом, крепко-накрепко связано с ним. Это пронизанное «токами античности» пространство, которое все больше и больше аккумулирует энергию и инерцию старины; как написанная давным-давно картина, ценность которой увеличивается с каждым годом; почаще проверяйте, достаточно ли толстое над ней стекло – и не волнуйтесь о будущем.

Точно так же музеефицирован, маргинализирован и сдан в утиль сам Ленин: вчерашний день, было и прошло. Революция и затем советская власть – самое крупное историческое событие на планете, пока ничем не перебитое? Пусть даже и так; история воспользовалась Лениным, а теперь – спасибо, достаточно; надо идти дальше.

И все же Каприйская Стела – «Капри – Ленину» – пусть на отшибе, мало кому ведомая, – торчит, существует, свидетельствует – осознают это толпы на Пьяцетте или нет: остров изменился после двух визитов Ленина, которые, как ни крути, – последнее крупное историческое событие на острове.

Что там говорит диалектический анализ? Каковы шансы на то, что со временем Капри превратится в богдановскую «Красную Звезду»? (Или, что существеннее, например, для Ленина и Советской России после 1917-го, – когда там в Америке, Великобритании и Италии произойдет пролетарская революция?)

По логике обывателя – никогда: островитяне не такие дураки, чтобы отказываться от четырех миллионов туристов в год, а у американской и европейской буржуазии достаточно накоплений, чтобы надежно коррумпировать свой пролетариат.

По логике марксизма – Везувий остается действующим вулканом, а технологический прогресс при капитализме подразумевает ротацию элит и неизбежность кризисов. Кризисы и извержения заставляют людей менять свои привычки – например, усиливать существующую эксплуатацию, ограничивать друг друга в политических правах, прибегать к силе, чтобы сохранить привычный уровень доходов. Географическая изолированность острова может привлекать сюда туристов – а может и террористов, любящих такого рода пространства-ловушки. Не говоря уже о том, что нет ничего невозможного в том, что – как в конце XIX века неожиданно обнаружили, что материя состоит из атомов, а те – из электронов и т. д., – под одним из лимонных деревьев в один прекрасный день найдут, например, нефть; и так исторически неизбежные процессы тогда еще более ускорятся. Будущее здесь может быть совсем не таким, каким мы его по-обывательски, без диалектики, прогнозируем; например, мы увидим Капри застроенным небоскребами, или пирамидами, или, вместо бутиков, – мастерскими-фаланстерами, в которых трудится преодолевший свою политическую ущербность пролетариат, автоматизировавший массовое производство – и превратившийся в сообщество творческих людей: как в «Красной Звезде» и как в «Государстве и революции». Можно смеяться над такими «прогнозами» сколько угодно – но, в конце концов, благодаря тому, что здесь происходило сто лет назад, у Капри уже есть опыт ломки всех известных общественных законов, всех географических детерминизмов, всех непреложных структурных закономерностей.

И если все это может произойти с Капри – даже с Капри, – то почему не может и со всем остальным миром?

Попробуйте взглянуть на Землю огромными глазами богдановских марсиан.

С берега доносятся смех и визги, из ресторана по соседству – фортепьянные наигрыши; остров по-прежнему полон звуков. Стела мерцает в темноте, будто она не из бетона, а из загадочного марсианского камня; и как знать, возможно, как раз этот колышек и держит собой палатку, укрывающую наш очарованный остров от бурь, которые – абсолютно неизбежны.