Москва. Кремль 1918–1920

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Отвечая однажды на скептические колкости Красина относительно того, как на самом деле выглядит революция, Ленин, если верить рассказавшему это Нагловскому, заливался хохотом: «Представьте себе, вы едете в экспрессе, за столиком у вас шампанское, цветы, вы наслаждаетесь с такими же буржуями, как и вы сам. Но вот входит кондуктор и кричит:

– Die n?chste Station – Diktatur des Proletariats! Alles aussteigen!»

Именно так – станцией «Диктатура Пролетариата» – и выглядела Москва, когда отправившийся 10 марта – без цветов, но с платформы Цветочная площадка – поезд № 4001, на котором утек из Петрограда Совнарком, спустя сутки, пережив в Малой Вишере неприятный инцидент с нарочно тормозившим попутным эшелоном матросов-дезертиров, прибыл наконец на Николаевский вокзал. Но едва ли попадание в собственное сбывшееся пророчество вызвало у Ленина прилив счастливого хохота.

Если Петроград, где по словам ссылавшегося на «разговоры» историка Хобсбаума, «больше людей пострадало на съемках великого фильма Эйзенштейна “Октябрь”, чем во время настоящего штурма Зимнего дворца в ноябре 1917-го», даже через полгода после окончательной смены власти, окропленный кровью расстрелянной рабоче-интеллигентской демонстрации 6 января, сохранял европейский лоск, то Москва была азиатским – грязным, темным, заснеженным, засыпанным лузгой и окурками, торгующим, орущим, опасным – двухмиллионным мегаполисом, пережившим неделю ожесточенных уличных боев. Кажущиеся нынешним москвичам невразумительными иероглифами топонимы – Добрынинская, Люсиновская, Савельева, Жебрунова, Барболина, Русаковская – как раз отсылают к событиям, при которых большевики за неделю перехватили в Москве власть у Временного правительства в конце октября – ноябре 1917-го. По Кремлю, где сначала утвердилась Красная гвардия, а потом засели юнкера, лупила настоящая артиллерия – с Воробьевых гор и со Швивой горки – под руководством красного астронома Штернберга. В самом Кремле произошла бойня, и не одна: сначала юнкера из пулеметов полосовали вроде как сдавшихся им, но сдавшихся не вполне красногвардейцев; потом, когда выживших освободили из пятидневного голодного плена товарищи, они сами линчевали юнкеров; братские могилы у Кремлевской стены глубже, чем обычно думают.

Не Сталинград и не Алеппо, но и не 1993 год, когда пострадало лишь одно «иконическое» здание. Луначарский, узнав в ноябре о масштабах ущерба, испугался до смерти – и даже пошел подавать в отставку в знак протеста против вандализма; Ленин тогда, если верить наркому, якобы убедил его остаться на посту сомнительно-пролеткультовским доводом: «Как вы можете придавать такое значение тому или другому старому зданию, как бы оно ни было хорошо, когда дело идет об открытии дверей перед таким общественным строем, который способен создать красоту, безмерно превосходящую все, о чем могли только мечтать в прошлом?»

Явившись осматривать свою будущую резиденцию, Ленин не обнаружил видимых попыток ликвидировать следы ущерба: пара провалившихся куполов Василия Блаженного, сбитые верхушки нескольких кремлевских башень, следы прямых попаданий на Малом Николаевском дворце, Успенском соборе, Чудовом монастыре и колокольне Ивана Великого, провалы от снарядов и гранатных взрывов, выщербины и сколы от ружейного и пулеметного огня. Все было «до ужаса запущено и изуродовано» (Бонч-Бруевич), окна едва ли не во всех дворцах перебиты, дворы и дороги завалены бумагами и мусором, электричество постоянно отключалось; таявший снег – середина марта – обнажал кучи хлама.

Тем не менее Москва выглядела явно предпочтительнее Петрограда, где, особенно после разгона Учредительного, поддержка большевиков в Советах и на фабриках резко снизилась, а репутация осуществлявшей атаку и на капитал в целом, и на конкретных капиталистов Красной гвардии опустилась до такого уровня, что Ленину пришлось перед отъездом распустить ее. Резиденцией для сбежавшего не только от немецкой, но и от пролетарской угрозы правительства был выбран именно Кремль – пускай и слишком громоздкий, чтобы защищать его: общественных зданий в Москве было меньше, чем в Петербурге, и все либо плохо оборудованы технически, либо более камерного характера, либо плохо защищаемые, либо не подлежащие реквизиции. Поскольку сразу въехать в Кремль оказалось невозможно – следовало создать систему охраны, осмотреть чердаки, подвалы и подземные ходы (их полулюбительское исследование продолжалось еще летом 1918-го) – первую неделю Ленин с женой, словно туристы, перекантовались в двухкомнатном номере в гостинице «Националь» – которую для приличия переименовали в Первый дом Советов (Вторым стал «Метрополь», а всего таких домов Советов было около трех десятков); доска на гостинице подтверждает факт проживания. В этот же теремок набились и все правительство и весь аппарат – от Сталина до Инессы Арманд. Даже в этом страшно «бойком» месте, у самого впадения Тверской в Кремль, Москва выглядела гигантской толкучкой; это сейчас из 500-евровых «кремлевских люксов» открывается «чарующий» вид на Кремль – а тогда пространство, где сейчас Манежная, было густо и беспорядочно застроено; вместо гостиницы «Москва» – торговые ряды с лабазами, часовня Александра Невского, церковь Параскевы Пятницы; расчищать Охотные ряды начнут только в 1920-е – когда там соберутся возводить авангардный небоскреб – Дворец Труда. Ленин прожил в Москве не меньше, чем в Петербурге, и «Ленинградом», по справедливости, следовало бы назвать ее; однако при жизни Ленин не вполне врос в московский антураж и не омосквичился, да и заслуга коренной реконструкции города принадлежит не ему. Впрочем, благодаря Ленину у москвичей есть ЦПКиО – именно он придумал, чтобы продемонстрировать перспективы смычки города и деревни, устроить на месте огромной свалки в Нескучном сельхозвыставку; нынешний здешний альянс хипстеров и ветеранов ВДВ демонстрирует, сколь далеко могут зайти изначально хорошие идеи.

Три с половиной года, с весны 1918-го по осень 1920-го, похожи на эпизод из сериала Gravity Falls, где изображается затянувшееся падение героев в бездонную пропасть – когда лететь так далеко и так долго, что персонажи, кувыркаясь в воздухе, успевают рассказать друг другу по несколько историй: про гражданскую войну, про невиданный экономический кризис, про технологическую революцию, про террор и голод – и при этом всё падают и падают, а дна так и не видно. Среди прочего, эта аналогия помогает понять смысл деятельности (и природного таланта) Ленина: организовывать беспорядочно кувыркающиеся объекты – 170 миллионов объектов, если уж на то пошло, – падающие с ускорением; организовать таким образом, чтобы не просто выжить, но потратить время с толком и оказаться в момент приземления в наилучшей из возможных позиции и конфигурации.

«Всякий, кто знает Москву, – вздыхала газета «Новая жизнь», – с трудом представит себе сочетание Иверской и народного комиссара Троцкого, Спасских ворот, где снимают шапки, и Зиновьева, московское купечество и мещанство, насквозь пропитанное истинно-русским духом, и интернационалистический Ц.И.К. Что из этого выйдет, скоро увидим». Судя по воспоминаниям Троцкого, комиссары, многие вчерашние эмигранты: ни кола ни двора, разумеется, ощущали иронию истории: ультрасовременная, отринувшая все национальные и конфессиональные предрассудки советская власть, молодое вино, плещется в совсем уж ветхих мехах, внутри нафталинного, средневекового, «загоскинско-забелинского» заведения.

Комендантом Кремля стал Мальков, бывший матрос крейсера «Диана» и кастелян Смольненской крепости, комтуром и управделами администрации – Бонч-Бруевич. Улицы в Кремле с шариковской молниеносностью – пропечатал в газете и шабаш – переименовали: которая с дворцами, Потешным, Кремлевским, и Фрейлинским корпусом, от Арсенала к Боровицкому холму была Дворцовая – стала Коммунистическая. Поначалу, когда не вполне ясно было даже то, временно ли перенесли столицу в Москву или навсегда, никто не понимал, как должен быть устроен большевистский Кремль. Как образцовая, открытая, супер-«прозрачная» коммуна – или как чиновничий анклав, куда заказан вход посторонним?

Уже летом 18-го Кремль поражал тех, кто попал сюда, – по контрасту с московской сутолокой – «тишиной и пустотой». «Точно все вымерло», – вспоминает проникший туда белогвардейский шпион А. Борман. Кремль словно готовился к осаде: «все ворота, кроме Троицких, не только были закрыты, но наглухо чем-то завалены», повсюду ящики со снарядами, пушки, а между ними «бродят военнопленные в немецкой и австрийской форме… в Кремле формировались коммунистические германские и мадьярские части». Катализатором герметизации Кремля стали июльские события 1918 года в Москве: если бы левым эсерам, которые заняли почтамты и телеграфы, удалось захватить Кремль, это кончилось бы для большевиков катастрофой; восстание, кстати, началось с того, что, сразу после убийства немецкого посла Мирбаха, они пальнули из орудия по Кремлю – и с ходу попали в Благовещенский собор. С июля 1918-го Кремль функционировал именно как крепость: пропускная система, меняющиеся пароли, пулеметы на башнях, свежепостроенные будки для часовых; в ночь с 6 на 7 июля Ленин сам обходил посты вдоль Кремлевской стены. Однако непроницаемость этой крепости обычно преувеличивалась. Н. Махно рассказывает о слухах, будто до Ленина и Свердлова «добраться недоступно. Они окружены, дескать, большой охраной, начальники которой на свое лишь усмотрение допускают к ним посетителей, и, следовательно, простым смертным к богам этим не дойти» – и тут же опровергает их: достаточно было показать латышу-часовому ордерок от Моссовета – и пожалуйста; так мало кому известный летом 1918-го красный анархист без особых затруднений оказался у обоих советских правителей – и расценил их манеры как вполне товарищеские.

Распорядиться Кремлем означало разрешить множество проблем, к которым мало кто знал, как подступиться: куда девать прежних обитателей, монахов, чиновников, вахтеров, как обеспечить охрану, как организовать связь с городом, как отремонтировать разрушенные здания и наладить поставки снабжения, как быть с предыдущими символами – от двуглавых орлов до трезвонивших «Боже, царя храни» курантов на Спасской башне, на каких юридических основаниях распределять имущество, в котором к тому же было множество вопиюще-старорежимных предметов, вроде ломберных столиков из карельской березы, персидских ковров, амуров и психей, кресел с царскими гербами… может ли, к примеру, заседать Совнарком на такой мебели, если другой нет? Несмотря на то, что еще в ноябре 1917-го Ленин время от времени злословил над вторым участником большевистского дуумвирата («А посмотрите, – якобы сказал он Исецкому, – на Троцкого в его бархатной куртке! Какой-то художник, из которого получился только фотограф, ха-ха-ха!»), сам Троцкий сконцентрировался на моментах, когда они с Лениным ловят друг на друга на некоем общем чувстве, родстве душ. Одно из таких «совпадений» произошло в Москве: «Со своей средневековой стеной и бесчисленными золочеными куполами Кремль, в качестве крепости революционной диктатуры, казался» – им обоим – «совершеннейшим парадоксом».

Такая же дичь и неразбериха царили и в политической жизни. Ленин очень смеялся, узнав, что в рыковской Москве – для этого нужно было сюда приехать – существует свой, будто в удельном княжестве, совнарком с полным набором комиссаров, вплоть до иностранных дел; это «Московское царство» было тут же уничтожено. Хорошей новостью, связанной с Кремлем, было то, что золотой запас России сохранился в погребах в целости; никуда не делись и ценности Патриаршей ризницы и Оружейной палаты. Ленин требовал от Бонча и Малькова, чтобы все «добро» – вообще все, до последней табуретки, – было «взято на учет».

При всей своей старозаветности и руинированности Кремль в качестве символа нового государства выглядел лучше «девичьего» Смольного: красный, азиатский, источающий торжественность, с длинной трагической и на глазах продолжающейся историей. Руины выглядели патетическими и романтическими – революция продолжается, старый мир еще только предстоит победить, штурм его сопряжен с жертвами; после октябрьской бойни в Москве хоронили у Кремлевской стены кого-то регулярно, и это тоже было проявлением амбиций большевиков монополизировать историю.

После недели в суматошном, словно ильф-петровский «Дом народов», «Национале» Ленина переселили в Кавалерский корпус: направо от Троицких ворот, как раз на Дворцовой-Коммунистической; две комнаты (№ 24).

Через коридор там жил Троцкий. «Столовая была общая. Кормились тогда в Кремле из рук вон плохо. Взамен мяса давали солонину. Мука и крупа были с песком. Только красной кетовой икры было в изобилии вследствие прекращения экспорта. Этой неизменной икрой окрашены не в моей только памяти первые годы революции». Икорную диету припоминают и другие: «Питался Ильич плохо, нередко оставался без сахара, чая, без крупы, уж не говоря о мясе, масле. Обеды он получал из той же кремлевской столовой, но обеды-то были никудышные. Жидкий суп, пшенная каша, одно время была солонина, красная кетовая икра – и всё». Происхождение этих продуктов могло быть двояким: либо они были получены по нарядам, в ходе распределения реквизированных товаров, либо – с черного рынка, «Сухаревки». Москва была городом, настолько неприспособленным для жизни, что нынешним горожанам, устраивающим скандалы из-за перекрытого на месяц тротуара, трудно даже вообразить, как можно прожить в этом городе не то что три года – три минуты. Выброшенный Лениным лозунг «Или вши победят социализм – или социализм победит вшей!» кажется интернет-мемом, но в 1918-м, когда жертвы эпидемии сыпняка исчислялись миллионами, политикам, опасно маневрирующим на краю пропасти, было не до иронии. Летом вы видели, как в лужах нечистот, среди трупов животных в вашем дворе кишат черви, зимой температура в вашем жилье в лучшем случае достигает 10–12 градусов, у вас нет мыла, чтобы помыть руки и избавиться от насекомых, нет горячей воды, нет еды, которая обеспечит вас калориями, вы вдыхаете дым сожженного мусора и миазмы засорившейся канализации; и время от времени, словно в насмешку, в вашем рационе появляется красная – тоже будто с намеком – икра. Постреволюционное возбуждение первых месяцев, когда казалось, что либо революцию вот-вот задавят, либо, наоборот, война всех против всех закончится и начнутся «мир» и строительство настоящего, социалистического нового мира, сошло на нет. К марту 1918-го стало ясно, что дело не только в удаче, но и в «судьбе», которая, с дальним прицелом, выбрала красных; все рекорды Парижской коммуны побиты, власть досталась всерьез и надолго, худшего (смычки англо-французского империализма с германским и американского с японским против Советской России) пока так и не произошло, началась тяжелая повседневная работа; лямка.

Еще через пару недель, в самом конце марта, Ульяновы перебрались, наконец, в Сенатский дворец – казаковской, конца XVIII века, постройки, на третий этаж, в ту часть, что ближе к Троицким воротам, в бывшую квартиру прокурора судебных установлений. Составить общее представление об атмосфере ленинского жилья можно, конечно, по выставке в Горках, куда при Ельцине «трансплантировали» из Кремля интерьеры (кровать Ленина, застеленная материнским пледом, египетская, с тутанхамонами, ширма Марии Ильиничны) – в совсем другие помещения, в неточных пропорциях, без одной комнаты; но целиком на волшебный эффект от этого фокуса лучше не полагаться.

Если вы стоите лицом к Мавзолею, то за ним видна Сенатская башня, а за ней здание, с куполом и флагом. Оно треугольное, и в наиболее отдаленном от Мавзолея секторе «гипотенузы» – с Красной площади совсем не видно, и находилась квартира Ленина. С окнами на площадь имени Каляева – до революции, а после перестройки – Сенатскую; именно там в 1905-м Каляев швырнул бомбу в князя Сергея Александровича; сейчас, говорят, здесь резиденция Путина, с окнами во двор здания-треугольника. Примерно в это здание, судя по всему, прорывался за какими-то документами Том Круз в четвертой «Миссии невыполнима»: сначала прогуливался по Красной площади, а потом, через Спасскую башню, которую через полчаса взорвут, как раз на Сенатскую площадь. Интерьеры Кремля, разумеется, снимали где-то еще, но парадно-классицистские, с золотом и кумачом декорации выглядят очень аутентичными, особенно под тревожно-милитаристские православно-голливудские хоралы; да и ведет себя с охранниками на посту переодетый в генеральскую форму Том Круз как Ленин, которого страшно раздражало, что курсанты постоянно дергали его во время вечерних прогулок по Кремлю: «начальство надо знать в лицо, майор Егоров. Проверь еще раз – РЯДОВОЙ Егоров».

В квартире были высокие и полукруглые, как в тереме, беленые потолки. С приемной и библиотекой квартира занимала около 300 метров, и жилая часть была сильно меньше офисной, а спальня Ленина – как в швейковской задаче: в каком году умерла у швейцара бабушка? – меньше по площади: 18,8 квадратного метра (36 квадратных аршин), против 23,7, – чем комната домработницы Олимпиады Никаноровны Журавлевой, служившей уборщицей в редакции «Правды»; затем ее заменила Александра Сысоева, родственница Ивана Бабушкина. «3 комнаты для 3 членов семьи, 1 для прислуги – казенная квартира», – описывал сам Ленин свое жилье в заявлении о доходах за 1918 год; трех – в смысле он сам, НК и Мария Ильинична. После каплановского покушения, когда Ленин болел, к квартире присоединили «докторскую», где раненого Ленина осматривали врачи, и заодно гостиную, с роялем, а в 1922-м еще и достроили застекленную веранду, куда можно было попасть из прихожей на специальном лифте; там Ленин часто проводил время осенью 1922-го, любуясь невероятным панорамным видом на куранты Спасской башни – так близко, как только возможно – и на Москву.

У Герберта Уэллса, совершившего турне по переживающей не лучшие дни экзотической стране, «кремлевский мечтатель» Ленин – лицо новой России, проступающее из вековой азиатской мглы; однако сам Кремль, надо сказать, мог считаться маяком, сияющим посреди океана тьмы, лишь условно. Электричество худо-бедно (из-за частых отключений все жители Кремля носили с собой свечи – и часовые тоже) поступало в здания, но на улицах продолжали гореть газовые фонари, которые каждый вечер, один за другим, зажигал фонарщик.

Обладавший не лучшим, похоже, зрением офтальмолог Ленина М. И. Авербах не увидел в квартире Ленина не только «никаких предметов роскоши», но и «никаких вещей неизвестного назначения»; здесь, однако, есть несколько объектов, назначение которых не вполне очевидно. Странный письменный прибор, почему-то с двумя причудливыми лампочками, из таинственного материала, похожего на пластмассу – на самом деле это карболит, модный в 20-е изолятор – подарок от рабочих орехово-зуевского завода «Карболит». Настольная лампа, преподнесенная рабочими Кусинского завода: кузнец лупит молотом, перековывая меч на плуг, а над ним звездочка с лампочкой. Пепельница в форме снарядной гильзы с зажигалкой – от рабочих-михельсоновцев. Шокирующе «неофициальная» среди казенной простоты статуэтка – сидящая на куче книг, в том числе на томе Дарвина, обезьяна, разглядывающая предположительно человеческий, очень напоминающий ленинский, череп – презент Арманда Хаммера, который получил на Урале асбестовую концессию и построил в Москве карандашную фабрику, нынешнюю имени Сакко и Ванцетти. Ленин истолковывал обезьяну аллегорически: «Скульптор хотел предупредить человечество, что оно может выродиться в первобытное состояние, если люди не положат конец войнам и не научатся жить в мире друг с другом»; не исключен, однако, и намек миллионера на неандертальский характер самого большевизма. В квартире была крупная библиотека; сохранилось письмо, где Ленин настаивает, что книги приобретаются за его личные деньги. Набор печатной продукции не так уж легко предсказуем: не только политика, экономика и философия. Здесь много серьезного религиоведения, особенно изданий, касающихся личности Христа («Я никогда не собирался и не собираюсь сжигать молитвенники, ибо верю, что придет время, молитвенники исчезнут сами собой», – заявил он на одном заседании Совнаркома; Ленину нашлось бы что сказать в разговоре Берлиоза с Бездомным на Патриарших; и распространенная версия о том, что булгаковский Воланд одним из прототипов имеет Ленина, совсем не лишена оснований); зачем-то Ленин коллекционировал плакаты Белого движения.

Бонч, сделавший за первые годы революции для москвичей больше, чем любой другой советский чиновник (он был председателем Оскона, Особого строительно-санитарного комитета Москвы, который в 1920-м спас город от полного разрушения: отремонтировал несколько тысяч зданий, восстановил водопровод и организовал вывоз мусора; в Москве, бушевал Ленин, «надо добиться образцовой (или хоть сносной, для начала) чистоты, ибо большего безобразия, чем “советская” грязь в “первых” советских домах, и представить себе нельзя. Что же не в первых домах?»), настелил было в ленинском секторе ковры – но тотчас столкнулся с требованием убрать их: не привык, батенька. Гневливость и ворчливость по мелочам к концу жизни сделались свойством характера – и, видимо, следствием хронической усталости Ленина: он не скрывал раздражения, когда окружающие совершали нелепые ошибки или, того пуще, манкировали своими обязанностями. Он мог накинуться на хозяйственников, если те в качестве дров привозили в Кремль ценные железнодорожные шпалы. Ходил ругаться с рабочими, когда видел, что те небрежно сбрасывают снег с крыш: провода попортят. Однажды ночью во время прогулки он обнаружил, что кое в каких квартирах горит свет, вызвал Малькова, заставил проверить, кто жжет «народные деньги» почем зря, – и «взгреть» их за «иллюминацию» (как известно, в первые годы советской власти, в рамках военного коммунизма, коммунальные услуги предоставлялись бесплатно, а в конце 1920-го, в ходе попытки окончательно перейти в безденежный режим, бесплатными стали вообще все госуслуги и продукты, товары широкого потребления, почта, телефон, телеграф; чудовищно обесценившийся рубль оправдывал такого рода эксперименты). Раз поздно вечером Ленин прошел через приемную во время заседания СНК и обнаружил, что вся она наполнена «измученными, усталыми людьми, которые в клубах табачного дыма сидели кто за шахматами, кто за газетой, кто беседуя с соседями, в ожидании вызова» или просто понапрасну, если дело их откладывали; и хотя всех докладчиков тут же впустили в зал и их оказалось так много, что последние из входившей вереницы встречались гомерическим хохотом наркомов, Ленин пришел в бешенство, узнав, что время чиновников тратится так неэффективно; «безобразие и дикость» немедленно разогнали и учредили новый порядок. Манера Ленина строго наказывать за невыполнение возложенных заданий была печально известна его коллегам и подчиненным. Бадаев, например, – тот самый, бывший депутат Государственной думы от фракции большевиков – однажды, допустив некий промах, подвергся настоящему аресту; причем арестовать его Ленин поручил на воскресенье – чтобы не отрывать от работы в будни. Неподобающее поведение в выходные также не поощрялось. Лепешинские, пригласившие однажды Ульяновых на обед и подавшие к столу настоящие пельмени, вынуждены были выслушать лекцию о недопустимости приобретения продуктов у спекулянтов. Мальков, Бедный и Скворцов-Степанов летом 1918-го привезли Ленину с рыбалки улов – и Бонч проговорился своему патрону, что рыба глушеная, «наловленная» гранатами (тогда многие так делали из-за голода; да что там рыбу – и городских голубей из винтовок стреляли); и хотя Бедный пытался отшучиваться: мол, и вы сообщник, тоже кушали, Ленин посмотрел на него взглядом Горгоны: в следующий раз пойдете под суд за браконьерство.

В те месяцы Демьян Бедный с Мальковым занимались не только рыбной ловлей. Например, 4 сентября они уничтожили в железной бочке в Александровском саду – теоретически, до ноздрей Ленина, лежавшего с двумя ранениями в 500 метрах от погребального костерка, должен был дойти соответствующий запах – труп Фанни Каплан.

Утром 30 августа 1918 года – тем самым, когда в Петрограде был убит Урицкий, а у Свияжска решалась в бою с белочехами и каппелевцами судьба Казани и золотого запаса России – на столе у Ленина оказались две путевки на митинги. Первый раз ему предстояло выступить с публичным рассуждением на тему «Две власти (Диктатура рабочих и диктатура буржуазии)» в Басманном районе, в здании Хлебной биржи, а второй – на Щипке, заводе Михельсона.

Про то, что Каплан стреляла в Ленина «на заводе Михельсона», знают многие; однако едва ли многие москвичи осознают, что Михельсоновский завод по-прежнему существует и находится в центре города. «Завод имени Владимира Ильича» – целый сектор между Павелецкой и Серпуховской. И сам завод, и меланхоличная безымянная площадь-сквер перед ним (впрочем, скриншот с Яндекс-карт, сделанный осенью 2015-го, подтверждает, что «в народе» ее кощунственно называют «Площадь Фанни Каплан») напоминают карман времени: ленинская кровь словно «заговорила» эти места, и «московский» ритм здесь не ощущается. Два ленинских монумента – исполинский памятник и скромный камень непосредственно на месте покушения – кажутся чужеродными объектами; в надписи на камне слышен ритм древнего заклинания: «Пусть знают угнетенные всего мира, что на этом месте пуля капиталистической контрреволюции пыталась прервать жизнь и работы вождя мирового пролетариата – Владимира Ильича Ленина».

Ленин оказался на этом митинге не случайно и, конечно, сделал заводу судьбу. Однако и без Ленина Михельсоновский был примечательным местом, в миниатюре представляющим историю индустриализации России. Завод основал в 1847-м – для починки иностранных машин, в основном с близлежащих текстильных фабрик – англичанин Гоппер (видимо, Хоппер). Интересно, что к 1905-му заводом владели уже не Гоппер, а Гопперы – с экзотической комбинацией имен: Яков, Василий, Аллан и Сидней; братья построили там себе еще и футбольное поле и сколотили команду; похоже, первую заводскую в России. К 1888-му возвели механический и крупнолитейный корпуса, где строили крупноразмерные паровые машины и нефтяные двигатели; отливали и отдельные стальные изделия – от перекрытий до крестов на кладбищах. От Павелецкой дороги сюда была проложена отдельная ветка. В войну предприятие перекупил московский фабрикант Михельсон – про которого поговаривали, что у него были хорошие отношения с околораспутинской кликой; он тут же переоборудовал производство под военные нужды: снаряды и машиностроение.

Первый марксистский кружок появился здесь еще в 1880-х, а в октябре 1917-го михельсоновцы разобрали стену в арсенале и захватили склад оружия – воевать с юнкерами. Многие имена замоскворецких рабочих известны по табличкам на московских улицах: Павел Андреев был «московский гаврош», с Михельсона – он погиб в 14 лет, Люсик Люсинова и Павел Добрынин – большевистские агитаторы. Собственно, именно потому, что завод был «чертовым гнездом» (ну или «большевистским оплотом Замоскворечья»), а не только из-за близости к Кремлю Ленин и выступал там аж семь раз.

Для сеанса коммуникации с рабочими Ленину обычно требовалось минут двадцать пять. Он излагал мысли быстро, внятно, энергично: обходился без шуток и каскадов метафор, апеллировал к логике, игнорировал тех, кто его перекрикивал. Он не был такой ораторской машиной, как Троцкий, каждое появление которого перед аудиторией больше трех человек напоминало извержение вулкана, но практика у него была впечатляющая: за послеоктябрьский – и до окончательного выхода из строя – период Ленин выступал с публичными речами 350 раз.

Смысл конкретно того спича заключался в том, что обвинения большевиков в недемократичности – демагогия («Где господствуют “демократы” – там неприкрашенный, подлинный грабеж»), и чтобы защитить свой подлинный социализм, рабочие должны дать отпор белочехам. Это кажется простой и легко усваиваемой мыслью, но надо сознавать, что Ленин был в тот момент далеко не в самой комфортной позиции, чтобы запросто отдавать рабочим распоряжения такого рода.

Репутация большевиков, никогда не отличавшаяся безукоризненностью, к лету 1918-го устойчиво закрепляется на отметке «чудовищная». Эйфория от первых декретов прошла, законы, выгодные для рабочих, по-прежнему принимаются – но рассчитаны скорее на долгосрочную перспективу (например, июльское постановление, позволяющее учиться в университетах даже тем, у кого нет школьного диплома; но кто пойдет учиться, если одновременно в стране создается «трехмиллионная армия» для «революционной войны на сплошном кольцевом фронте»?). Рабочие завода Михельсона принадлежали к наиболее политически сознательным в стране, вровень с путиловцами; они были полностью загружены военными заказами (снаряды, гранаты), но они видели, что страна разваливается на глазах, войска Антанты орудуют на юге и на севере, отношения с Англией, Францией и Японией разорваны, а немцы в любой момент – их дипломаты уже покинули столицу – могут занять Петроград и Москву; большевикам просто везет, что немцы почти сразу после убийства Мирбаха начинают терпеть поражение на западе; кроме того, их несколько притормаживают миллиардные контрибуции золотом, которые через несколько дней начнет выплачивать большевистское правительство. Возможно, михельсоновцам и лестно было, что к ним ездит выступать сам Ленин, но столь же вероятно, что они разделяли мнение Горького относительно того, что Ленин – «не всемогущий чародей, а хладнокровный фокусник, не жалеющий ни чести, ни жизни пролетариата»; что он «взваливает на голову пролетариата позорные, бессмысленные и кровавые преступления, за которые расплачиваться будет не Ленин, а сам же пролетариат».

Да, это было «рутинное» выступление – но надо понимать, в каких обстоятельствах оно проходило и чего на самом деле стоило Ленину.

Последними его словами было ни много ни мало: «Победа или смерть!»

Интерактивная часть не предполагалась; однако по дороге к своему автомобилю Ленину все же пришлось вступить в разговоры с несколькими работницами. Подойдя к этой группе, уже почти перед автомобилем, Каплан и открыла огонь.

Ленин упал на землю лицом вниз.

Примерно в этот момент солнце зашло над Филями. Начало темнеть.

Идиоматическое и худо-бедно пережившее XX век выражение «лампочка Ильича», метонимически означающее еще и весь план ГОЭЛРО, электрификацию России, подразумевает буквалистское, очевидно крестьянско-религиозное, понимание Ленина как носителя идеи Света (и неизбежно также Люцифера, Светоносца), рассеивателя тьмы или «мглы», если пользоваться традиционным переводом уэллсовской книги очерков о поездке в Россию в 1920 году, в ходе которой и произошла встреча писателя с «кремлевским мечтателем» – мечтателем об электрификации. На самом деле, план Ленина состоял не (только) в том, чтобы осветить жилые и нежилые помещения во всей стране в темное время суток; в конце концов, в самом Кремле на улицах газовые фонари каждый вечер зажигал фонарщик, и это не слишком беспокоило или огорчало Ленина.

Смысл электрификации, по Ленину, состоял в максимально быстрой и эффективной оптимизации не просто быта жителей, но всей экономики России – из «ручной», работающей на мускульной силе, она должна была, обретя новый фундамент, превратиться в механизированную, способную вывести страну из полуфеодального состояния на путь социализма. «Не “Дубинушка”, – выражаясь словами «Правды» 1920 года, – а “Машинушка” должна вдохновлять нашу трудовую деятельность». Разница между «стоном-песней» и динамо-машиной, однако, не только в эффективности стимуляции труда. Электричество просвещало и объединяло; люди должны были «увидеть» друг друга – и начать доверять коллегам; электрификация должна была стать способом «мягкой» коллективизации, обобществления фрагментированной – распавшейся, разбредшейся, растащенной летом 1917-го – деревни; с ее помощью предполагалось форсировать процесс отмирания мелкособственнической психологии и быстро превратить единоличные хозяйства в совместные, более высокопроизводительные. Электричество должно было изменить полуфеодальную среду, привести к созданию множества социальных хабов, инновационных баз, расширению, за счет мелиорации, сельхозземель. Дело, таким образом, не в том, что Ленину хотелось гуртовать людей, чтобы легче управлять ими; из научных книг по организации труда ему было известно, что обобществление дает синергический эффект, резко увеличивается производительность труда – которая и была после революции подлинным граалем Ленина; чтобы от революции был какой-то прок, все должны были работать хотя бы как он сам – а в идеале еще более производительно; тогда, и только тогда и можно будет попасть в мир, описанный в «Государстве и революции».

По кажущемуся удивительным совпадению, записная книжка Ленина еще с 1890-х была заполнена именами людей, знакомых ему по Петербургу и «Искре», которые к середине 1910-х занимали ключевые позиции в российской электроэнергетике. Кржижановский был директором подмосковной электростанции «Электропередача»; Красин – Царскосельской; инженер Классон, в марксистский салон которого Ленин заглядывал еще в середине 1890-х, – в обществе «Электрическая сила»; Василий Старков, товарищ Ленина по Союзу борьбы и Минусинску, после 1907-го занимался электрификацией Баку и Москвы все в той же компании; Енукидзе работал у Красина в Баку электротехником; бывший агент «Искры» Иван Радченко – на «Электропередаче» инженером. Задним числом выходило, что слово «Искра», которое в 1900-м было символом разрушительно-очищающего потенциала марксизма, оказалось еще и паролем к миру статического электричества.

Ленин тоже, разумеется, услышал о перспективах электричества не от электроэнергетической «мафии» из Петербургского технологического университета, с которой был тесно связан и в среде которой формировался; и не только после революции.

Систематический читатель книг о современных способах переоснащения хозяйства, он прекрасно осознавал связь прогресса с электрификацией, и еще в искровские времена электричество представлялось Ленину-экономисту эффективным способом интегрировать российские пространства в единую сеть и преодолеть индивидуалистическую психику населявшего его крестьянства; крестьянские хозяйства могли превращаться в аналог фабрик, стать агропромышленностью.

К счастью, проекты по крайней мере трех электростанций – Каширской, Шатурской и Волховской – существовали еще до революции, и тотальную электрификацию Советской России можно было начать с конкретных, быстро реализуемых – сама жизнь подгоняла – проектов.

Однако с масштабным проектом электрификации – который, согласно планам Ленина, был задачей-максимум, подлежащей реализации за десять-пятнадцать лет, – связывалась более острая, сиюминутная задача: преодолеть топливный дефицит в стране, отрезанной от донбасского угля и закавказской нефти. Уже в 1918 году Ленин, понимая, чем грозит энергетическая блокада страны, предпринимает отчаянные попытки нашарить впотьмах какое-то близкое и легко добываемое топливо. Горный инженер Губкин, услышавший об обнаружении горючих сланцев у села Ундоры под Симбирском, убеждает Ленина отправить на Волгу экспедицию – которая возвращается с вагоном образцов и докладов о залежах в 25 миллионов пудов. Ленин умудряется выбить для Губкина деньги, оборудование и геологов – начать строительство под Сызранью инновационного сланцеперегонного завода. Но оборудование рудников, шахт и перерабатывающих предприятий, даже при «бешеном» Ленине, занимало не месяцы, а годы; надо было искать что-то еще.

Московские электростанции работали на привозном жидком топливе; другие надо было проектировать таким образом, чтобы не зависеть от поставок извне, топить их чем-то местным.

Этим чем-то был торф.

Ленин был одержим торфом.

Сейчас торф кажется скорее синонимом слова «экологическая катастрофа», более «дымом», чем топливом; он «морально устарел». Однако сразу после революции он был единственно доступным во многих областях Центральной России источником тепловой энергии; когда от того, сможете ли вы довести зимой в своем жилище температуру хотя бы до 10 градусов, зависит ваша жизнь, леса вокруг городов уже вырублены, а доставить их по железной дороге невозможно, потому что локомотивов нет и угля для топок тоже нет, вы начинаете всерьез интересоваться торфом; не потому, что вы большевик и вам нравится все новое, а потому, что прочие источники топлива исчерпаны в 1914–1917-м. Кржижановский подсчитал, сколько киловатт электроэнергии можно выработать с десятины торфяника; оказалось – очень много, гораздо больше, чем если сжигать растущий на той же площади лес. По части торфяников центральная часть России была клондайком.

Задача добыть торф в товарных количествах представлялась сложной, но в принципе разрешаемой. К середине 1910-х годов Классон изобрел «торфосос» – машину для механизированного торфодобывания, которая перла в будущее грубо, зато настойчиво: она размывала торфяные залежи водой, засасывала в себя всю болотную дрянь разом – воду, торф, ветки, мох, умудрялась не захлебнуться всей этой гидромассой – и перерабатывала ее в материал для сухого брикета.

Этот продукт механизированного торфодобывания, кирпич прессованного торфа, Ленин притащил осенью 1920-го на устроенную в Кремле для Малого Совнаркома и ближнего круга премьеру фильма про гидроторф и торфосос. Горький (режиссером был его пасынок, Желябужский, от объектива которого Ленин уворачивался еще на Капри), иронизируя, спросил, что это за «таинственный сверток шоколада»; Ленин, для которого фильм, где наглядно сравнивались грязный труд рязанских мужиков, лопатами вручную рубивших торф, и работа классоновского левиафана, показывал метафору революции – и саму революцию, настоящую, похлопал писателя по плечу: «Подождите – и шоколад будем вырабатывать при помощи этого топлива». Луначарский получил задание снять еще 12 фильмов про торфодобычу и ввести в школах курс по торфодобыванию.

В торфе, орал Ленин в 1920-м на каждом углу, наше спасение.

Этот торфосос годится как метафора и для самого Ленина; другое дело, что, как часто бывает с техническими новинками, на практике все оказалось не так гладко – сама размывочная машина, да, работала, но добытый ею мокрый торф следовало отжимать, высушивать, производить брикеты, собирать кирпичи в штабеля; для всего этого нужны были свои технологии, расходные материалы, валюта для закупки за границей деталей и т. п. Ленину приходилось разбирать конфликты Классона с советской бюрократией; тем не менее именно классоновские торфососы стали первым удачным опытом машиностроения в ленинской России – впечатляющим: российское болото, буквальное, между Москвой и Владимиром, превращается в источник созидательной энергии, которую можно передавать на расстоянии. И именно торф, на котором работала «Электропередача», не дал во время самых жутких месяцев разрухи остановиться приводам на московских фабриках.

Ленин почувствовал это «сильное звено» – и стал направлять туда средства и усилия.

Есть нечто символическое в том, что именно на Михельсоновском заводе – там, где Каплан стреляла в Ленина, – и стали через два года производить детали для машин, добывающих торф, на котором работала Шатурская ГЭС. И если бы 19 октября 1923 года Ленину хватило сил по пути в Горки заехать в Нескучный, на сельхозвыставку, он бы увидел эту машину «живьем».

Сам Ленин ничего не изобретал и даже автомобиль не водил – но еще до революции имел обыкновение тщательно вглядываться в хрустальный шар, предсказывающий будущее. Он проглатывал фантастические романы про инопланетян, проявлял интерес к разного рода паранормальным явлениям и альтернативным технологиям; после 1917 года эта страсть получила новый импульс. Идея Ленина состояла в том, что так же, как обычным гражданам, новая власть должна была продемонстрировать, что ждет не дождется их в победивших царскую бюрократию, подлинно народных госучреждениях, так и изобретатели и рационализаторы должны были получить зеленую улицу на всех направлениях и увидеть, что новый режим не бегает от технологической революции, а, наоборот, заинтересован в ней. Резкий рост числа самодеятельных ученых – прогнозировавшийся и случившийся – имел, по мнению Ленина, социальную подоплеку: после Октября в России изменились производственные отношения, рабочие теперь сами контролируют свою технику и, раз так, трудятся не механически, а «одухотворенно». Это высвобождение ранее скованных царским окостенелым режимом творческих сил приветствовалось и пропагандировалось; проблему дефицита топлива и сырья надо было решать, хотя бы и при помощи магии. Уже в январе 1918-го появился первый советский венчурный фонд, инвестирующий в технологические инновации, – Комподиз, специальный Комитет по делам изобретений и усовершенствований; в августе – Экспертное бюро.

Ленин был страстным охотником за изобретателями и умельцами; он тщательно сканировал новостной поток в поисках свежих идей, касающихся техники, вылавливал сведения об отечественных гениях в разговорах со знакомыми и направлял значительную часть своей энергии на скорейшее внедрение инноваций; Ленин был бы идеальным ведущим какого-нибудь шоу в духе «Безумных изобретателей» на телеканале «Эврика».

Узнав, что двери ленинского кабинета широко распахнуты для всех, кто в состоянии выговорить пароль «перпетуум мобиле», хозяин не покоится в кресле за пять тысяч долларов с руками, томно сложенными на груди, и полузакрытыми глазами, а сам выбегает гостям навстречу, при этом в голове его напрочь отсутствует прибор, который Карл Саган называл «детектором чепухи», в Смольный, а затем и в Кремль устремились чудаки всех мастей. Одним из первых был изобретатель уникального, по слухам лучше американских, дизельного трактора и владелец завода двигателей Яков Мамин, которого Ленин пытался вызвать еще в Смольный в конце 17-го – но встретился уже в Москве, в марте 18-го. К тому времени рабочие, взявшие под свой контроль маминский завод в Балакове, выбрали конструктора и хозяина директором. Встреча вышла скомканной, Ленин в спешке перепоручил перспективного изобретателя кому-то еще – и всё зависло; когда в 1921 году Мамину, наконец, выделили средства на производство его «Гномов», выяснилось, что оборудование на заводе растащено и продукцию с ходу выпустить невозможно. Мамин не сдался, и когда не получилось с «Гномами», спроектировал 12-сильного «Карлика» – который стал жертвой идиотизма власти – или, что более вероятно, негласных договоренностей с Америкой: за золото десятками тысяч покупали «фордзоны», а маминский проект прикрыли как кулацкий. Зато осенью 1921-го Ленин нашел время приехать в Бутово для личной поддержки идеи «электропахоты»: по разным сторонам поля установили две лебедки, барабаны которых вращались силой электромотора, а между ними туда-сюда катался на тележке «электроплуг» – неэффективный, кустарный, варварский, в стиле «кин-дза-дза» технический фокус, разрекламированный Ленину «архиполезным» монтером Есиным; затея нравилась Ленину больше, чем трактор, потому что сеть, по которой к мотору идет электричество, – общая, это способствует сплочению людей в коллектив – а не разъединяет их, как трактор, увеличивающий благосостояние владельца.

Идеей фикс Ленина на протяжении 1920 года оставалось изобретение некоего инженера Ботина, который еще в 1916 м в Тифлисе (Ленин прочел об этом в «Донской газете») якобы взорвал артиллерийский снаряд, находясь на расстоянии пяти верст, при помощи электромагнитных волн. Судя по реакции Ленина, прибор, обладающий колоссальной разрушительной силой, представлялся ему оружием, способным решить все военные проблемы Советской России; очень кстати в 1920-м, при Польше, Врангеле и грозящей войне с Англией. Ботин – видимо, с него Алексей Толстой писал главного героя «Гиперболоида инженера Гарина», – заметив жадный интерес к себе, принялся темнить, настаивать на тотальной секретности и требовать разного рода оборудование. Ему выделили целую военную радиостанцию, вагон с правом прицепки к пассажирским и скорым поездам, квартиру, персональный автомобиль, охрану – лишь бы он воспроизвел свой «тифлисский опыт». Всего сохранилось более двух десятков (!) ленинских записок, посвященных «изобретению». Специально приставленный к Ботину «красный спец» инженер-электрик Попов обнаружил, что из путешествия на Северный Кавказ в спецвагоне Ботин привез некий опечатанный ящик, где якобы находились необходимые для «монтажа» детали, однако при ближайшем рассмотрении там оказались «самые распространенные в старых физических лабораториях аппараты: обычная катушка Румкорфа, соленоид и, кажется, амперметр. Я сообщил Владимиру Ильичу, – пишет Попов, – что аппаратами, которые привез “изобретатель”, обещанного опыта произвести нельзя. Владимир Ильич сказал мне, что “изобретатель”, по всей вероятности, просто хитрит, обманывает меня и показал не те, что привез. “Ждите спокойно и не нервничайте”». Сам Ленин грызет ногти от нетерпения; в начале июня он едва ли не на коленях умоляет «нашего капризника» произвести его опыт прямо сегодня, не откладывая: «…случилось одно особое, военно-политическое обстоятельство такого рода, что мы можем лишних много тысяч потерять красноармейцев на этих днях. Поэтому мой абсолютный долг просить вас настойчиво…» и т. п. Несмотря на рост потерь на польском фронте, «канитель» продолжилась; выяснилось, что Ботин «теоретически ни объяснить, ни формулировать своего изобретения не может, а наткнулся на него случайно», но «идея, выдвинутая изобретателем, была очень ценной, и нельзя сказать, что она вообще неосуществима. Для нас в то время (1920 год) очень важно было иметь такое открытие, и Владимир Ильич вел дело так, чтобы исчерпать все возможности и прийти к любому концу: или изобретатель сам признается, что он не в состоянии произвести этого опыта, или хоть что-нибудь да удастся. “Нужно сделать так, чтобы он (изобретатель) не обвинил нас в том, что мы ему помешали в чем-нибудь”».

Следующим проводником Ленина в мир будущего оказался инженер Бекаури, который продемонстрировал председателю Совнаркома некий «несгораемый шкаф остроумнейшей конструкции, гарантирующей от взломов», – тоже при помощи «силы тока»; именно ему и были переданы материалы, оставшиеся от недоразоблаченного Ботина, – с тем, чтобы тот продолжил опыты дистанционного подрыва чего-то ненужного при помощи звуковых сигналов. Дело было поставлено с еще большим размахом: Ленин снабдил своего нового протеже не просто аппаратурой, но целым НИИ с лабораторией – ЭксМаНИ: «экспериментальной мастерской по новейшим изобретениям», куда доставлялась новейшая западная военная техника на предмет изучения возможности копирования и усовершенствования. Бекаури сделался кем-то вроде советского прототипа Кью в «Бондиане», и хотя деятельность его была засекречена, похоже, что кроме мин, активирующихся дистанционно, он пытался (пока в 1937-м его не «разоблачили» как немецкого шпиона) создать что-то вроде современных беспилотных летательных аппаратов – дронов.

Из внимательного чтения ленинской Биохроники можно почерпнуть уйму любопытных сведений – вроде того, что в начале января 1919-го на заседании Совета обороны рассматривается заявление об изобретении «беспроволочного телефона». Бонч-Бруевич упоминает о сибирском крестьянине, который принес в Совнарком «сделанный из дерева и шнурочков перпетуум мобиле», и физике-самоучке, «которому казалось, что он опроверг основные законы Кеплера»; Либерман – об изобретателе мотора, который подвешивался «каждому рабочему, занятому рубкой деревьев в лесу. При падении первого срубленного дерева мотор аккумулирует энергию падения, и, таким образом, при дальнейшей рубке, благодаря накопленной механической энергии, от рабочего требуется ничтожная затрата его физической силы. В результате, для пропитания рабочих потребуется, соответственно меньшей затрате сил, и гораздо меньше продовольствия». Продовольствие, конечно же, – на дворе 1919 год, и Ленина не могут не занимать алхимические перетекания несъедобного в съедобное; отсюда идея производства искусственного шоколада, приготовления сливок из подсолнухов и сахара из опилок; последний пример особенно излюблен новейшими комментаторами как иллюстрация ленинского «идиотизма»: «…т. Зиновьев! – пишет Ленин. – Говорят, Жук (убитый) делал сахар из опилок. Правда это? Если правда, надо обязательно найти его помощников, дабы продолжить дело. Важность гигантская! Привет!» Мертвый Жук, сахар из опилок, полный привет; критики не всегда отдают себе отчет, что из древесины, целлюлозы, действительно легко получить глюкозу, то есть виноградный сахар путем гидролиза и реакции с раствором серной кислоты; в условиях, когда еще немного – и люди нарушат табу на каннибализм, нет ничего удивительного в том, что Ленин обратил внимание на работу Иустина Жука, погибшего в Гражданскую в 1919-м. Вычитав о колоссальных преимуществах кукурузы сравнительно с пшеницей, Ленин предлагает начать широкую пропаганду этой культуры среди крестьян – как в плане выращивания, так и употребления; осенью 1921-го он требует, чтобы ближайшей весной все яровые площади во всем Поволжье были засеяны кукурузой.

Целую плеяду изобретателей – перед которыми в Кремле также раскатывали красные ковровые дорожки – породили дефицит топлива и возможности его экономии. В 1920-м Ленин курировал проект «Главшишка»: некий дантист Равикович, качавшийся однажды, во время дачного отдыха, в гамаке и ушибленный, как Ньютон яблоком, по лбу шишкой, сообразил, что это прекрасный горючий материал. Человек обстоятельный, он подсчитал средний урожай шишек с сосны, примерное количество хвойных лесов в России, понял, что проблема топлива в России решена – и явился с проектом к Ленину. План был продуман до мелочей: шишки объявлялись национальным достоянием; государство должно было мобилизовать население – в основном детей и стариков – на их сбор; разумеется, оно же обеспечивало сборщиков спецкорзинами; следовало «построить недалеко от железнодорожных центров склады, куда будут сносить шишки; каждый мобилизованный будет обязан собирать определенное количество шишек – это будет его трудовая повинность». Затем шишки поступали на заводы, где раньше, до войны, выжимали подсолнечное масло; здесь их прессовали – и так появлялось топливо для обогрева жилищ и паровозов. В теории все выглядело как прорывная технология; два миллиона рублей было выделено на опыты на местах; в Кремль пригнали вагон шишек, в кабинете у Ленина пыхтела чугунная печка, отапливаемая прессованным топливом будущего, Равикович сделался на заседаниях Совнаркома своим человеком. Запуск проекта «Главшишка» стал реальностью – Ленин поставил свою подпись под сонаркомовским постановлением «о шишечном сборе» и заставил сочинить инструкцию по алгоритму принуждения и стимулирования сборщиков «шишечного топлива» (удачным образом, реформа образования как раз предполагала приобщать детей к труду в рамках школьного обучения), и только С. Либерман, руководивший лесной промышленностью, вернувшись из загранкомандировки, объяснил, чт? здесь не так: хвойные леса в основном находятся на севере и в Сибири, а маслобойные заводы – в безлесных районах, и чтобы гонять поезда туда-сюда, уйдет в десять раз больше топлива, чем получится от шишек; именно поэтому ни один состав с шишками, ушедший к выбранному для экспериментов маслобойному заводу, так и не дошел до места назначения – он поглощал в пути весь груз; склады, корзины и управление мобилизацией населения тоже обойдутся дороже, чем простая рубка леса. «Это произвело», говорит Либерман, «впечатление на Ленина, который всегда искал здравого смысла в приводимых аргументах. По своему обыкновению, он читал во время заседания какую-то книгу, но все высказываемые соображения доходили до него – он их схватывал, взвешивал и умственно переваривал. Я заметил по движению угла его губ, что Ленин чуть усмехнулся».

В целую эпопею вылилось покровительство Ленина инженеру А. Барышникову, который изобрел искусственную подметку. Ленин засыпал профильные ведомства – Комподиз и Главное управление кожевенной промышленности ВСНХ – запросами: правда ли, что это полезная вещь? Когда будут проведены испытания? Звучит нелепо – но не для руководителя государства, размещающего у кустарей заказы на миллионы лаптей для армии; за отсутствием кожевенного сырья. Испытания шли медленно, и, несмотря на ленинские понукания, на протяжении всего 1920 года Главкожа не давала разрешения на внедрение изделий из суррогатной кожи; кончилось тем, что подметка показала «неудовлетворительные результаты», и Барышникова выпроводили из Кремля – усовершенствовать изобретение.

Широко известен ленинский интерес лишь к электрификации (формула «советская власть плюс электрификация всей страны»), но на самом деле он протежировал всех левшей и кулибиных без разбора; в круг его интересов вошли кипятившие воду без огня «термосы профессора Артемьева», электрический рупор-громкоговоритель, синтетический каучук, производство спирта из торфа, тормоза паровозов и электрические музыкальные инструменты (терменвокс). Горький, также обративший внимание на причуду Ленина по этой части, вспоминает о некой энигматической «гомоэмульсии», которую обещал создать какой-то генерал из бывших; Ленин, всего лишь услышав, что тот «варит» «карболку какую-то», ринулся выручать генерала из лап ЧК: «Ну вот, пусть варит карболку. Вы скажите мне, чего ему надо».

Надежда Константиновна замечает, что Ленин бредил созданием Wunderwaffe, которое будет настолько мощным и разрушительным, что война «вообще станет невозможной». Обретя в юности абсолютное философское оружие – марксизм, Ленин всю жизнь гонялся за неким естественно-научным его аналогом, который форсировал бы прогресс, обеспечил окончательную защиту революции и решил бы проблему военных расходов. В сущности, Ленин искал себе кого-то вроде С. П. Королева – и стремился организовать дело таким образом, чтобы тот, если появится, нашел путь реализовать свое открытие (любопытно, что в Музее-квартире С. П. Королева в Останкине можно увидеть над рабочим столом картину с Лениным, причем не официальный портрет-икону, а нечто оригинальное и свидетельствующее о личном интересе: рисунок, на котором Ленин бредет по опасному льду из Финляндии в Швецию в декабре 1907-го). Предполагалось, что превращение Советской России в инкубатор новых технологий позволит сделать резкий индустриальный скачок – и очень кстати: разумеется, Ленин осознавал, что одно из слабых мест в его теоретической базе – отсутствие в России объективных, связанных с технологической стороной капитализма, условий для социалистической революции, и поэтому задним числом, уже совершив ее, пытался эти условия создать. Ускоренное внедрение технологий должно было, среди прочего, увеличить «поголовье» сознательных рабочих: управление сложными машинами стимулирует развитие классового сознания, политической активности и приобщения к культуре. Кроме того, обостренное внимание Ленина к любого рода «прорывным» изобретениям объяснялось желанием срезать углы: быстро поднять руинированную войной и экономическим хаосом, не поддающуюся оживлению промышленность и преодолеть дефицит сырья, смазочных материалов, технологий, квалифицированной рабочей силы, продовольствия – за счет резкого повышения производительности труда и КПД.

Деятельность Ленина в качестве коллекционера новых технологий и патрона изобретателей стала известна даже за рубежом.

Дельцы из Америки и Европы специально приезжали в Москву, чтобы продать ту или иную технологию; иногда рецепты присылали бесплатно, как знак любезности: так, в 1921 году некий американец подарил Ленину патент на «колпачную защиту растений». Дичь и бессмыслица, как выяснилось из отзыва Наркомзема; разве что для «утонченного цветоводства и деликатесного огородничества».

Разумеется, накапливающийся негативный опыт по этой части научил Ленина – далеко не сразу, году к 1921-му, – держать по отношению к инноваторам, чья «склонность к креативной деятельности» часто сочеталась с неуважением к технологическим стандартам и вообще соблюдению «правил», «немецким выдумкам», известную дистанцию. «Изобретатели, – сухо уведомляет Ленин Ивана Радченко, – чужие люди, но мы должны использовать их. Лучше дать им перехватить, нажить, цапнуть – но двинуть и для нас дело, имеющее исключительную важность для РСФСР». Сколько можно понять, изобретатели требовали за национализацию открытых ими «секретов» от 5 до 12 процентов стоимости производства; например, в декабре 1921-го Ленин рассматривал проект «Торфит», который позиционировался как «наш новый союзник против разрухи». (Быстро отчеканен был и слоган: «“Торфизация” – родная сестра электрификации и ее помощник».) «Специалист-любитель» открыл способ обрабатывать торф таким образом, что он становился «легче воды, тверже камня»: «можно делать дома, избы, бараки, черепицу, лодки, ульи, посуду, колеса, лопаты, игрушки». Перед тем как перейти к разговору о деньгах, изобретатели обычно напирали на то, что продукцию, произведенную по их рецептам, можно экспортировать за валюту или что «иностранцы уже пронюхали и пытались купить секрет».

Можно сколько угодно смеяться над доверчивостью Ленина, но сам характер атмосферы изменился и дело двинулось; несмотря на все курьезные случаи, в сущности, именно благодаря Ленину Циолковский из чудака-учителя смог обрести статус настоящего ученого – и «разбудить» поколение С. П. Королева; видимо, Ленин также успел инфицировать этой своей «болезнью» и Сталина, и СССР в конце концов превратился сначала в шарашечный ад, а затем и в рай для технарей с оригинальной высокой культурой технологий.

В «сталинском» фильме «Ленин в 1918 году» готовящие покушение враги Ленина каким-то образом связаны с двуличным Бухариным – по лицу которого змеится улыбка: он знает о том, что должно произойти. В действительности Бухарин, осознавая, что убийство Урицкого – начало нового витка противостояния с эсерами, как раз предлагал Ленину не ехать на митинг.

Не вполне ясно, стоял ли кто-то еще за Каплан и кто были ее сообщники – эсеры или иностранцы. На протяжении второй половины лета ЧК пристально наблюдала за развертыванием «заговора трех послов», в ходе которого предполагалось захватить с помощью подкупленных латышей Ленина и Троцкого и не то убить их, не то вывезти из России, доставив в Архангельск на военные английские суда. Покушение на заводе Михельсона стало триггером: на следующий день решено было наплевать на дипломатическую неприкосновенность; ЧК штурмует британское посольство в Петрограде и квартиры иностранных дипломатов в Москве.

Несмотря на то, что Каплан была взята с поличным, дело о покушении всерьез расследовалось – с протоколами («Недалеко от автомобиля найдены четыре распиленных гильзы, приобщены к делу в качестве вещественных доказательств»), допросами других подозреваемых (эсер Новиков рассказал, как Каплан распиливала мельхиоровые пули для браунинга, чтобы начинить их стрихнином; по словам Семашко, в них был «яд кураре, которым индейцы мажут свои стрелы, чтобы бить слонов»), свидетелей («Стрелявшая Фанни Каплан стояла у передних крыльев автомобиля со стороны хода в… зал митингов») и самой Каплан («Я сегодня стреляла в Ленина. Я стреляла по собственному побуждению. Сколько раз я выстрелила, не помню. Из какого револьвера я стреляла, не скажу. Я не была знакома с теми женщинами, которые говорили с Лениным. Решение стрелять в Ленина у меня созрело давно»). Несмотря на мнимую очевидность произошедшего, 2 сентября на площадке перед заводом устроили следственный эксперимент – «Инсценировка покушения на В. И. Ленина». Любопытно, что, судя по документам, проводил его Яков Михайлович Юровский – тот самый, который за полтора месяца до этого расстрелял царскую семью. Не менее любопытно, что Каплан была неплохо знакома с Дмитрием Ульяновым – который пристроил ее после революции в санаторий подлечиться[25].

Кровь Ленина наделила завод – в 1922-м рабочие прислали в Кремль просьбу называться заводом имени Владимира Ильича, и с тех пор он единственный с таким названием, не «Ленина», а именно «ЗВИ» – сакральным статусом: в 50–60-е сюда толпами валили иностранные делегации, наведывался Гагарин, здесь даже принимали присягу бойцы из соседних казарм. В 1920-х завод обеспечивал техникой план ГОЭЛРО, затем выпускал ракеты для «катюш», стиральные машины, дело едва не дошло до ускорителей частиц. Уже через пару месяцев после покушения рабочие установили самодельный памятник, нечто геометрическое и неантропоморфное: огромная четырехгранная стела на массивном постаменте, а сверху шар-колобок. Еще в 10-е годы XX века братья Гопперы планировали вместо цехов построить доходные дома; похоже, через 100 лет их мечта вот-вот осуществится. На месте гранатного цеха – огромного корпуса красного кирпича, в котором как раз и выступал 30 августа 1918-го Ленин, – торчит павильон с пунктом выдачи детских товаров Mamsy; под лофты промархитектура 1960-х пока еще не годится, нужны корпуса постариннее. Завод, однако, не выглядит заброшенным, во внутреннем дворе оживленно, и памятник Ленину – третий на пятистах квадратных метрах – утопает в море грязных внедорожников. Скорее всего, их хозяева – арендаторы; однако ЗВИ худо-бедно функционирует – и может служить иллюстрацией скромных, но все же перспектив промышленного пролетариата в условиях общей деградации индустриальной культуры в современной России: здесь по-прежнему – в паре километров от Кремля! – производят электромеханическое оборудование для эскалаторов в метро. Действует и музей завода – где выставлены не только портреты передовиков производства, домашние электроплиты и армейские портативные бензиновые двигатели, но и копии следственной документации и трехмерная модель сцены покушения на Ленина – с автомобилем Гиля.

Каплан была схвачена сразу же, и только Гиль уберег ее от самосуда толпы.

Шофер быстро отвез истекающего кровью – одна пуля засела в нижней части шеи, вторая в плече – Ленина в Кремль; там тот зачем-то сам поднялся по лестнице на высокий третий этаж; весь остаток дня над ним хлопотали близкие женщины, и только поздно вечером его осмотрели врачи: пульса почти не было, кровь из пробитого легкого заполняла плевру. Ленин просил предупредить его, если это конец: «кое-какие делишки не оставить».

Осенью 1918-го, после покушения, поползли слухи, будто Ленин умер и большевики скрывают эту смерть; словосочетания из бюллетеней в газетах – «высокая температура», «кровь в плевре», «подкожные гематомы» – только усугубляли подозрения. Семашко, автор версии об отравлении кураре, задним числом рассказал, что «Владимир Ильич корчился в судорогах, скрежетал зубами от боли»; через месяц Бонч-Бруевичу даже придется устроить засаду киношников около Царь-пушки, чтобы те смогли заснять – без согласия клиента – гуляющего и беседующего ВИ.

После покушения на Ленина Свердлов официально, через газеты, объявляет о начале красного террора – с заложниками и массовыми казнями. Ленин требовал террора – хотя бы локального, в Питере – еще в июне, сразу после убийства Володарского; показать, что «не тряпки».

Политическую ситуацию осени 1918-го можно назвать очень «ленинской» – имея в виду ее одновременно потенциальную гибельность, непредсказуемость, но и невероятную, заставляющую ноздри раздуваться перспективность: пожароопасность, причем такую, которая угрожает прежде всего вам, но если вы спрогнозируете сценарий развития ситуации раньше других участников и рискнете затеять «встречный пал» – то можете решить очень многие свои проблемы и выйти из этого кризиса с баснословной прибылью. Война заканчивалась – но что было делать с этим Советской России, которой пока удавалось лавировать между двумя блоками? Остается одна Антанта – с которой надо либо воевать, либо договариваться о том, как поступить с Украиной, Польшей, Прибалтикой, чье это теперь. Если поднимутся Германия, Австрия, Венгрия, австрийская Польша (но как поднимутся – тоже вопрос: радикально, как Россия в октябре, или умеренно, как Россия в феврале?) – нужно ли просто аплодировать, оставаясь в стороне, или перебрасывать туда людей, продовольствие и оружие, что в переводе на язык обычной дипломатии означало вступление в еще не кончившуюся войну на стороне Германии против Антанты.

Гражданская война была грязным делом как «снизу», на уровне исполнения, так и «сверху», на уровне планирования. О низовой стороне ее можно судить по запросам Ленина в ЧК и другие органы – касательно судеб разного рода людей, арестованных, ограбленных, обиженных и расстрелянных другими людьми, которые либо формально напрямую подчинялись Ленину, либо следовали его указаниям, стимулирующим насилие, либо руководствовались личной ненавистью к нему. Точное количество жертв и степень «виновности» Ленина в организованном и, особенно, хаотическом насилии не поддается учету; но даже по тем смертям, которые очень частым и очень трагическим гребнем проредили состав знакомых, родственников, одноклассников и однофамильцев Ленина, ясно, что масштабы войны были огромны; и любая из этих историй, достаточно войти в подробности, подтверждает самые худшие представления о человечестве.

Не менее отвратительной была и война как инструмент большой политики – то, чем занимался непосредственно сам Ленин.

Главным результатом этой войны не для масс, а для элиты – и Ленин осознавал это – станет то, кто окажется выгодоприобретателем от трансформированного войной российского рынка; кто сможет эксплуатировать выживших людей – способных потреблять произведенные где-то еще товары и платить за них своим подешевевшим трудом на сжавшемся – и готовом к взрывному росту рынке; кто сможет поставлять продовольствие, машины и оружие на рынок, где на протяжении многих лет поддерживался искусственный дефицит всего; кто получит максимальную прибыль от умирающего от недофинансирования, задавленного экономическими санкциями Советского государства, которому придется преодолевать нанесенный во время войны и террора ущерб за счет торговли движимой и недвижимой госсобственностью, включая золотой запас, инфраструктуру и природные ресурсы; кто будет распоряжаться территорией, которая является естественным буфером между другими, по-своему перспективными рынками. Как за статистикой разного рода человеческих «потерь» стоят личные и семейные трагедии, так и за военными терминами – вроде «изгнание белых из Крыма» – скрываются дипломатические балансы и шокирующие обывателя компромиссы, достигавшиеся, обычно негласно, кабинетами Ллойд Джорджа, Ленина и Вильсона.

Обычно принято считать, что экономика – следствие политики и, условно говоря, «демократическая Америка» и «тоталитарный СССР» – антиподы прежде всего политические. На самом деле, политика только инструмент определения цены за тот или иной участок для эксплуатации. Ленин прекрасно осознавал это – и умел, абстрагируясь от таких понятий, как «патриотизм» или «верность идеологии», заключать «грязные», в смысле вроде как не подобающие «рабочему вожаку» – сделки. Можно идеализировать или демонизировать Ленина, в зависимости от веры в его стремление прийти к финалу истории, описанному в «Государстве и революции», но даже в его случае руководить страной – в данных конкретных обстоятельствах – означало стремиться к увеличению возможности своего правительства дорого продавать и дешево покупать.

По некоторым версиям истории Гражданской войны может создаться впечатление, что между 1918-м и 1920-м Ленин – не являвшийся специалистом в военном деле – отходит в тень, уступает место на авансцене Троцкому – подлинному большевистскому Бонапарту, создателю Красной армии, демону и «разящему мечу» революции; это ведь, по сути, именно благодаря его решительности и мудрости – разве не он настоял на привлечении военспецов, царских офицеров в Рабоче-крестьянскую Красную армию? – выиграна Гражданская?

Мнение, будто Ленин не был знатоком собственно военного дела и пользовался услугами более приспособленных к этому лиц, укоренилось с легкой руки Сталина, который не раз иронически ухмылялся относительно «штатского» Ильича и поощрял это мнение транслировать. На самом деле Ленин интересовался военным искусством, еще когда Сталин учился в семинарии, – и прочел, судя по его библиотечным формулярам, на эту тему гораздо больше книг, чем Сталин и Троцкий вместе взятые. В 1905-м он активно изучал опыт Парижской коммуны, техники уличного партизанского боя, перевел с французского часть книги «Уличная борьба», сам много писал об этом, заказывал как редактор специальные брошюры для большевистских боевиков, обращал внимание на методику захвата важных общественных зданий и инфраструктуры, от телеграфа до сточных труб; Бонч-Бруевич вспоминает, что весной 1917-го в Петрограде Ленин сам разрабатывал для большевистских демонстраций тактику действий на случай необходимости вступления в уличный бой с черносотенцами и буржуазией.

Гражданская война Ленина была не такой, как у его коллег. Ленин не метался по стране на собственном бронепоезде и не вел красноармейцев на Кронштадт, как Троцкий; не скакал с шашкой в атаку, как Чапаев; не оборонял Царицын, как Сталин и Ворошилов. Скорее всего, он никогда не видел ни Колчака, ни Деникина, ни Юденича, ни Врангеля. Он вел переговоры с иностранцами, разводил по углам командующих – далеко не только Троцкого и Сталина, штамповал резолюции, назначал комиссии, укомплектовывал их, боролся на съездах, совещаниях, за кулисами с оппозицией внутри партии, обеспечивал снабжение голодающего без продовольствия и топлива бюрократического аппарата, выступал на фабриках, ликвидировал последствия снежных бурь и неурожаев, разгребал «вермишельные», мелкие, жалобы – почему посадили такого-то и реквизировали то-то, ругался – почему от санитарных поездов самовольно отцепляют вагоны-кухни и перевязочные-аптеки; всё в пожарном порядке, быстро, срочно, горит. Пожалуй, у кого-то может создаться впечатление, что Ленин в эти годы играл второстепенную роль тылового бюрократа, распорядителя и министра по чрезвычайным ситуациям при генераторе идей Троцком.

Ленин был гироскопом войны; метафора «диалектика – оружие» представляется в этом аспекте особенно точной. Участие Ленина в Гражданской войне следует охарактеризовать скорее как обеспечение Красной армии политического преимущества над противниками; его способность осуществлять «конкретный анализ конкретной ситуации», умение применять теорию классовой борьбы, пользуясь описанными у Маркса и Энгельса прецедентами, талант находить в трудном положении самых неожиданных союзников (Махно, Уолл-стрит, Афганистан) позволяли выстраивать отношения советской власти с главным ресурсом обеих противоборствующих сторон – крестьянством, обеспечивать манипулирование «слабыми звеньями» – этнически маркированными регионами и национальными окраинами, нащупать долгосрочную стратегию Красной армии – немаловажно, при почти постоянно открытых нескольких фронтах, то есть постоянно и непредвиденно возникающих угрозах и тотальном дефиците ресурсов. Даже в худшие месяцы 1918-го Ленин не верил в перспективы Белого движения, зная, что у того не было никакого проекта, внятной идеи, кроме «за свободу и Учредительное собрание» или – кто в лес, кто по дрова – за Бога, царя и отечество; да и Антанте выгоднее была Россия, распавшаяся на мелкие государства, поэтому она поддерживала белых с большими оговорками, настаивая на «демократии» – то есть позволяла белым воевать не за восстановление Российской империи, а за зависимый от Антанты центр без окраин. И именно этим, а не идиотским упрямством и жестоким желанием «еще поэкспериментировать» («Ленин хоть всю Россию отдаст, лишь бы оставили ему маленький клочок земли, хотя бы Московский уезд, для социального опыта» – фраза Плеханова, брошенная весной 1918-го), объясняются его планы в случае реализации худшего сценария (захвата белыми или интервентами Москвы и Петрограда) уйти за Урал и создать там – где есть уголь для локомотивов и индустриальный пролетариат – «Урало-Кузнецкую республику». Ленину было ясно, что контрреволюционеры могут добиваться любых сиюминутных успехов, но в долгосрочной перспективе с такой программой они не в состоянии восстановить государство и обеспечить соблюдение общественного договора в анархизированной России. А раз так, можно было отступать и платить за «передышки» любую цену. И поскольку победа в так называемой Гражданской войне должна достаться большевикам, у Ленина были основания, – помимо некомпетентности в сугубо военных делах, – оставшись «мозгом» войны, делегировать ее непосредственное ведение другим, компетентным людям и организациям: Троцкому, Сталину, Дзержинскому, а самому обеспечивать эту войну с политических позиций.

Лавирование между разными противниками – намеренная уступка позиций на одном участке фронте, с тем чтобы пропорционально усилить позиции на другом, – было излюбленным боевым искусством Ленина; он умел театрально, не заботясь о «сохранении лица», заваливаться «кверху лапками», изображать из себя побежденного, – но зато умел и нападать так, как по правилам политической драки не нападают, – из вроде бы слабой, заведомо ущербной, а на самом деле временно обретшей силу позиции (поход на Польшу летом 1920-го).

Самой яркой, самой успешной – моделью для прочих – стала советизация Украины, на значительной части которой еще поздней осенью 1917-го установилось перспективное для петроградских большевиков двоевластие – Рады и Советов. Н. Махно приводит в мемуарах свой диалог с Лениным, из которого ясно, что Ленин «про себя» рассматривал Украину как российский юг, но политически взаимодействовал с ней как с независимой, отдельной, другой страной, население которой не следует травмировать новой атакой со стороны «нации угнетателей». Политическая модель понятна: сразу после денонсации Бреста – большевизация индустриальных центров (Харьков), «майдан» в столице, формирование «советского правительства», ревком обращается за помощью к Москве, та вводит уже не на чужую, а на «советскую» территорию Красную армию. («Побочный ущерб» этой технологии Ленин осознает лишь в 1919-м, когда к нему пойдут страшные отчеты о том, что происходит на Украине: титульная нация по большей части не принимала большевизм, и для проведения совнаркомовской политики в жизнь рекрутировалась еврейская молодежь, охотно менявшая свой социальный статус; в результате в 1919-м Украина превратилась в арену объективно спровоцированных этой неосторожной национальной политикой событий, жестокость которых даже по рамкам XX века – с Саласпилсом, красными кхмерами и Руандой – выглядит запредельной.)

Колоссальная практика расколов, накопленная Лениным к 1918 году, позволила ему применить этот тактический прием из корпоративной культуры РСДРП в военном деле – и, безусловно, способствовала успешному разрешению военных кризисов 1917–1920 годов.

Легкость, с которой ленинская Россия в ответ на ультиматумы то переходила из обороны в наступление, то сворачивала наступление: Германии, Польши – озадачивала и нервировала противников, осознававших, что выиграв в территориях, они либо получали что-то не то у себя в тылу, либо позволяли большевикам уйти от поражения на другом фронте. И судя по тому, как отличалась карта Советской России в 1919-м от карты в 1922-м, эта озабоченность имела под собой почву. Для Ленина не существовало табу, связанных с потерей коренных территорий; гораздо важнее вовремя закончить войну. Ленина интересовала не «классическая», с аннексиями, победа, а достижение глобального стратегического преимущества. Когда обстоятельства переменятся, можно и нужно будет ими воспользоваться (активировав пропагандистский ресурс) в следующей по времени или соседней войне. Можно было «отдать» Псков или Украину – и «получить» доступ в Иран или Китай; ни «отдать», ни «получить» не подразумевали буквальный и окончательный передел границ. Война полководца конечна, война политика – нет.

Ленин не был «этническим» политиком, как Пилсудский, не был привязан ни к каким «естественным» границам – и, соответственно, к идее национального государства. Внешняя политика большевистской России – на круг очень успешная – носит на себе отпечаток эксцентричной личности Ленина, уникального для своего времени типа военачальника-политика, для которого «вопрос территориальных границ – вопрос 20-степенный».

Ленинский принцип – «лучше маленькая рыбка, чем большой таракан», остаться в мизерном меньшинстве сейчас, чтобы в перспективе не распылять ресурс власти – применялся последовательно и повсеместно. Большевики играли на противоречиях и не давали договориться – англичанам в Мурманске с белочехами в Казани, Врангелю и Пилсудскому, Ллойд Джорджу и Мильерану, Махно и Петлюре, Колчаку и японцам; раскалывали – церкви и уммы, национальные автономии и банды, квазигосударственные образования и армии. Давным-давно Богданов назвал Ленина «грубым шахматистом»; Ленин еще в 1903 году, объясняя тактику раскола, пользовался термином «война»: «И надо всем и каждому втолковывать до чертиков, до полного “внедрения в башку”, что с Бундом надо готовить войну, если хотеть с ним мира. Война на съезде, война вплоть до раскола – во что бы то ни стало. Только тогда он сдастся несомненно». Расколы использовались не только при атаке на очевидных врагов; применяемая по отношению к «своим», эта тактика позволяла преодолевать инерцию того или иного общественного объединения (партии, политбюро) – и обновлять его, приноравливая к изменившимся условиям. Ни Деникин, ни Колчак, ни Махно такой техникой не владели в принципе, они вообще не были политиками и «просто воевали», выжимая что могли из своих окостенелых структур; в ситуации, когда игра шла на нескольких досках, у Ленина было колоссальное преимущество над ними. Ленин был мастером заставить противников путаться друг у друга в ногах, а если им все-таки удастся организоваться – бросить такую кость, из-за которой они начали бы грызться. Сам он знал об этом и иногда даже позволял себе нечто вроде публичной лекции на материалах из недавней хроники – например, ему нравилось припоминать про свое согласие «вступить в известное “соглашение” с французскими монархистами» в феврале 1918-го, когда наступали немцы, и «французский капитан Садуль… привел ко мне французского офицера де Люберсака. “Я монархист, моя единственная цель – поражение Германии”, – заявил мне де Люберсак. Это само собою, ответил я (cela va sans dire). Это нисколько не помешало мне “согласиться” с де Люберсаком насчет услуг, которые желали оказать нам специалисты подрывного дела, французские офицеры, для взрыва железнодорожных путей в интересах помехи нашествию немцев». «Мы жали друг другу руки с французским монархистом, зная, что каждый из нас охотно повесил бы своего “партнера”. Но наши интересы на время совпадали».

Да и в целом представления Ленина о характере и желаемых результатах текущих событий отличались от представлений «обычных», рационально мыслящих, пусть даже в рамках заданной Лениным большевистской парадигмы, людей. Финал Гражданской войны в сознании «нормального человека» выглядит очевидным; как говорит В. И. Чапаев Петьке с Анкой в васильевском фильме – вот разберемся с белыми, построим социализм – такая жизнь начнется, помирать не надо. Для Ленина такая модель финала – слишком одномерная.

Гражданская война в ленинском понимании не сводилась к проблеме подавления выступлений Деникина, Колчака и задаче удержания власти при помощи организованной системы насилия над буржуазией; гражданская (и продолжающаяся империалистическая) война воспринималась им как постоянно обновляющаяся – то более концентрированная, то разряженная – серия кризисных ситуаций; искусство политика состояло в том, чтобы пользоваться этими колебаниями для улучшения своей позиции и из каждого такого кризиса выходить с прибылью: например, признание Советской России какой-то «сложной» страной или заключение мирного договора с какой-то «важной» республикой (именно поэтому в марте 1919-го Ленин едва не заключает, при посредничестве Америки, мир со всеми белыми и Антантой на их, немыслимо тяжелых условиях; именно поэтому в 1920-м Ленин радовался заключению мира с Эстонией так, будто выиграл «битву народов» – при том, что за Эстонией остались Ивангород, Печоры и Изборская долина; но Эстония была финансовым и товарным окном в Европу, через которое можно было быстро, здесь и сейчас, нейтрализовать эффект от душащих республику «санкций»; ни Юденич, ни Колчак не признали Эстонию, хотя эстонские войска помогали белым и могли бы в 1919-м взять Петроград, – а Ленин признал). Ровно поэтому для Ленина выход из войны с немцами, чаянный «мир», достигнутый к весне 1918-го, на деле был именно «передышкой» – слово, которое так раздражало ленинское окружение: какая ж передышка, когда немцы вот-вот Петроград захватят. Мало кто понимал, что «передышка», подразумеваемая Лениным, – не в войне с немцами, а в Большой империалистической войне, которая будет продолжаться и продолжаться. То же и с Гражданской: для Ленина она – этап мирового кризиса империализма, природу которого Ленин описал в «Империализме как высшей стадии»; воспринимаемая населением как «братоубийственная», для Ленина она была войной Советской России с Антантой (наемниками Антанты); а до ноября 1918-го – так и вовсе войной Англии и Франции против Германии на территории России.

В том и состоит радикальное отличие Ленина от всех других военных практиков, вроде Антонова-Овсеенко, Буденного и Тухачевского, – которые мыслили категориями либо защиты (социалистического) отечества, либо мировой революции. Как заметил один развеселивший Ленина солдат, «Россия непобедима на предмет квадратности и пространственности»; обнаружив себя на месте руководителя страны, которой угрожало военное поражение сразу с нескольких сторон, Ленин быстро пришел к выводу, что такой колоссальный географический и антропологический (с массами, способными энергично мобилизоваться) капитал, как Россия, – замечательное поле не только для решения сиюминутных задач, но и для политической – обеспечивающей стратегические преимущества – деятельности; именно поэтому уже в 1918-м, когда все вокруг него беспокоятся исключительно о выживании, Ленин обдумывает оргструктуру III Интернационала.

То, что называлось Гражданской войной, для Ленина было генератором ситуаций, которые следовало использовать для укрепления международных позиций России. Возможно (не факт), Ленин был бы никудышным полевым командиром – потому что такого рода деятельность не подразумевает политической компоненты. В этом смысле в лучшую сторону от прочих «комдивов» отличается Чапаев – по крайней мере, кинематографический. Мы помним, как Бабочкин-Чапаев сначала замялся, когда крестьянин задал ему вроде как абсурдный, по-мужицки глупый вопрос – а за кого он, за большевиков или за коммунистов? – а потом нашелся: «Я… – за Интернационал!» Это проницательный и тонкий ответ; ведь Чапаеву, в сущности, необязательно разбираться в нюансах политической терминологии. Главное для него – знать политический вектор власти, которую он проводит в жизнь. А власти, то есть Ленину, внутренние, терминологические нюансы – большевики – коммунисты, большевики – меньшевики – представляются не такими уж существенными; это важные, но детали. Существеннее Глобальная Политика, возникновение второго центра в противостоянии Запада и Востока. Ленинский Интернационал – идея, не сводящаяся к задаче зажечь революционный пожар в Германии или Шотландии или реализовать партийную программу какого-то типа социалистов. За Интернационал «в мировом масштабе», выражаясь словами все того же Василия Ивановича, – отвечает и Ленин.

Создание Коминтерна – организации-платформы для идеологической и материальной поддержки компартий разных стран – было обусловлено вовсе не только намерением форсировать «мировую революцию».

Коминтерн был остроумным ответом большевиков на ситуацию, возникшую после победы Антанты в Первой мировой войне.

Дымящимся, в плаценте и пуповине, государствам, народившимся из трупов европейских империй, нужно было предложить свой проект, альтернативный «очевидным» – и поддерживаемым Америкой и ее президентом Вильсоном – идеям создания сильных национальных государств – как в Польше, Венгрии, Финляндии. Бойня красных в Финляндии в 1918-м, надо сказать, стала для Ленина тем уроком, который он хорошо усвоил: новые власти, национальная буржуазия вовсе не собираются отдавать другим, более слабым классам причитающийся им по справедливости кусок власти. Модель везде была похожая: сначала волнения – в диапазоне от голодного бунта до революции, затем расслоение активистов, недовольные рабочие образовывают Советы, начинается двоевластие, буржуазия расправляется – иногда расстреливает массы, как в Цюрихе в ноябре 1918-го, иногда расправляется с вожаками, как 15 января 1919-го в Германии с Р. Люксембург и К. Либкнехтом. Эта «Финляндия» – в широком смысле – и оказалась лучшим ответом Каутскому: вот что происходит, когда империя «просто отпускает» – демократично, уважая мнение меньшинства, – одну из своих национальных окраин; когда с буржуазией – которую у Ленина хватило жесткости отстранить от власти – договариваются, делегируя ей обязанность соблюдать демократические принципы. Буржуазия разворачивает против пролетариата гражданскую войну – с десятками тысяч убитых, с концлагерями.

Даже если первое время Ленин в самом деле разделял оптимизм своих товарищей касательно пролетарской революции на Западе, уже к началу 1918-го – за год до разгрома немецких спартаковцев – Ленин, хотя и готов был к «идеальному сценарию», стратегию поменял.

Прекрасно, если Германия вспыхнет от «революционной периферии», – но судьба России не может полностью зависеть от немецкого фактора.

Когда революция в Германии захлебнулась, Ленину – хозяину крайне одинокой страны, которую нужно было быстро модернизировать, не имея ресурсов, – не оставалось другого выхода, как начать делать мировую политику самому; вот откуда возникает Коминтерн. Проверенной моделью «большевизации» неосвоенных пространств было создание структуры по описанной в «Что делать?» модели: с уставом, сложной процедурой вступления новых членов и пр., имеющую подводную, нелегальную, и надводную часть – которая остается на поверхности и сотрудничает с буржуазной парламентской демократией в плохие времена, а в «хорошие» – моменты стихийного восстания масс – берет на себя задачу дирижировать ими.

Коминтерн стал для Ленина новой «Партией»; еще один заговорщический орден, аналог средневековых монашеских. Но масштаб ее деятельности теперь расширяется до целого мира.

Несмотря на декларативные заявления Ленина после 25 октября 1917-го о превращении из пораженца в оборонца, его послереволюционную деятельность иногда трактуют как чересчур интернационалистскую и даже «русофобскую» – обвиняя его в намерении если не очистить Россию от великороссов вовсе, то по крайней мере «сжечь» Россию и «мужичка», как первую ступень ракеты, летящей в революционное будущее. Правда ли, что Ленин выкачивал из России ресурсы для коминтерновских фронтов так, как немцы из Украины в 1918-м? Да, после 1920-го через Эстонию и другие, менее легальные коридоры на деятельность Коминтерна вывозились миллионы золотых рублей. Однако те, кто полагает, что Ленин заливал золотом весь мир ради химеры мировой революции, пусть почитают его написанное в 1921-м гневное письмо «насчет каждой копейки расходуемых за границей и получаемых от Ком[мунистического] И[нтернационала] денег». «Всех виновных в подобного рода сокрытии правды, как умышленном, так и по небрежности, ЦК будет третировать как воров и изменников, ибо вред, приносимый неряшливым (не говоря уже о недобросовестном) расходованием денег за границей, во много раз превышает вред, причиняемый изменниками и ворами. Всякий, получивший деньги и не представивший в срок отчета, предается партсуду, хотя бы даже он был арестован, и без решения партсуда не освобождается от подозрения в воровстве».

Конкретные суммы трат, на самом деле, не столь существенны.

Дело в том, что Ленин вообще не рассматривал политический процесс в терминах «окончательной потери», жертвы: «принести Россию в жертву Мировым Социалистическим Штатам». Несмотря на то, что ленинская Советская Россия под конец его жизни подозрительно напоминала очертания Российской империи и даже некоторые «белые» задним числом склонны были признать Ленина «собирателем России», целью ленинской внешней политики не было восстановление Российской империи. Такая цель представлялась ему абсурдной: зачем восстанавливать то, что исторически не выжило, что показало свою неэффективность и нежизнеспособность? Однако Ленин осознавал, что в новых политических условиях у России появляется хороший потенциал сделаться альтернативным центром – который мог бы притягивать к себе как нации, так и не вполне сложившиеся государства, колонии и полуколонии вроде Персии, Индии и Афганистана; Кремль представлялся Ленину местом, куда стекаются люди, идеи и технологии; открытой для левых всего мира платформой, постоянно действующей лабораторией и площадкой, где обсуждаются стратегии распространения «революционной бациллы», интернациональной экономической кооперации, взаимодействия с реакционными классами и методы повышения сознательности пролетариата. Возможно, экономическая схема нового порядка будет соответствовать традиционной – в таком виде ее представлял Кейнс: Россия вывозит сельхозпродукцию и получает от Запада технологии; а возможно – вариант, более предпочтительный для Ленина: Россия становится и технологическим центром и «вывозит» идеологии. И именно ради того, чтобы Россия преодолела статус сырьевого придатка Запада, ради укрепления этого центра – пусть не маркированного как «русский», но находящегося на Востоке, в Азии, в России, – Ленин думал о советизации Венгрии и Италии.

В июле 1918-го левые эсеры убили в особняке Берга в Денежном переулке – посольстве Германии – немецкого посла Мирбаха. В тот момент это казалось окончательной катастрофой, перечеркнувшей все усилия большевиков остановить войну, фиаско всего советского-большевистского проекта. Мало кто мог представить себе это летом 1918-го, однако уже на следующий год здание превращается в штаб-квартиру исполкома Коминтерна, где вместо немцев-империалистов хозяйничают рабочие со всего мира. Нельзя, учит своих товарищей Ленин, полагать, что нынешняя ситуация – постоянная; да, немцы имели все возможности занять российские столицы – но немцам одновременно приходится опираться на большевиков, за неимением другой политической силы, желавшей договариваться с ними. Мир состоит из противоречий – которые приводят к изменению. Поэтому любого рода «красивое самоубийство» – умрем, но позорного мира с немцами не подпишем; спалим Россию, но зажжем Европу – воспринималось Лениным как род «революционной фразы»: неконструктивно и неэффективно; позже именно поэтому Ленин окорачивал леваков в «Детской болезни левизны»: цель «завоевать» главные западные твердыни капитализма подразумевала не мгновенную прямую атаку, а сложное маневрирование – ради сбережения собственных сил, которые понадобятся во время кризиса.

Россия была для Ленина ресурсом, который можно было эксплуатировать – иногда чем-то жертвовать, иногда что-то приобретать, – и чем более силен этот ресурс, тем лучше позиция; ни о какой «утилизации», «сожжении» речь не идет. Революции в Германии, Франции, Англии, Америке, безусловно, помогли бы новой, революционной России – и защититься, и быстро модернизироваться, и решить проблему низкой производительности труда – и поэтому Ленин не видел проблемы в том, чтобы забирать из бюджета страны какую-то часть средств на финансирование революций в других государствах; пресловутые бриллианты, которыми Каменев в Лондоне пытался подкупать членов британского парламента, и золотые миллионы на закупку оружия для Турции и Афганистана, спонсирование левацкой прессы в Германии и прочей нелегальной и полулегальной антиправительственной деятельности – не столько «принесение России в жертву идолам мировой революции», сколько инвестиция крупного государства в деятельность своих спецслужб за границей и в институции «мягкой силы»; стандартная практика. По сути, Коминтерн и был такой «мягкой силой» российских большевиков – которая в любой момент могла трансформироваться в военную.

Следовало обозначить для потенциальных партнеров – добровольных, привлеченных удачным примером модернизации общества – маяки, цели; и для этого построить пропагандистскую машину; с этим – среди прочего – связано возведение Шуховской башни, стоившей правительству много средств и сил, и мечты Ленина о «газете без бумаги» и «телефоне без проводов» – преодолеть расстояния за счет технологий XX века.

Соответственно, меняются формулировки задач: не «итальянизировать», например, Россию – а «советизировать» Италию.

Превращение Советской России с подачи Ленина в «осевое» государство – причем не только для Европы, но и для Азии тоже – началось сразу после заключения Версальского мира.

Уже в январе 1919-го круг знакомств Ленина – как «офлайновых», так и эпистолярных – любопытным образом расширяется за счет разного рода экзотических персон в диапазоне от индийских революционеров-мусульман А. Джабара и А. Саттара до афганского эмира, переписка с которым позволяет составить представление о ленинской идее ориентального стиля: «Ваше высокоценное письмо» и т. п.

Когда немецкая, венгерская и прочие европейские революции захлебываются и ясно, что пятимиллионной советской армии там мало что светит, Троцкий пишет энергичную – и поражающую грандиозностью масштаба – докладную записку, где предлагает план быстрой экспансии на Восток, открытие новых фронтов. «Путь на Лондон и Париж лежит через Афганистан и Индию». Восток может и должен быть советизирован и большевизирован; это идеальное направление для экспорта революции.

Внешнеполитическая стратегия Ленина тоньше; Ленин осознавал не только потенциал, но и «диалектику» Азии. Восток для него был не столько путем в условную Англию, сколько возможностью существенно улучшить собственную позицию для будущего торга. Англия и Америка не перестанут править миром, даже если лишатся своих основных колоний, но Англию можно раскачать изнутри, используя Индию; Америку – «расковыривая» Мексику и т. д. Возможно, Ленин и не знал в точности, как именно будет «использована» Сибирь; но он осознавал, что подоплека нахождения Колчака в Сибири состоит в том, что на Сибирь зарится Япония, а Америке, спонсирующей Колчака, очень не хотелось бы, чтобы у Японии появилась такая ресурсная база; то есть они поддерживают Колчака не только потому, что он воюет с большевиками – но еще и потому, что не дает захватить Сибирь японцам.

Сигналы, поступающие из «коминтерновской» России, могли производить впечатление агрессивных, а экспансия красного цвета на карте – угрожающей, однако целью Ленина было не приобретение территорий, но превращение большевизма из регионального дестабилизирующего фактора в «международную силу» с центром в Москве. Речь идет не о буквальной колонизации, как в «обычном», неизбежно загнивающем империализме, а об идеологической, причем не насильственной, а добровольной: в качестве морковки новым государствам предлагалась идея мировой революции и коммунизма. На практике это означало проект модернизации с опорой не то что исключительно на собственные силы – но и не на Запад. Да, Запад для «новых наций» выглядел проверенным направлением: вон как использовала вестернизацию Япония! Но ясно было и то, что Запад больше не будет модернизировать таким образом чужие экономики, которые быстро входят с ним в режим конкуренции; ему выгодно держать полуколонии в состоянии технологической, военной и культурной зависимости, беспрепятственно вывозя сырье и экспортируя туда свой капитал и товары. Проект же Коминтерна включал в себя обещание, что, объединившись друг с другом, новые, ориентированные на социализм страны – в основном аграрные, не располагающие промышленным пролетариатом, – помогут друг другу с индустриализацией – и сохранят при этом независимость от Запада. «Красная глобализация» также подразумевала привилегированное положение России – «метрополии» для революционных «доминионов»: те импортируют из Москвы не деньги, но «ленинизм» и дипломатическую поддержку – и за счет этого получают возможность пользоваться своим сырьем и модернизировать страну, имея защиту от настоящих, тормозящих индустриализацию империалистов.

В ноябре 1919 года по инициативе Ленина собирается 2-й Всероссийский съезд коммунистических организаций народов Востока: объявлено о «создании восточной интернациональной Красной Армии как части международной Красной Армии».

Даже и «пощупать штыком», «открыть восточный фронт» для Ленина не означало действительную попытку экспорта революции – скорее, попробовать продавить позицию противника, оттеснить его – но никак не пытаться менять его ферзя на своих пешек. В его интерпретации это скорее – «путь на социализм лежит через Афганистан и Индию»; если не заниматься Афганистаном, Турцией, Индией и Китаем, то у Англии будут развязаны руки и она придет непосредственно в Россию. Разумеется, «восточный фронт» был не только превентивным. В идеале Красная армия должна была вступить в Константинополь, Тегеран, Кабул, Дели, Бомбей, Пекин, Улан-Батор и т. д. Где-то советизация пришлась бы кстати и прижилась; где-то – совершенно неуместна и поэтому прямое военное вмешательство стало бы способом передать власть от колониальной (полуколониальной) власти к власти, лояльной Советской России.

Ответ Ленина оскорбившему его 1 января 1918-го сербскому послу: «Я тоже предпочитаю такой язык» – не был лживым. «Прощупывания» разного рода стран Запада и Востока и были репликами в диалоге, который происходил именно на «таком языке». Они же позволяли Ленину гораздо более уверенно и свободно чувствовать себя в традиционной дипломатии; паритет следовало искать посредством предъявления взаимных претензий – англичане вам: дайте независимость Грузии, а вы им: хорошо, а вы тогда – Индии. Они: вы утопили Грузию в крови; вы: а вы вспомните резню в Амритсаре. Шахматы; все дело в силе позиции. Создавать баланс, стремиться к достижению перевеса; и даже при том, что на круг политика «прощупываний» оказалась не слишком удачной – вокруг Советской России возник вал из антисоветски настроенных правительств: от Польши до Афганистана и Китая – даже и так, все это были лишь временные диспозиции; в этой цепи всегда можно было найти слабое звено[26].

Ленин и Восток, Красный Восток – возможно, наиболее актуальная, горячая, живая тема из всех, связанных с этой исторической фигурой; именно Ленин – благодаря Гегелю? – обратил внимание и социалистов, и коммунистов на то, что Европой и Америкой мир не ограничивается; существуют предпосылки для колониальных революций в Азии и Латинской Америке; исход битвы между капитализмом и коммунизмом будет решаться на Востоке, где мало пролетариата, зато «гигантское большинство населения», и мирным путем деколонизация не произойдет; ненависть угнетенных наций к колониальному игу – неисчерпаемый запас революционного «топлива». И раз так – тем более что революции в странах Антанты откладываются – есть смысл перенести вектор деятельности на Восток, колоссальную энергию которого и использовать; поэтому кадры надо формировать здесь, в Москве; отсюда управлять этим процессом: внушить им, что вместо того, чтобы дожидаться, пока в недрах капитализма появятся предпосылки социализма – захватывать власть и самим из аграрного феодального строя, минуя капитализм, модернизироваться сразу до социализма. Коминтерн был способом обозначить свое присутствие на дальних рубежах; сформировав партийные ядра, держать порох сухим в ожидании, пока подвернется момент, революционная ситуация, которую можно быстро реализовать, – и раскачивать ситуацию в любой точке мира; Италия, Корея, Мексика, Уругвай. Особенно важным наличие Коминтерна сделалось после Польши и Ирана, в 1920-м, когда стало ясно, что быстрые агрессивные войны не дают мгновенного эффекта – зато вполне годятся в качестве первого пакета мер. Проникая в тыл Англии и Америки – в колонии, Москва не просто могла успешнее обороняться от Антанты, но и представляла угрозу для самой Антанты.

Именно благодаря ленинскому импульсу – и по ленинским политтехнологиям – Восток и Юг на протяжении XX века деколонизировались; да и сейчас, сто лет спустя, мы можем наблюдать движение, по сути, той самой волны, которая была запущена Лениным. Возможно, на Западе проект «диктатуры пролетариата» кажется исчерпанным и тупиковым, однако на так называемой мировой периферии, куда он сейчас сместился, ни о каком исчерпании говорить не приходится.

Смысл Коминтерна для самого Ленина следует искать не только в шапкозакидательских декларациях Зиновьева про неизбежность мировой революции. «Пока, – говорил сам Ленин в марте 1918-го, – это очень хорошая сказка, очень красивая сказка – я вполне понимаю, что детям свойственно любить красивые сказки». Как РСДРП в 1903-м планировала не столько пролетарскую, сколько для начала буржуазную революцию, так и Коминтерн не был инструментом моментального превращения мира из капиталистического в коммунистический; нелепо приписывать Ленину представления о том, что мир будет поделен на два лагеря условно к 1930 году, а к 2017-му станет полностью коммунистическим; «советизация» Франции, Англии и Америки по образцу России относится в некое неопределенное будущее, связывается с циклическими кризисами; капитализм в процветающих, выигравших войну национальных государствах вышел из войны достаточно сильным.

Однако как и экономист Дж. М. Кейнс (Ленин прочел его книгу и всячески расхваливал ее на конгрессе Коминтерна), описавший непросчитанные последствия Версальского договора (деиндустриализация немецкой экономики – катастрофа для всей Европы; чтобы преодолеть войну, надо, наоборот, сделать, чтобы все богатели, и если немцы продолжат производить промышленные товары, чтобы обменивать их на сельхозпродукцию из России, к власти в этих странах не будут приходить крайние политические партии и государства станут «добрыми соседями», а не врагами, только и ждущими шанса отомстить), Ленин знал, что «незыблемость Антанты» – миф, Версальский договор – несправедливый и непрочный, он наполнен противоречиями, которые зреют и выплеснутся; Европа с Версальским миром идет к банкротству – экономическому и политическому.

Когда Каутский писал о том, что большевизм есть попытка не европеизации России, а азиатизации Европы, он сделал точный выпад. Хотя сам Каутский, видимо, помимо «бескультурья» и антидемократичности большевизма, намекал еще и на расу Ленина – нового Чингисхана, родившегося на стыке Азии и Европы (Ленин на многих людей производил впечатление «монгола», «азията» – у европейцев с ним подсознательно связывалось ощущение опасности с Востока, угроза нашествия «большевистских орд»). Азиатизация – подходящее слово; но «азиатизация» в случае Ленина есть попытка не перекроить в свою пользу традиционные границы европейского государства-нации, включить европейскую нацию в другую, азиатскую (недемократичную); но – сформировать глобальную систему, в которой Запад больше не будет играть роль единственного центра.

7 ноября 1918 года, в день первой годовщины революции, над Красной площадью пролетел аэроплан – демонстрируя всем, кто готов был поверить, что баки аппарата заправлены керосином хотя бы на четверть, готовность большевиков экспортировать свою революцию в Германию.

К тому моменту к большевистской власти возникло множество вопросов – и помимо житейских, обывательских, вопросы политического характера: как объяснить теоретически и исторически совершенный de facto захват власти, почему закрыли Учредительное, почему демобилизовали во время войны армию, почему изгнали из Советов социалистов, почему главным методом изменения мира у большевиков стало систематическое насилие, почему в Советской конституции буржуазия поражена в избирательных правах и т. п. Возможно, в XXI веке Ленин, ответственный за принятие главных политических решений, устроил бы теле– или онлайн-конференцию, однако в 1918-м и телеграф-то работал с перебоями, и предсовнаркома посчитал нужным издать ответы – и обосновать свои нестандартные действия теоретически – в виде «итоговой» брошюры. Непосредственным поводом опубликовать такого рода тезисы стала антибольшевистская по сути брошюра Карла Каутского «Диктатура пролетариата», где тот раз тридцать упомянул ленинскую фамилию – и предъявил Ленину понятные обвинения: слишком много диктатуры, слишком мало демократии, права меньшинств не соблюдаются; и когда партия, изначально стремившаяся сделать царскую Россию «свободной и демократичной», устраивает политический террор – никакой это не социализм, а азиатское извращение идеи социализма, прикрывающее строительство тоталитарного общества. В сущности, Каутский выдвинул Ленину претензии меньшевиков и эсеров: вы не должны были брать власть при помощи восстания, но должны были довольствоваться Учредительным собранием. (Меньшевики и эсеры, изгнанные из Советов в июле 1918-го, описывали эти доставшиеся большевикам органы как «бюрократические канцелярии, захваченные партийными кликами и авантюристскими элементами»; «форменные “живопырни” с обеспеченным во всяком случае господством большевиков».)

Ленин, однако ж, практик, большевизм для него – не догма, а живое руководство к действию, теория, которая живет за счет способности меняться в зависимости от обстоятельств. Поэтому он огрызается на все замечания защитников «чистой», абстрактной демократии с крайним раздражением (даже название брошюры Каутского для него псевдотеоретическое, лицемерное; на самом деле тот должен был прямо назвать брошюру: «Против большевиков»). Ленин и за двадцать лет до этого, никому не известным молодым человеком, писал про Михайловского так, что его анонимные рефераты квалифицировались как ульяновские потому, что были «с ругательствами»; а уж теперь, премьер-министр России, он не нуждается в соблюдении декорума, ему не нужно сохранять «связи» в социалистических кругах Европы. Начиная с недружественного, оживленного комической экспрессией пересказа («Показал нечаянно свои ослиные уши», «Поистине, точно во сне мочалку жует!», «Право же, видно, что Каутский пишет в такой стране, в которой полиция запрещает людям “скопом” смеяться, иначе Каутский был бы убит смехом»), постепенно Ленин входит в свой стандартный режим «hatchet job» – прямых оскорблений оппонента: «сладенькая фантазия сладенького дурачка Каутского».

Никакой чистой демократии, по Ленину, нет; просто попробуйте взглянуть на самую лучшую демократическую систему с точки зрения угнетенных классов. Демократия – для кого? В Античности была демократия – для рабовладельцев (но никак не для рабов), до октября была демократия – для буржуазии (но не для пролетариата), а сейчас есть диктатура пролетариата (против буржуазии). Ленин предпочитает называть вещи своими именами: «Диктатура есть власть, опирающаяся на насилие, не связанная никакими законами» – и затем еще «расшифровывает», что именно за насилие: «революционное насилие пролетариата над буржуазией для ее уничтожения». Вот действительно важный для Ленина вопрос – возможна ли диктатура пролетариата без нарушения демократии по отношению к классу эксплуататоров? К сожалению или к счастью, констатирует Ленин, пролетариат не может победить, не сломив сопротивление буржуазии; а раз есть насильственное подавление – то и нет свободы/демократии.

Соблюдение прав политических меньшинств? Но ведь до того нынешнее политическое меньшинство эксплуатировало своих жертв; и теперь – буржуазия сопротивляется: она организовала «дутовские, корниловские, красновские и чешские контрреволюционные восстания», платит саботажникам. Пролетариат намерен сохранить достигнутое в ходе революции господство и, имея право на насилие против своих бывших эксплуататоров, «внушает реакционерам страх», «поддерживает авторитет вооруженного народа против буржуазии».

Есть насилие реакционное – и революционное. Ленин против реакционного – и обеими руками за революционное. Что значит «примириться с буржуазией, не доводить разрыв до конца»? Если бы в принципе можно было примириться – почему же меньшевикам не удалось это сделать с февраля по октябрь?

Классовый анализ – азы, и Ленина раздражает, что нужно разжевывать это такому динозавру марксизма, как Каутский – который хочет оставаться в поле теории и как огня боится замараться о практику. «О, ученость! О, утонченное лакейство перед буржуазией! О, цивилизованная манера ползать на брюхе перед капиталистами и лизать их сапоги!»

Несмотря на рекомендации Каутского Советам не брать власть, но продолжать соревноваться с буржуазией посредством демократических процедур, Советам, объясняет Ленин, пришлось превратиться в государственные организации, стать властью в прямом смысле, диктатурой – потому что Советы – более высокая форма демократии, чем Учредительное собрание: «объединяя и втягивая в политику массу рабочих и крестьян, они дают самый близкий к “народу”, самый чуткий барометр развития и роста политической, классовой зрелости масс». Ленин подчеркивает, что говорил это с самого начала, с апреля 17-го, а не тогда, когда обнаружил после выборов, что большевики оказались в Учредительном в меньшинстве. Впрочем, он указывает и на анализ конкретной политической ситуации – когда выяснилось, что формально приемлемый для большевиков лозунг «Вся власть Учредительному собранию» в декабре 17-го стал означать: «Вся власть кадетам и калединцам». Учредительное разогнали, потому что интересы революции стоят выше формальных прав Собрания; решение было принято, когда «соотношение буржуазной и пролетарской демократии здесь предстало перед революцией практически».

Объясняет Ленин и то, зачем большевики дезорганизовали армию – не просто «потому, что та армия не хотела воевать», но потому, что та армия служила классовым интересам, вела войну за буржуазию и по природе своей не могла терпеть рядом вооруженных рабочих. А теперь сами вооруженные рабочие стали армией, которой история выписала право на революционное насилие – и пользующейся этим правом. Сейчас эта армия защищает свое, рабочее правительство, и позже к последнему прильнут рабочие всех стран – потому что, впервые в истории, это правительство, которое не обманывает рабочих болтовней о реформах, а по-настоящему борется с эксплуататорами.

«Ренегат Каутский» – физиологическая реакция ленинского организма на покушение Каплан, антитела против кураре в пулях. Выглядящая энергичнее, злее, остроумнее и убедительнее прочих полемических вещей Ленина, эта брошюра и есть ответ на все претензии относительно права большевиков на насилие в мире, где буржуазия стреляет в него самого предположительно ядовитыми пулями; и раз так, диктатура пролетариата – неизбежный исторический период, предполагающий проведение комплексных жестоких мер: это не рыцарский поединок по правилам, а аналог уличной драки, история про «кто кого», система, применяемая в обстоятельствах, дающих право на насилие, «авторизующих» его. «Революция, – цитирует Ленин Энгельса, – есть, несомненно, самая авторитарная вещь, какая только возможна. Революция есть акт, в котором часть населения навязывает свою волю другой части посредством ружей, штыков, пушек, то есть средств чрезвычайно авторитарных».

По «Ренегату Каутскому» видно, что Ленин в октябре 1918-го, несмотря на ранение и накопленную за год усталость, находится в идеальной форме политического бойца, чей организм вырабатывает адреналин, тестостерон и эндорфины с щедростью Ниагарского водопада. Памфлет заканчивается не менее эффектно, чем «Государство и революция»: в последнем абзаце автор сообщает, что 8 ноября получил известие о начале революции в Германии, и это лучший ответ Каутскому, избавляющий его от необходимости писать к книге заключение: жизнь сама опять дописывает за Ленина эпилоги. И даже хотя революция в Германии захлебнулась, ленинское «объяснение» относительно выписанного самой историей права на насилие работает не только за 1918-й, но и за 1920 и 1921 годы – вплоть до подавления Кронштадтского мятежа, когда Ленин, пожалуй, все-таки переступил красную черту.

С ноября 1918-го уважение к Ленину повсеместно перерастало в массовое преклонение. Еще в марте на вопросы товарищей, что им говорить на выступлениях перед рабочими, он пожимал плечами: говорите, что революция в Германии неизбежна и Брестский мир будет расторгнут. Когда осенью обещания исполнились буквально, по пунктам, эффект напоминал описанный в «Янки при дворе короля Артура»: большевиками руководит человек, который приказывает солнцу погаснуть, и оно подчиняется, каким бы невероятным это ни представлялось простым смертным; похоже, они и правда те самые люди, которые могут вывести Россию из кризиса.

Сам Ленин, убедившись в успешности своих предсказаний политических затмений, чувствует себя, судя по речам и статьям, в этот момент очень уверенно. Из его речей уходит тема разрухи, он реже перекладывает принятие решений на массы – делайте всё сами, пробуйте; похоже, государственная машина худо-бедно раскочегарилась и стала функционировать, не так остро нуждаясь в революционной самодеятельности.

Ленин даже позволяет себе нечто вроде кислой, но все же приветственной улыбки в сторону интеллигенции – и пишет заметку «Ценные признания Питирима Сорокина» – социолога, публично якобы порвавшего с правыми эсерами, поддержкой Учредительного и вообще политикой. Очень мило с его стороны; ведь с интеллигенцией, которая неизбежно мелкобуржуазна, нам все же нужна не война, а нормальные добрососедские прагматичные отношения; в партию их не зовем – но вместе трудиться – всегда пожалуйста. К 1922-му, впрочем, выяснилось, что кооперация с интеллигенцией чревата опасностями: Сорокин опубликовал социологическое исследование, снабженное комментариями, согласно которым цифра в 92 развода на 10 тысяч браков означает моральный крах большевизма в целом и большевистской семейной политики в частности; весьма скоро «защитника рабства» («Если г. Сорокину 92 развода на 10 000 браков кажется цифрой фантастической, то остается предположить, что либо автор жил и воспитывался в каком-нибудь настолько загороженном от жизни монастыре, что в существование подобного монастыря едва кто-нибудь поверит, либо что этот автор искажает правду в угоду реакции и буржуазии») посадят на поезд и отправят восвояси – к его «заокеанским спонсорам»; сам Питирим Сорокин, одержимый идеей деградации русской нации из-за большевиков, и после смерти своего обидчика продолжит свою в высшей степени научную критику: «Посмотрите на лицо Ленина. Разве это не лицо, которое можно найти в альбоме “прирожденных преступников” Ломброзо? Крайняя грубость, выраженная в безжалостных убийствах, в безжалостных резолюциях разрушить весь мир по своей личной прихоти, свидетельствует об этих зловещих чертах».

К осени 18-го относятся и попытки «прирожденного преступника» «перезапустить» отношения большевистской власти с большинством населения страны, то есть с крестьянами.

Готовность в любой момент перейти в наступление и оказать помощь восставшей Европе подразумевала создание больших запасов продовольствия и увеличение армии; и то и другое означало усиление давления на деревню, главный ресурс продуктов и живой силы. Разумеется, со стороны ленинская политика напоминала изощренную систему мер для того, чтобы под предлогом борьбы с мелкобуржуазностью вычистить русскую деревню до последнего.

На самом деле (в те моменты, когда ему требовалась поддержка непролетарских классов), Ленина беспокоил вопрос, как, наоборот, сделать крестьян богатыми – чтобы те обеспечивали экономический рост. Изобретение способа обойти этот роковой парадокс, соблюсти баланс экономической и военной выгоды большевиков в отношениях с деревней было зубной болью Ленина во все послереволюционные – не только военного коммунизма – годы. Осенью 18-го Ленин во всех выступлениях проговаривает, что советская власть в деревне держится не только на бедняках и батраках, что она не против середняка, что середняк – скорее союзник и точно не враг, если он не эксплуатирует чужой наемный труд. Вынужденный ежедневно выполнять две задачи-минимум: снабжение и распределение (кормить городской пролетариат и армию продуктами, добытыми у деревни), Ленин отчетливо осознавал, что его задача – не только отбирать хлеб, а затем ждать у моря погоды, пока деревня медленно пройдет весь длинный путь капитализма, но – стимулировать крестьян поступать на работу в высокотехнологичные, электрифицированные товарищества, где при совместном хозяйствовании производительность труда вырастает многократно. Однако шла война, действовали санкции, заграничная техника была недоступна – и надежда на то, что страна поднимется за счет разного рода социалистических коммун, оставалась призрачной. Это была очень крупная, коренная проблема. Ленин знал о ней, и магии слова «кооперация» – «сближение крестьян с рабочими на почве общих потребительских интересов» – явно не хватало, чтобы разрешить ее.

Съезды партии, на которых мучительно обсуждались способы примирения всех со всеми, проходили теперь в Сенатском дворце Кремля: изрядный прогресс по сравнению с брюссельским складом, кишащим блохами.

Постепенно советское правительство осваивает не только сам Кремль, но и ближайшие окрестности. Румянцевский музей (сам Ленин занимался здесь еще в 1890-е и очень хотел сделать из этого заведения подобие Британского музея) и Пашков дом стали заливать деньгами на приобретение новых фондов и завозили туда реквизированные у контрреволюционеров библиотеки; сразу же учредили межбиблиотечный абонемент. В ГУМе разместили комиссариат продовольствия, в здании бывшей городской думы – плодоовощебазу, на Красной площади стали проводить свои демонстрации. 1 мая 1918 года Ленину пришлось выступить там четыре (!) раза – просто потому, что пришло много народу и его могли услышать только те, кто рядом; неудивительно, что прознав об изобретении рупора-звукоусилителя, он распорядился сделать все возможное для скорейшего приобретения прибора. Куранты заставили играть «Интернационал». В момент коминтерновских шабашей – первый конгресс состоялся в марте 1919-го, на нем было пять десятков делегатов из двух десятков стран – Кремль заполнялся иностранцами; со временем увеличивалось число посланников из экзотических государств: Уругвая, Японии, Кореи.

Кремль стал своего рода коммуной, кишевшей большевиками всех мастей и размеров – от Троцкого до Демьяна Бедного и от Молотова до малолетнего племянника Ленина Виктора Дмитриевича. Все они, как и Ленин, жили и работали практически в одном и том же месте.

В коридоре всегда стоял часовой (Ленина раздражало, что тот торчал без дела – и он наказал ему читать что-нибудь; немецкий посол Мирбах, явившись в кабинет Ленина, обратил внимание, что латышский стрелок-охранник проигнорировал его присутствие, так как был углублен в чтение бебелевской «Женщины и революции»; комендант Мальков пытался бороться с этой ленинской «рационализацией» – и добился того, что читать разрешили, только когда самого Ленина в кабинете нет): ему запрещено было пропускать в «домашнюю» часть кого-либо, кроме Ульяновых, домработницы и рыжего питомца, запечатленного на знаменитой фотографии «#Ленин с котиком». Коридор ведет к служебной части: огромной приемной, где царила Лидия Фотиева, и кабинету. Свердлов и Дзержинский имели право нырять в кабинет Ленина за спиной его стола – через «аппаратную», где стояли три телеграфных аппарата и дежурили телефонисты или телефонистки, они же ночные секретари. Время от времени Ленин утром заставал кого-нибудь из них спящими у себя в кабинете – там был диван; он не ругал их за это и не сгонял, если час был ранний.

В приемной могли столкнуться самые разные люди – от Бертрана Рассела до ходоков из Бухары; визит этих последних едва не довел однажды Фотиеву до инфаркта – спустя некоторое время после того, как их выпроводили, она обнаружила, что все три двери кабинета Ленина заперты изнутри; часовой божился, что Ленин не выходил. Когда ей удалось, наконец, попасть внутрь, она обнаружила своего патрона в восточном халате и тюбетейке – тот решил примерить подарки делегации. (Ленину постоянно что-то дарили, часто что-то удивительное; в 1922-м он, к примеру, получил от дагестанского Совнаркома два пуда чистой ртути.) Разумеется, попасть сюда мечтали все; у Артема Веселого в «России, кровью умытой»: «Поеду до батьки Ленина. Не верю, чтоб на свете правды не было» – лейтмотив. В 1919-м Ленин принял у себя группу из 52 крестьянских ходоков; крестьян ошеломляла не только сама возможность напрямую выпросить у «батьки» освобождение от разверстки или динамо-машину, но и шерлоковские трюки, которые тот проделывал; так, одного из них Ленин на прощание попросил сообщить ему нечто такое, о чем тот почему-то умолчал. Озадаченный крестьянин захлопал глазами, и тогда Ленин заговорил сам: что у крестьян нет соли и что щи они едят несоленые. Тот подтвердил: точно, плохо с солью. «Затем Владимир Ильич говорит, что я хотел сказать, что у крестьян нет дегтя и оси телег мажут маслятами, поэтому телеги курлыкают, как журавли в небе, и показал пальцем на потолок». Такое не выдумаешь, и, надо признать, ленинский пилотаж впечатляет даже в пересказе. Однако представление о том, что Ленин целыми днями принимал гостей, – преувеличение: судя по записям в журнале посетителей, в среднем в месяц в его приемной оказывалось примерно 60 групп и отдельных лиц; многие из них носят иностранные фамилии, часто англосаксонские. Да и те, отводя глаза, натыкались на плакат, висевший так, чтобы его не пропустили: «Если вы пришли к занятому человеку, то скорее кончайте свое дело и уходите»; сам Ленин утверждал, что его офисная мудрость – американская. Подозрительная интенсивность контактов Ленина – пусть даже поглядывающего на часы – с разного рода американцами провоцировала слухи о том, не являются ли на самом деле большевики «проектом» США, которые были заинтересованы в том, чтобы превратить послевоенную Россию в крупнейший рынок для сбыта своей индустриальной продукции, отобрав его у Германии и Англии, а попутно изолировав Японию, не позволяя ей захватить Сибирь, на ресурсах которой та могла вырасти в грозного конкурента. Первые переговоры о торговле и концессиях для Америки Ленин провел вовсе не в «двадцатых годах», а в марте 1918-го.

К ленинской квартире примыкают шесть комнат Совнаркома; в зале заседаний о Ленине напоминает «персональное» плетеное креслице с серебряной табличкой (впечатляющий экспонат коллекции нынешних Горок). Отапливать все эти помещения было непросто – судя по воспоминаниям корреспондента американской газеты «The World», который в феврале 1920-го встретился с Лениным: тот давал интервью в костюме и в рубашке с накрахмаленным воротничком, но брюки были заправлены в «сапоги из валяной шерсти, самый теплый вид обуви»; не в каждой стране премьер-министр сидит на работе в валенках. Весь первый год после Октября Ленин проходил в единственном костюме, приобретенном в Стокгольме; затем Мальков, Свердлов и Дзержинский, обеспокоенные внешним видом председателя Совнаркома, который исполнял и представительские функции, привезли в Кремль портного, поставив Ленина перед фактом необходимости осуществить замеры. О результатах вспоминает С. Либерман (отец будущего главного редактора издательского дома «Conde Nast»): «На Ленине был всегда один и тот же костюм темного цвета, короткие брюки в трубку, однобортный короткий пиджачок, мягкий белый воротник и поношенный галстук. У меня остался в памяти неизменный галстук – черный с белыми цветочками, немного потертый в одном месте».

Один из участников совнаркомовских совещаний у Ленина, будущий невозвращенец Нагловский, известен своим бонмо о том, что если Красин и Троцкий были людьми государственного размаха, способными стать министрами в любой стране, то Ленин ни в одной стране не мог быть министром, зато в любой мог быть главой подпольной заговорщической партии: «узкопартийный конспиратор до мозга костей», «всегда партийный заговорщик, но не глава государства». На заседания подпольной организации по атмосфере походили и совещания ленинского кабинета министров: несмотря на официальный характер этих встреч и четкий регламент, здесь позволялось – к месту, ради иллюстрации какой-то мысли (докой по этой части считался М. И. Калинин) – рассказать анекдот или случай; комиссары обычно располагались не за столом, а хаотически, кто где, больным разрешалось даже не сидеть, а полулежать – в верхней одежде, шинелях и кожаных куртках; в кресле и за столом сидели только сам Ленин и его секретарь; во время чужих выступлений и прений Ленин постоянно читал то одну, то другую книгу – но, как Цезарь, никогда не упускал нить разговора и умудрялся, диктуя постановление, включать в него все высказанные соображения, которые счел разумными.

Кто-то другой мог бы демонстрировать этим нарочито «игнорирующим» чтением дистанцию между собой и простыми смертными; разве это не иллюстрация к теме «Эволюция Ленина в сторону диктаторства»? Однако у Ленина, похоже, не было амбиций подобного рода; во всяком случае, на эксцентричные предложения коллег или знакомых по этой части он реагировал исключительно адекватно. В начале 1919-го Рожков – с подачи и при поддержке Горького! – прислал ему письмо с просьбой облачиться в тогу диктатора: «Только Ваша единоличная диктатура может пересечь дорогу и перехватить власть у контрреволюционного диктатора… Это сейчас можете делать только Вы, с Вашим авторитетом и энергией… Иначе гибель неизбежна». Ленин, знавший, чего стоит и что может дать власть, если ею хорошо распорядиться, и веривший в свое историческое предназначение – создать социалистическую Россию, отделался коротким деловым ответом, в котором нет ни малейшего признака природной предрасположенности к авторитаризму: «…на счет “единоличной диктатуры”, извините за выражение, совсем пустяк. Аппарат стал уже гигантским – кое-где чрезмерным – а при таких условиях “единоличная диктатура” вообще неосуществима и попытки осуществить ее были бы только вредны». Подчинять массы для их же блага своей воле – да, безусловно, любыми, самыми жестокими средствами: наука, теория на его стороне, и поэтому сопротивление лишь объективно усугубляет положение тех, чью жизнь можно улучшить. Но диктатура – не то что единоличная, но даже и целого класса – и связанные с ней тоталитарные меры представлялись Ленину временным, неизбежным злом, не более того; в тот момент, когда общество, наконец, дозреет до стадии отмирания государства и исчезновения классов, ни о какой диктатуре не будет и речи. То, что Ленин стал восприниматься как диктатор – с культом личности, с прижизненными переименованиями заводов, с обожествлением – было исключительно инициативой масс: так уж выражалось их стремление к мировой гармонии.

Ленинский стиль управления был демократичным и авторитарным одновременно, каким бы странным это ни казалось. Совнарком, заседания которого проводились в 1918-м едва ли не ежедневно, был во многом консультативно-совещательным органом, однако (судя, например, по шпионскому отчету белогвардейца А. Бормана, проникавшего несколько раз на заседания правительства) последнее, что интересовало Ленина, – консенсус; выслушивая всех, кто имел по вопросу, например, национализации волжского флота свое мнение, Ленин «спокойно диктует секретарю свою резолюцию, совершенно отличную от обоих выслушанных мнений. Никто этому не удивляется. По-видимому, это обычный порядок. С комиссарами Ленин обращается бесцеремонно, недослушивает, обрывает, а иногда еще и прибавляет: “Ну, вы говорите глупости”. Никто не думает обижаться. Властвование Ленина признано всеми». Либерман объясняет такой порядок тем, что Совнарком был чем-то вроде семьи, где Ленина не только признавали формально, по должности, но и относились к нему как к признанному главе, «старику», за которым всегда остается последнее, не подвергаемое сомнению, слово. Сам Ленин, видимо, принимал это как должное; его презрение к демократии общеизвестно: эрзац-власть дураков, у которых не нашлось способного принимать решения мудреца, род идиотизма. Зачем демократия, когда есть Сократ? Правда ли, что мудрость толпы перевешивает мудрость Сократа? Конечно, нет. Пока есть Ленин – не нужна демократия.

Как и везде, Ленин протоптал себе тропинку для ежевечерних гуляний – вокруг желтого, как сундук, Большого Кремлевского дворца, где в Андреевском зале собирались конгрессы Коминтерна, и по Тайницкому саду. Посторонних из Кремля постепенно выдавливали, но первое время там обитали кремлевские хранители, гренадеры, заведующие разными дворцами и палатами.

К сожалению или к счастью, мало кто знал, как Ленин выглядел, и его прогулки инкогнито, «кремлевским призраком» время от времени вызывали неудовольствие часовых. «После того, как я, гуляя, – кляузничал Ленин коменданту Кремля, – прошел мимо этого поста второй или третий раз, часовой изнутри здания крикнул мне: “не ходите здесь”. Очевидно, мое распоряжение о точном и ясном разъяснении часовым их обязанностей выполнено Вами неудовлетворительно (ибо к этому, внутреннему, посту, правило о неприближении на 10 шагов не относится; да, кроме того, часовой и не сказал точно и ясно, что именно он объявляет запрещенным). Следующий раз я вынужден буду подвергнуть Вас взысканию более строгому». Насыщенные драматизмом встречи с Лениным в окрестностях Тайницкого сада произвели на многих курсантов неизгладимое впечатление, и в их мемуарах Ленин открывается нам с неожиданных сторон. Обычно презирающий любую дедукцию как интеллектуальное мошенничество, он интересуется, что пишут курсантам родители, какова обстановка на местах: «У нас много сусликов» – Ленин предстает настоящим Шерлоком Холмсом – правда, есть ощущение, что уже говорит со сталинским кавказским акцентом: «Значит, у вас много вредителей». – «У нас жара сильная, товарищ Ленин». – «Значит, у вас часто бывает засуха». Да? Да. «Передайте землякам, что мы скоро кончим гражданскую войну и тогда возьмемся за вредителей и поведем борьбу с засухой».

Не всегда получая удовольствие от необходимости просвещать своих телохранителей и пастись на небольшом пятачке, Ленин время от времени нарушал правила безопасности для первых лиц государства. Нередко знакомые натыкались на Ленина и за пределами Кремля – один, без провожатых, он фланировал по Воздвиженке и Моховой, прислушивался к разговорам, прогуливался вокруг Александровского сада, который в течение первого года был закрыт и завален кучами мусора и щебня. Узнав, что сад наконец расчистили, и явившись туда подышать воздухом, Ленин, к своему ужасу, обнаружил, что стволы лип и деревянные скамейки окрашены фиолетовой, малиновой и красной краской. Оказывается, Луначарский, которого уже называли за глаза Лунапаркский, разрешил каким-то горе-художникам поэкспериментировать по части декорирования городского пространства. Ленин был страшно возмущен этим «издевательством» Наркомпроса – и потребовал соскрести все это «декадентство» немедленно. Немедленно не получилось – и деревья еще несколько лет оставались малиновыми, как волосы Ивана Бабушкина (чье имя почему-то не появилось на пережившем большевистскую ревизию александровосадском монументе в честь 300-летия Романовых, где вместо «царских слуг» возникли фамилии Плеханова, Бабефа и прочих великих революционеров). Гораздо эфемернее оказалась жизнь установленного в рамках ленинской программы социалистической пропаганды памятника Робеспьеру в Александровском саду: не то созданный из некачественного бетона, не то разбитый вандалами, он рассыпался, «как плохой сахар», простояв всего четыре дня. В небеса шарахнем железобетон? Таинственная эпидемия, разразившаяся в популяции большевистских памятников уже в 1918-м, к концу 1930-х уничтожила их почти все: и «кубически стилизованную голову Перовской», пугавшую население, и «какую-то взбесившуюся фигуру» Бакунина, и Маркса с Энгельсом, запомнившихся как «бородатые купальщики»; даже по европейским меркам огромный Монумент советской Конституции, укомплектованный оригинальной статуей Свободы, – и тот еще до войны исчез с Тверской площади. Украшение города особенным – как нигде в Европе – образом было, по мысли Ленина, первым шагом к созданию безмерной красоты, превосходящей образцы прошлого; светлая идея украшать стены фресками (заимствованная у Кампанеллы) и «помещать лозунги на домах» привела к появлению на общественных зданиях озадачивающих надписей (например, на Малом театре значилось: «Обществу, где труд будет свободным, нечего бояться тунеядцев») и созданию целого списка исторических персон, подлежащих увековечиванию в красном пантеоне; в опубликованном в августе 1918-го в «Известиях» за подписью Ленина 66-именном списке, помимо очевидных Дантона с Чернышевским, фигурируют украинский философ Сковорода (явно креатура Бонч-Бруевича), погибший всего полтора месяца назад Володарский, любимый Инессой Арманд польский композитор-романтик Шопен, артист Мочалов и иконописец Андрей Рублев. Присутствие последнего опровергает представления о Ленине как об атеисте-фанатике; кстати, фрески Успенского собора в Кремле стали реставрировать по ленинской же инициативе. Сам Ленин участвовал не только в восстановительных, но и в вандалистских акциях: так, 1 мая 1918 года он помогал сваливать памятник, установленный на месте убийства Каляевым великого князя Сергея Александровича. Более нейтральным в плане обращения с арт– и сакральными объектами стал субботник 1 мая 1920 года – тот самый, что на протяжении десятков лет находился под огнем «дешевенького интеллигентского скептицизма». Ленин участвовал в нем уже как автор программной брошюры «Великий почин», где описывались перспективы систематического бесплатного труда, разъяснялась экономическая подоплека диктатуры пролетариата – увеличение производительности труда за счет сознательности, и объяснялось, что практика социализма – это не только насилие. Ленин участвовал не ради галочки: на протяжении четырех часов он таскал носилки с мусором и действительно тяжелые бревна (смешно обвинять Ленина в имитации труда – уж кто-кто, а он был трудоголиком), а еще и колол киркой щебень – после нескольких, заметим, огнестрельных ранений, с двумя неизвлеченными пулями в теле.

Попытки Ленина свободно перемещаться по Москве подверглись силовой коррекции уже на третий день его пребывания в городе. Автомобиль Ленина остановил патруль, который потребовал документы, а на сообщение о председательстве в Совнаркоме резонно отвечал, что как выглядит председатель, неизвестно, поэтому – марш в комендатуру. 7 июля 1918-го – когда в городе вылавливали мятежников-эсеров – Ленин вместе с НК поехал вечером на автомобиле осматривать бывший особняк Морозова в Большом Трехсвятительском, штаб эсеров, взявших в заложники Дзержинского (по мнению историка Фельштинского – осматривать место своего преступления: якобы сам Ленин спровоцировал эсеровский мятеж, разгромил его – и явился повздыхать о содеянном). Около Николаевского вокзала милиционеры, требуя остановить автомобиль, в котором ехал Ленин, открывают из-за угла стрельбу. Остановка, выяснение отношений: можно ехать. На этом злоключения не заканчиваются – осмотрев особняк, Ленин и Крупская, по дороге в Сокольнический парк, задерживаются дружинниками из «рабочей молодежи», которые доставляют подозрительную пару немолодых людей в ближайшее отделение милиции. После случая с Каплан охрану Ленина – и Кремля – усиливают, и ВИ запрещено кататься по Москве с одним лишь Гилем; всегда должен быть и телохранитель. Наиболее резонансным в череде дорожных конфликтов Ленина стал эпизод в начале 1919-го в Сокольниках, когда ему пришлось добираться до дома пешком – бандиты, устроившие фальшивую заставу, отобрали у него автомобиль и только чудом не убили на месте; а могли бы – пистолет к виску приставили. Охранник, что характерно, находился в машине, но еще до собственно ограбления стал жертвой некомпетентности самого Ленина: тот дал ему подержать кувшин с молоком, так что в самый ответственный момент сосуд на коленях помешал оказать сопротивление. Это приключение настолько запомнилось Ленину, что он миллион раз пересказывал байку про отобранный у него автомобиль как иллюстрацию понятия политического компромисса: на что и ради чего можно пойти при соглашении с противниками; полностью история приводится в «Детской болезни левизны».

Иногда Ленин и Крупская – возможно, в силу свойственного им «подпольного» сознания – гуляли инкогнито по Москве. Дмитрий Ильич настаивает, что в таких променадах ВИ «достигал далеких окраин Москвы», вольно или невольно, как Гарун аль-Рашид, подслушивая разговоры о себе. Появление в городе Ленина – инстанции, отдающей нелепые, неслыханные распоряжения (30 мая 1918-го, например, большевики, «в целях экономии в осветительных материалах», потребовали перевести стрелки всех часов на два часа вперед, так что уже в шесть вечера, по-старому, трамваи вставали и город замирал, «принимая какой-то странный, зловещий вид»), – озадачивало обывателей и вызывало курьезные слухи. Говорили, что «немецкий царь» потребовал от Ленина – «изведи ты мне, говорит, весь православный народ, а я тебя за это в золотом гробу похороню» (Тэффи). Какой-то крестьянин заявил не опознанным им ВИ и НК, что, в принципе, неплохо устроился в жизни, «Ленин вот только мешает. Не пойму я этого Ленина. Бестолковый человек какой-то. Понадобилась его жене швейная машинка, так он распорядился везде по деревням швейные машинки отбирать. У моей племянницы вот тоже машинку отобрали. Весь Кремль теперь, говорят, швейными машинками завален…».

Этот странный образ заваленного швейными машинками Кремля отражает, видимо, представления масс о сущности Ленина в его военно-коммунистической ипостаси: великий реквизитор всего, до чего может дотянуться его иррациональная и безжалостная новая власть: золота, хлеба, времени, ниток. Попробуем реконструировать генезис этого образа: весьма вероятно, он представляет собой искаженное эхо декрета о национализации тканей (принятого Совнаркомом 22 июля 1918 года) – который для сегодняшнего уха звучит дико: «Все изделия из тканей: готовое платье, белье, а также вязаные и трикотажные изделия и штучный товар, находящиеся в пределах г. Москвы, в муниципальной черте, объявляются национальной собственностью».

Национализировать ткани?! Зачем?!

Ленин неплохо разбирался в этом «странном» вопросе – еще с тех времен, когда сочинял листовки для торнтоновских ткачей, демонстрирующие знакомство автора с нюансами различий между «бибером» и «уралом». В крайнем случае его могла проконсультировать Анна Ильинична, которая как раз в 1917–1918 годах работала в журнале «Ткач» – «органе союза рабочих волокнистого производства». Именно Ленин был 18 июля назначен основным докладчиком на заседании по вопросу о способах проведения национализации всех имеющихся в РСФСР тканей.

К лету 1918-го все, кто мог, острили, что, похоже, единственная фабрика, действующая в России на полную катушку, – та, что выпускает таблички «Лифт не работает»; однако таблички эти стали вывешивать много раньше, с войной. Среди вставших фабрик очень многие – ткацкие, и дело не в том, что их продукцию не покупают; наоборот, она в страшном дефиците; шерсти, хлопка, льна не хватает катастрофически. Уже летом 1917-го иностранцы отмечали, что Невский наполнен странно одетыми мужчинами и женщинами – как бы нарядными, но словно с помойки. В сентябре Временное правительство приказало передавать Министерству продовольствия «60 % продукции текстильной промышленности, оставшейся после удовлетворения потребностей армии» – чтобы расплачиваться тканями за хлеб. Но фабзавкомы, несмотря на отчаянные попытки, не могли найти сырье.

Война отрезала Центр от традиционных источников как продовольствия (Украина), так и сырья (Средняя Азия, Донбасс, Кавказ). Потеря регионов усугублялась железнодорожным коллапсом, который расширялся, как раковая опухоль. Сломавшиеся локомотивы не могли ремонтироваться из-за дефицита заграничных запчастей и квалифицированных мастеров (ушедших воевать); репарации немцам (в том числе паровозами) и экономическая блокада Антанты были не менее существенными факторами. Отсутствие транспорта, среди прочего, мешало установить прочные экономические связи между «пролетарскими» и «крестьянскими» губерниями – связи прежде всего бартерные: продовольствие в обмен на промтовары. Ленин написал сотни декретов, запросов и гневных записок, пытаясь летом 1918-го организовать «помощь» рабочих в уборке урожая, но на деле эффективными оказывались лишь несанкционированные перемещения, в ходе которых рабочие обменивали «нечто железное» на «нечто съедобное». По отчетам ЧК было известно, что чаще всего в ходе облав на заставах попадаются мешочники, которые пытаются вывезти из Москвы как раз мануфактуру – валюту.

Единственный способ хоть как-то «размазать» эти дефицитные товары по обществу, доставить их тем, у кого нет денег купить их, – госраспределение «сверху». По всей стране начинается экспроприация тканей и одежды – из магазинов, швейных мастерских, с фабричных и армейских складов. Летом 1918-го в один день были опечатаны все мануфактурные склады и магазины в Москве, а затем последовал пресловутый «абсурдный» декрет. Абсурдный? Единственный способ хоть как-то помочь наладить циркуляцию товаров, денег и пищевых продуктов; сверху, в режиме ручного управления.

Необходимость распределять продукты «сверху» (и ткани, и хлеб – по карточкам) возникла потому, что невидимая рука рынка, которая обычно справлялась с этой задачей, в условиях спада производства и военного дефицита распределяла продовольствие таким образом, что если вы были бедны, жили в городе и испытывали затруднения с работой и выдачей жалованья (нередкий случай), то скорее всего, обречены были погибнуть голодной смертью. Это стало ясно еще за год до Октябрьской революции: тогда царский министр подписал указ о хлебной разверстке. Нарком продовольствия Цюрупа, как и его предшественник во Временном правительстве, также предложил заменить стихийный бартер – организованным, под госконтролем: направлять промтовары (ткани, смазочные вещества, сапоги) в хлебные регионы, а оттуда забирать хлеб (сено, дрова).

Ленин оправдывается: «ограбление» деревни большевики воспринимают как род кредита, за который они намерены расплатиться – не деньгами, которые всё равно сейчас мало что стоят, но промышленными товарами: собранный в деревнях хлеб позволит организовать промышленность, которая и снабдит крестьян; на самом деле поднять промышленность не получалось, поэтому – пока давать в деревню по крайней мере соль, керосин и, хотя б понемногу, мануфактуру.

В 1918–1919 годах Ленину пришлось отнимать еду у крестьян ради рабочих не потому, что в этом суть его концепции коммунизма; если бы Ленин был не коммунистом, а «черным полковником», директором сайентологической церкви или сотрудником Красного Креста, то действовал бы в тех обстоятельствах точно так же; термин «военный коммунизм» таким образом скорее вводит в заблуждение, чем объясняет что-то. 1919-й был годом диктатуры пролетариата, власти, основанной на насилии одного класса над другими, тогда как коммунизм подразумевает бесклассовое общество и, соответственно, воспитанную этим обществом способность обходиться без насилия вовсе.

Именно распределению Ленин и уделял в эти годы крайне много своего времени. Эта пожарная, форс-мажорная, все время на грани истерики («архискандал, бешеный скандал, что в Саратове есть хлеб, а мы не можем свезти!»), деятельность, осколки которой уцелели в записках – с просьбами выдать Скляренко шапку, или Анне Елизаровой – «три пары ботинок», или найти какому-нибудь ходоку очки, или вернуть какому-то аптекарю реквизированный велосипед – выглядит почти анекдотической, однако за каждым эпизодом больше трагического, чем смешного. Вряд ли такого рода повседневная сугубо хозяйственная деятельность – совсем не то, что раз в год во время «прямой линии» по телевизору – доставляла Ленину какое-либо удовольствие. Более того, организуя перераспределение благ, Ленин, как правило, не успевал позаботиться о себе и своих близких. Несмотря на апокрифические рассказы о кутежах отдельных большевистских лидеров – вроде Красина и финнов в «Астории», – сам Ленин проводил зимы в плохо отапливаемой (максимум плюс 15 градусов) квартире, нарком продовольствия Цюрупа падал на работе в голодный обморок, а Инесса Федоровна Арманд, чиновник высокого ранга, дрожала от холода в своей крохотной квартире с высокой температурой, не имея возможности даже и чаю-то себе вскипятить.

Еще деталь: за пару недель до принятия «нелепого» декрета убит немецкий посол Мирбах – отслеживавший, среди прочего, исполнение мартовского немецко-российского договора, по которому большевистское государство обязывалось вернуть гражданам Германии всю отторгнутую у них собственность. Зная о принятии этого закона, российские бизнесмены на протяжении всей весны 1918-го распродавали всё, что могли, – сами предприятия, сырье, имеющуюся готовую продукцию – немцам, чтобы таким образом получить за свое имущество хоть что-то. Так что еще и поэтому – чтобы бесконечно не платить немцам за свою же промышленность – большевикам приходилось быстро национализировать предприятия и склады.

Отсюда – и отсюда тоже – образ Ленина в Кремле, заваленного реквизированным и национализированным добром: «швейными машинками»; еще одна иллюстрация к тому, что нет абстрактной истины; истина всегда конкретна. В принципе, национализировать ткани плохо и абсурдно; но в данных конкретных условиях – пожалуй, хорошо и разумно.

По большей части именно к 1918–1920 годам относится богатая коллекция цитат на тему «Ленин – кровавый палач»: «повесить не меньше 100 заведомых кулаков», «неблагонадежных отправляйте в концентрационные лагеря», «перережем всех, если сожгут или испортят нефть», «перевешаем кулаков, попов, помещиков. Премия: 100 000 р. за повешенного», «нельзя ли мобилизовать еще тысяч 20 питерских рабочих, плюс тысяч 10 буржуев, поставить позади их пулеметы, расстрелять несколько сот и добиться настоящего массового напора на Юденича?». Цитаты непосредственно из написанных Лениным документов дополняются мемуарами разного рода околовоенных людей: «При рассказе о трусах и дезертирах Владимир Ильич вплотную приблизился ко мне и, смотря на меня в упор с жестким, не допускающим возражений блеском глаз, немного прищурившись, сдавленным голосом сказал: “Правильно… если необходимо, то расстрелять, чтобы видели трусы и дезертиры!”». Широко растиражирована быличка Нагловского про то, как Ленин запиской спросил Дзержинского, сколько у нас нерасстрелянных контрреволюционеров, тот ответил – 1500, и Ленин поставил на записочке крестик. Дзержинский якобы воспринял это как знак, и уже к утру все 1500 были расстреляны, а затем оказалось, Ленин просто пометил крестом записку как прочитанную. Возможно, пара нолей приписана для красного словца, но, естественно, Ленин отдавал и подтверждал приказы не только о мемориальных скульптурах, но и о казнях.

Разумеется, к портрету человека, отдающего приказания такого рода, можно пририсовать рога любой длины; никакие «компенсаторные» уверения, что Ленин чутко относился к людям и отправлял вагонами фрукты в детдома, не выглядят утешительными – особенно если знать, что одновременно по стране рыщут отряды латышей и китайцев, которые отбирают у русских крестьянских детей хлеб. Даже если Ленин использовал все эти «перевешаем» как экспрессивные выражения, аналог «ой я тебя сейчас убью» – которые затем в устах более жестоких людей превращались в перформативы, сам факт, что эти записки сохранились, – его ошибка.

20 августа 1918-го – красный террор еще не объявлен, но гражданская война идет и царская семья уже расстреляна – Ленин в письме американским рабочим признает ошибки – но объясняет их тем, что рабочий класс был сформирован в недрах старого мира – и естественно не мог идеально подготовиться к своей новой роли. «Мы не боимся наших ошибок. От того, что началась революция, люди не стали святыми»; «этот мир не рождается готовым, не выходит сразу, как Минерва из головы Юпитера».

Чтобы дать представление о кризисных решениях, которые приходилось принимать Ленину, и ответственности, далеко не курьезной, можно вспомнить май 1919-го, когда к Петрограду подходит Юденич и Ленин дает распоряжение заминировать мосты через Неву: Литейный, Охтинский, Самсониевский, Гренадерский, Соединительный железнодорожный, а заодно испортить разводные части Дворцового, Троицкого и Николаевского, а также подготовить к уничтожению оборонные заводы, например Путиловский. Непосредственно «наведением порчи» занимался откомандированный в бывшую столицу Красин – но решения принимал Ленин. Представляете, что такое отдать приказ взорвать Литейный мост? Или – потопить русский Черноморский флот: именно по приказу Ленина в июне 1918-го у Новороссийска затопили линкор «Свободная Россия» и восемь эсминцев; при том, что сложнооснащенные современные корабли всегда были таким же источником высококвалифицированных революционных кадров, как большие фабрики. Надо осознавать, что помимо приказов об истреблении людей – обычно незнакомых, от конкретных физических образов которых можно было «отстраниться», – Ленину, человеку без психопатологий, позволяющих получать удовольствие от уничтожения чужого качественного труда, чуткому и не черствому к традиционному искусству, приходилось участвовать в уничтожении культуры, внутри которой он сформировался. Это как минимум изматывает психологически; перефразируя Горького – было мало веселого и ничего смешного.

Террор при Ленине, Дзержинском и Троцком не был самоцелью; это была смазка, позволявшая большевистской государственной машине продвигаться в выбранном направлении, преодолевая естественное трение – сопротивление людей, которые, тоже по естественным причинам, не желали видеть эту машину у себя во дворе – и в целом из-за войны и разрухи не имели достаточно калорий для немедленного отклика на приказания. Чтобы распоряжения – обычно имеющие под собой разумные основания и соответствующие научной теории коммунизма – выполнялись, требовались показательные казни, децимации и прочее: расстрелять десять кулаков, попов, коррупционеров-чекистов, врангелевских офицеров; когда выяснилось, что эффект от этой грубой «смазки» есть, она стала щедро, к такому быстро привыкаешь, применяться – и для увеличения эффективности администрирования, и как наказание за саботаж: так Ленин и Дзержинский, полагавшие, и небезосновательно, что им лучше известны подлинные интересы масс, не позволяли себя игнорировать меньшинству.

Представьте, что у вас в Кремле плохо грузится Интернет и из-за этого вы теряете кучу времени, чтобы получить доступ к нужным для государственной деятельности данным; никакие увещевания не действуют, вместо того чтобы спасать голодающих крестьян, вы сидите у монитора и щелкаете мышкой; все очень и очень медленно. Поскольку вы не можете стимулировать сисадминов материально – у вас нет ресурсов увеличить им зарплату, обещать бонусы или заинтересовать их хорошей медицинской страховкой, – вы арестовываете двух из двадцати, одного расстреливаете, а другого приговариваете к высшей мере пролетарского воздействия условно. С этого момента вы обнаруживаете, что Интернет у вас «летает»; возможно, оставшиеся в живых сотрудники тщательнее выбирают будильники, чтобы те не позволяли им опаздывать на работу, и дважды думают перед тем, как уйти домой в шесть вечера – несмотря на то, что их дети и жены жалуются на то, что они видятся теперь гораздо реже. Это вульгарное, вызывающее тошноту объяснение; ну так и в большевистском терроре не было ничего романтического.

Процесс советизации регионов, «высыпавшихся» из Российской империи в октябре 1917-го, естественным образом – как и любая ситуация перераспределения власти – подразумевал сопротивление тех местных, туземных элит, организаций и конкретных лиц, которые захватили власть. Как правило, это была «буржуазия» – в разных вариациях, и буржуазия, как видно по Финляндии, где с декабря 1917-го не было русских большевиков, сама склонная к террору против левых конкурентов. Чем дальше продвигалась эта советизация, тем больше расширялись карательные органы – и параллельно размывалось их качество. Многие оказывались – докладывали Ленину ревизоры – «опьянены вседозволенностью», они напрашиваются на взятки и расстреливают не только деятельных врагов большевиков, но и идеологических противников просто за взгляды; и это разлагало ЧК, способствовало воцарению «отчаянно-преступной атмосферы». «ЧК, наскоро создаваемые в этих местностях, совершенно неприспособлены к борьбе против контрреволюции и, что сами быть может того не желая, служат ее ферментом, ее аванпостом», – пишет Гопнер по результатам инспекции Украины.

Н. Валентинов признает: да, Ленин часто говорил, что меньшевиков надо расстреливать, однако на словах – тогда как на деле бывшие меньшевики часто работали на государство, иногда на министерских должностях, и Ленин не предпринимал никаких попыток расправиться с ними; таким образом, это была метафора – как в Лонжюмо: «встретите меньшевика, душите его» – а не руководство к действию.

Однако те, кто выполнял распоряжения Ленина, часто испытывали от пользования этой «смазкой» удовольствие; и если в московском Кремле расстреливали одного сисадмина из двадцати, то, например, в нижегородском – пятерых, а еще пятерых перед тем, как отпустить «условно», подвергали пыткам; разумеется, контролировать из одного кремля своих коллег во всех других (а ведь есть еще казанский, тобольский, ярославский и т. п.) долгое время не было возможности; право решать, сколько именно требуется «смазки», делегировалось всем обладателям чекистской лицензии.

Любая реформация застывшей общественной структуры во что-то обходится; но цифры в счете резко возрастают, если реформация запаздывает. Пример Китая в конце XIX века показывает, чт? происходит с социумами, которые сами отказались от модернизации; старый уклад подвергается уничтожению западными странами и, что обиднее, соседями, успевшими провести реформы; поэтому японцы хозяйничали в Китае. Абстрактная истина – «плохо расстреливать безоружных людей и в особенности детей» – существует внутри конкретной ситуации. Царь и его семья, при известных обстоятельствах, могли консолидировать антибольшевистские силы в архаичных слоях общества: крестьянство, казачество, часть офицерства; это был бы фактор, усугубляющий хаос, ведущий к усилению поляризации общества в условиях гражданской войны и новым жертвам.

Есть ли у вновь образованного государства право на террор – и террор какой степени?

На вопрос Горького о том, где проходит грань между необходимой и излишней жестокостью, Ленин ответил вопросом: а каким образом вы измеряете количество ударов, которые необходимо нанести в драке? Это хороший ответ политика и демагога – не отменяющий, однако, того, что случилось: в 1901-м вы рисуете на Николая Второго карикатуры в «Искре» – а через 17 лет вынуждены расстреливать его детей. Правильнее исходить из того, что Ленин – по крайней мере в первые послереволюционные месяцы – не отдавал приказов о терроре против инакомыслящих. Более того, в случавшиеся иногда «хорошие», политически благополучные для большевиков моменты он предлагал работать на свое правительство своим заклятым политическим врагам вроде Г. Алексинского и Ф. Дана (его в какой-то момент хотели включить в состав президиума ВСНХ). Расстрелял бы Ленин царя и его семью, если бы тот не просто сидел взаперти, заполняя дневник глубокомысленными рассуждениями, но изъявил желание чем-то помочь новой власти, например, в качестве военспеца? Этот трагический расстрел, классический «сопутствующий ущерб» – как убийство Лизаветы в «Преступлении и наказании», – был превращен в центральное событие – и катастрофический промах – истории революции много лет спустя. С понятием «царская семья» ассоциировалась политика, которую проводило государство в предреволюционные и военные годы, действия камарильи, одиозная аура Распутина и пр. Если уж на то пошло, эта семья была предана несколько раз – сначала в декабре придворными, потом в феврале генералитетом, затем иностранными правительствами, которые отказались забрать ее к себе, опасаясь, что Россия выйдет из войны. Эти люди не воспринимались «святыми», как сейчас, – и, соответственно, Ленину было проще «разыграть» эти фигуры, которые сами не сделали ничего, чтобы приспособиться к новым историческим условиям, на своей шахматной доске – пока их, не менее жестоко, не «разыграл» кто-то еще.

«Историческая деятельность – не тротуар Невского проспекта», – цитировал Ленин Чернышевского. Ленин был политиком, для которого «думать о людях вообще» кажется политическим обманом; людям свойственно классовое сознание – и не «люди вообще» воюют против большевиков у Каледина и Дутова, а представители буржуазии. Разумеется, Ленин ответствен за то, что страна не смогла за неделю превратиться в этот самый чисто выметенный тротуар; можно не сомневаться, что политически выгоднее Ленину было бы устроить открытый суд над Николаем Романовым – которого выпихнуло в Сибирь еще Временное правительство. В мемуарах Г. Беседовского – не вполне надежных – Войков рассказывает автору, что Ленин был против расстрела Романовых по многим соображениям, в том числе по «принципиальным»: нельзя расстреливать детей. «Ленин указывал, что Великая французская революция казнила короля и королеву, но не тронула дофина». Ленин, однако, взял на себя ответственность за это преступление и эту ошибку – задним числом: даже если окончательное решение было принято на местном уровне, присутствие Юровского в Москве, рядом с Лениным, уже через полтора месяца, – «улика», косвенно опровергающая предположение о «невинности» Ленина. Мы не знаем, горевал ли он о ком-нибудь из расстрелянных (вряд ли); вопрос о морали человека, который утверждает, что мораль – классово окрашенная система, и при альтернативе «буржуазная мораль» или «революционная необходимость» выбирает второй вариант, – непозволительная, как говорил в таких случаях сам Ленин, роскошь. «Революционная», заметим только, в условиях 1918 года означает уже не «левая», деструктивная, а напротив – стремящаяся контролировать хаос, анархию, насилие.

Вопрос о терроре – который всегда есть основания воспринимать как центральный – обречен на то, чтобы использоваться для политических спекуляций; постороннему наблюдателю очевидно, что «жестокость» Ленина всегда была обусловлена не его психикой, но обстоятельствами.

«Всякая революция – эта цитата из Ленина часто украшает входы в военные и эмвэдэшные училища – лишь тогда чего-нибудь стоит, если она умеет защищаться».

24 сентября 1920 года в Кремль пришла телеграмма: в Нальчике скончалась от холеры Инесса Арманд.

Она тоже была жертвой Гражданской войны; тоже «сопутствующий ущерб».

Тело везли в Москву несколько недель. 11 октября Ленин встречал гроб на Казанском вокзале; к вагону ВИ прибыл с Крупской и делегацией от женотдела. Шутки про «следующую станцию Диктатура Пролетариата» и «alle aussteigen» отсутствовали. Ящик погрузили на катафалк, и траурная процессия прошла за ним несколько километров пешком – от Каланчевской площади до Колонного зала Дома союзов.

Коллонтай пишет, что Ленин брел будто с закрытыми глазами, помалкивая, и они боялись, что он споткнется. На следующий день состоялись похороны – у Кремлевской стены; Ленин нес гроб. Балабанова, отметившая, что Ленин даже не выступил с траурной речью, описала его состояние как шоковое: «Не только лицо Ленина, весь его облик выражал такую печаль, что никто не осмеливался даже кивнуть ему. Было ясно, что он хотел побыть наедине со своим горем. Он казался меньше ростом, лицо его было прикрыто кепкой, глаза, казалось, исчезли в болезненно сдерживаемых слезах…» Штука еще в том, что именно он отправил ее туда, где ее подстерегала смертельная опасность.

Из лучших побуждений. Изможденная, вечно полубольная, игнорировавшая высокую температуру, запустившая себя, проводившая в своем женотделе на Воздвиженке много больше времени, чем в неубранной и нетопленой квартире на Неглинной, она могла бы поехать в отпуск к себе во Францию, но Ленин честно предупредил, что ее могут арестовать как советскую чиновницу. Так она оказалась в Кисловодске, где тотчас же возникла угроза захвата белыми. Нужно было срочно эвакуироваться – так, во всяком случае, показалось Ленину, который пытался контролировать ситуацию – и настоял на этом своими приказами. Инесса Федоровна попала сначала во Владикавказ, потом в Беслан, потом в Нальчик. Все эти города и тогда могли считаться форпостами цивилизации лишь с большими оговорками; в Нальчике она заразилась холерой и умерла за два дня – так же тяжело и в муках, как прожила все последние годы. Ленин, по мнению одного из глубочайших своих исследователей, Р. Элвуда, ощущал не просто свою ответственность, но вину за эту смерть.

Инесса Федоровна Арманд была похожа на святую с иконы: чистая, безупречная женщина, отдавшая свою жизнь идее, которая спасет мир и сделает его лучше; всё, что о ней известно, говорит о том, что она была хорошим человеком и не захотела пережить стандартную эволюцию, которая ожидала всех ее коллег: из романтических агентов революции – в «старые большевички», номенклатурщицы и аппаратчицы.