Горки 1922–1924

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В 1897-м, перед отъездом в Шушенское, ВИ прожил несколько недель в Красноярске, ожидая начала навигации по Енисею. Юдинская библиотека, словно пещера Али-Бабы, снабжала его сокровищами; работа спорилась; этот «книжный запой» омрачился лишь одним неприятным происшествием. Над столом, за которым ВИ писал, висело – с наклоном, чтобы удобнее смотреть на себя снизу, – простеночное, между окнами, зеркало. Когда темнело, он ставил на стол лампу; ее и раньше там ставили, поэтому квартирная хозяйка не нашла в привычке своего жильца ничего предосудительного. Книг становилось все больше; каждый вечер он все дольше засиживался за работой; зеркало, нагревавшееся потоками восходящего воздуха, коробило отражение, но, увлеченный статистическими выкладками, ВИ не обращал внимания на зловещие – словно кто-то внутри пытался выбраться наружу – потрескивания. Однажды температура достигла критической отметки: поверхность пошла рябью, раздался хлопок, стекло лопнуло; осколки со звоном обрушились на стол и потушили лампу. ВИ остался в звенящей тьме, испуганный, оглохший, ослепший, сконфуженный и преисполненный – что хорошего может сулить разбитое зеркало даже и материалисту? – дурных предчувствий; состояние, которое вновь повторилось под конец его удивительной жизни – и растянулось на многие месяцы.

Мы вступаем в тот период биографии Ленина, который, несмотря на обилие документов и свидетельств, представляется наиболее таинственным из всех. Самые проверенные, «стопроцентные» свидетели оказываются ненадежными; «железные» документы – пустым звуком; манипуляторы – жертвами; каждый ящик – с двойным дном, каждая колонна – полая, каждое зеркало – гезелловское. Тот человек, который знал про Ленина больше других, Надежда Константиновна, предпочла захлопнуть створки раковины; а впрочем, и она не имела ответов на многие вопросы. Нужно ли было в апреле 1922-го удалять пулю, оставшуюся после выстрела Каплан, – и была ли болезнь вообще последствием того покушения? Действовала ли изоляция, предписанная Ленину его товарищами и врачами, во благо – или убивала его? Не становилось ли ему хуже от лекарств, лечивших нейросифилис, которого у него так никогда и не обнаружили, но говорили именно о нем – просто потому, что при непонятном диагнозе было принято подозревать сифилис? Почему, наконец, он скончался – на самом деле не столько в результате продолжительной болезни, сколько скоропостижно, в ходе острого приступа, длившегося менее дня?

Биографу Горки невольно кажутся юдолью скорби, мемориалом трагической ленинской агонии – но когда ВИ впервые попал сюда осенью 1918-го, после покушения Каплан, в его дорожной корзине лежал вовсе не саван, а полувоенный френч и резиновые сапоги для охотничьих прогулок. Он провел здесь много удачных, солнечных и дождливых, рассеянных дней. В чердак ленинской биографии, плотно оббитый войлочной звукоизоляцией и с характерной спертой атмосферой, Горки превратились задним числом. Часть своих худших, наполненных мольбами об эвтаназии недель – весну 1923-го – Ленин провел не здесь, а в кремлевской квартире; и именно там каталась по полу, истерично рыдая, жестоко оскорбленная («Ми еще пасмотрим, какая ви жена Лэнина») Надежда Константиновна; правда, по иронии судьбы обстановка и больничная духота кремлевской квартиры были впоследствии всосаны Горками – да так там и остались.

Горки «обнаружил» в 1918 году видный московский большевик Сапронов; от Кремля – 32 километра по Каширскому шоссе; даже на тех автомобилях, даже зимой – час езды; по части комфорта и средств связи это была едва ли не лучшая усадьба в Подмосковье – и не такая роскошная, как Архангельское, куда Ленин не поехал бы в принципе.

В начале осени 1918-го еще больше, чем собственно в дачном воздухе и целительных токах природы, Ленин нуждался в загородном укрытии от террористов. В Москве, даже в Кремле, он представлял собой очевидную и легко доступную мишень; в тот момент никто не мог ручаться, что произойдет через неделю; большевики вовсю фабриковали поддельные документы на случай необходимости уходить в подполье. Ногин, также участвовавший в подборе запасной резиденции, собирался поселить Ленина у какого-нибудь крестьянина под видом больного или родственника; Сапронов хотел положить его в Тушине – в деревянных домиках администрации завода «Проводник», под видом своего больного отца. Горки показались Беленькому и Малькову оптимальным по части безопасности вариантом. Планировалось поместить туда Ленина «под шумок»: сначала учредить там коммуну, одновременно устроить нечто вроде базы отдыха, куда съехались вроде как «заграничные гости» – на самом деле латыши из ЧК.

Инкогнито Ленина удалось сохранять недолго – в парке вовсю гуляла крестьянская молодежь с гармошками, играли в городки с чекистами и осваивали езду на велосипеде; рабочие совхоза узнали показывавшегося на террасе Ленина – и раззвонили о нем, принялись звать его к себе на митинги; крестьяне даже попросили преобразовать совхоз в сельхозкоммуну имени Ленина. Такие просьбы казались ВИ несуразицей и азиатчиной, но обычно он ставил резолюцию: «Не возражаю»; перевешивала политическая целесообразность – чем больше знаков того, что мир теперь стал другим, тем лучше. Коммуна после отъезда ВИ в Кремль тут же развалилась, а усадебное имущество латыши принялись «распределять» – на подводах в Прибалтику. Но Горки и сейчас остались Ленинскими.

Чаще, чем кто-либо, их сейчас видят пассажиры авиалайнеров, подлетающих к аэропорту Домодедово: это большая лесопарковая зона к югу от МКАД. К 1918 году усадьба Горки принадлежала Зинаиде Морозовой, вдове Саввы Морозова – того самого, что прятал когда-то Баумана, приятельствовал с Горьким и финансировал РСДРП; родственные связи не уберегли хозяйку поместья от реквизиции. Выйдя вторым браком за московского градоначальника Рейнбота, Морозова наняла в архитекторы Шехтеля, который превратил непримечательный большой дом и два заурядных флигелька в сложносочиненное произведение искусства, образец высокого классицизма. Даже пейзаж как будто «облагородился» – круглый партер перед главным зданием, с балюстрадой и смотровой площадкой, выглядит замечательно соразмерным ландшафту, очень русскому, с обрывом и большим прудом внизу. На другой стороне – косогор с уходящими за горизонт полями, которые теперь, правда, застроены похабными дачами.

Пропорциональный, изящный, с колоннадой, полуротондами, широкими площадками-балконами, барельефами на античные темы по фризу и сдержанным, без вычурности, проходным внутренним атриумом с двенадцатью колоннами дом не мог не понравиться ВИ с его вкусом к классическому искусству. Однако здание было на три размера больше, чем требовалось, и Ленина, разумеется, раздражало, что он, выбрав Горки, участвует в процессе ползучей реставрации дореволюционного режима; зачем тогда завешивать страну лозунгами «мир хижинам, война дворцам»? Именно поэтому ВИ отказался селиться в господском тринадцатизальном доме с зимним садом и сразу забился с семьей во флигель, на второй этаж. Да и в 1922-м, когда болезнь все же заставила его перебраться в главное здание, старался минимизировать свой контакт с морозовско-рейнботовскими вещами: мебель держали в чехлах, картины, даже выглядевшие неуместно-декадентскими, не трогали; семья строго различала «свое» и «казенное».

Объектом для телохранителей Ленин был неудобным – все время норовил ускользнуть один на прогулку. К 1922-му в охране состояло около двух десятков сотрудников ГПУ – заведомо мало, чтобы исключить возможность потери из вида изобретательного по части исчезновений главного клиента (особенно на воде: Ленин-купальщик уплывал за полверсты, причем плавал именно вдоль реки – «с легкостью рыбы»), но вполне достаточно, чтобы насторожить бдительных биографов.

Если бы экскурсоводом в Горках работал Л. Троцкий – или замещающий его историк Ю. Фельштинский, – то уже вход в усадьбу был бы украшен желто-черной ленточкой crime scene – место преступления, где на протяжении года намеренно изолированного Ленина убивали: то медленно, то более интенсивно, физически и психологически.

В комментариях официальных гидов музея-заповедника напрочь отсутствует тема исторических загадок, а в голосе – трагические нотки. Задача экскурсии формулируется как «погружение в атмосферу» – далекую от чего-либо готического, создаваемую предметным рядом. Это появилось «при Морозовой», это «при Ульяновых» – ни о каком убийстве, упаси бог, речи не заходит: елка для детей, тяжелая болезнь, уникальный мейсенский и кузнецовский фарфор, кресло, книги – «Ленин, как вы знаете, был полиглот и говорил на десяти языках».

Комнатой Ленина в большом доме стала угловая на втором этаже; зеркала в простенках между окнами выглядят очень «не по-ульяновски» – хотя в парижской квартире на рю-Бонье был похожий интерьер. С кровати открывался вид на обрыв и поля; в зеркалах отражался изумительный горкинский парк, который тоже воспринимался как государственное имущество; когда летом 1920-го ВИ узнал, что кем-то, с санкции заведующего санаторием «Горки», была срублена здоровая ель, он пришел в ярость – чиновник, который нанят государством беречь его активы, поступает ровно наоборот: арестовать на месяц.

Парадоксальный антагонизм Ленина, который сам выполняет функции госчиновника, – и бюрократической машины, чья деятельность дает множество примеров нелепостей, некомпетентности, обломовщины и идиотизма, в 1920–1921 годах достигает апогея. Разумеется, первейшая причина состоит в том, что любое не вполне демократически устроенное государство вынуждено содержать большой штат служащих для администрирования, с которым в других случаях справляются сами граждане и невидимая рука рынка. Однако в нэповской – но стремящейся стать социалистической – России ситуация усугублялась тем, что управлять рыночной экономикой пришлось либо дилетантам (как Луначарскому, у которого в 1921 году на содержание театров оказалось потрачено 29 миллиардов, а на все высшие учебные заведения – 17), либо командирам железных дивизий, привыкшим за четыре революционных года мыслить нигилистическими, разрушительными категориями и действовать кавалеристским наскоком. С какой стати они должны были в одночасье превратиться в расчетливых хранителей и созидателей, да еще и бить поклоны торгашам, «приказчикам»?

Особенную остроту антагонизму придавало то, что сам Ленин без видимых затруднений переключался из «партийного» в «хозяйственный» режим и в обеих своих ипостасях оказывался сообразительнее, сметливее большинства своих коллег. Быстро освоив науку управлять государством, он выполняет свою работу артистически, как экспрессивный дирижер-виртуоз – вытягивая из отдельных инструментов мыслимые и немыслимые звуки, подчеркивая неожиданные нюансы, ломая и задавая ритм; за его поведением, движениями, пластикой приятно наблюдать. Некоторые ленинские записки, пометки, реплики проникнуты комичным сарказмом и скепсисом по отношению к «советской» дури; в каждой второй даются гиперболические требования всерьез «карать за волокиту и святеньких, но безруких болванов (суд, пожалуй, повежливее выразится), ибо нам, РСФСР, нужна не святость, а умение вести дело»; «Христа ради, посадите Вы за волокиту в тюрьму кого-либо! Ей-ей, без этого ни черта толку не будет». Поневоле начинаешь думать, что предположение, будто булгаковский Филипп Филиппович Преображенский списан с Ленина, имеет под собой самые серьезные основания. Он точно так же остроумен, так же эксцентрично нетерпим к дуракам и чинодралам, так же милосерден к тем, кто обращается к нему за помощью, и так же верит в то, что разруха прежде всего – в головах и победить ее можно не разбивая старую культуру, но используя ее в качестве базиса новой.

Варварство, азиатчина, жестокость этих новых гоголевских чиновников, грубость настроек, бесчеловечность, паразитизм, абсурд и неповоротливость созданной им государственной машины доводят Ленина, европейца по воспитанию и образованию, до белого каления. В самом деле, где у Карла Маркса сказано, что нужно выгонять жителей какого-то московского дома в два часа ночи чистить снег под угрозой немедленного ареста – причем так, чтобы, выбравшись из постелей, те обнаружили, что по большей части им придется просто топтаться во дворе, потому что лопаты и совки припасены только для каждого десятого? Кто это придумал и почему так происходит?

«Наши дома – загажены подло. Закон ни к дьяволу не годен».

«Все театры советую положить в гроб. Наркому просвещения надлежит заниматься не театром, а обучением грамоте».

«Тов. Луначарский приехал! Наконец! Запрягите его, христа ради, изо всех сил на работу по профессиональному образованию, по единой трудовой школе и пр. Не позволяйте на театр!!»

«Держите его в Лондоне как можно дольше. Если поверите хоть одной его цифре, прогоним со службы. Займите его длительной литературной работой по немецким и английским материалам (если не знает, выучите английскому языку)».

Парадокс: почему «наш аппарат такая мерзость, что чинить его невозможно», – если число чиновников постоянно растет? Может быть, не те люди в них попадают – и нужно каким-то образом вмешаться в отбор, улучшить процесс? Или существует какая-то объективная закономерность, которая заставляет тех, кто становится бюрократом, демонстрировать всем остальным свое «комчванство» – что те зависимы от него и должны относиться к нему как к представителю иного, высшего сословия?

Сословия?

Для Ленина новая, искусственно, в силу необходимости созданная социальная группа – объект пристального внимания. Ему ясно, что по своей природе новая элита стремится вовсе не к реализации социалистического проекта, а к окостенению, консервации достигнутого статуса – и раз так, может и должна постоянно гальванизироваться масштабными задачами и ограничиваться в привилегиях. Иначе получается, что революция со всеми последующими победами, от восстановления территории прежней империи до электрификации, совершена ради нового господствующего класса. Осознавал Ленин и то, что сам он, объективно, – даже если его почитали за живого бога – становился для этого «нового дворянства» препятствием, плохо контролируемой силой, которая – когда все так устали от потрясений – продолжает экспериментировать. Сегодня он затевает ввести боны для оплаты продуктов в какой-то губернии (и не ради экономической выгоды, а для нового опыта – чтобы попробовать); завтра, проглотив новую порцию книжек, увлечется герцлевской еврейской утопией «обновленной земли»; послезавтра решит сфокусироваться на среднем образовании, или генетике, или выращивании кукурузы. Как далеко может простираться его политическая самодеятельность? Соединить партийные учреждения с советскими, пригнать сотню американских тракторов в Пермскую губернию и посмотреть, как они справятся, – разве это не самодурство?

Если правда, что ленинизм – это не столько русский извод марксистской идеологии, сколько комплекс стратегий и техник по захвату власти, то к 1924 году Ленин и ленинизм были не нужны новой элите. Власть держалась в ее руках весьма прочно; план модернизации экономики принят и выполняется, налоги собираются, транспорт вот-вот восстановится, электрификация поможет провести индустриализацию, крестьянство – использовав возможности кооперации или нет – отъестся и будет подвергнуто коллективизации. Ленин с его аллергией на чиновничество и неистребимым романтизмом мог только навредить. Противоречие, возникшее между ним, мотором революции, и этой группой, было объективным; Ленин изыскивал способы снять его, и он не просто так жаловался – как раз летом 1921-го – Г. Шкловскому, что партия становится неуправляемой: «“Новые” пришли, стариков не знают. Рекомендуешь – не доверяют. Повторяешь рекомендацию – усугубляется недоверие, рождается упорство. “А мы не хотим!!!”».

Посторонние раздражают и его самого. Еще в феврале 1922-го он требует вычеркнуть его телефон «абсолютно из всех бумаг и списков, чтобы никто этого номера знать не мог и не мог звонить ко мне прямо»; более того, он не хочет даже и слышать звонки и вместо звонка просит приспособить к аппарату лампочку.

C каждым следующим днем все более существенным политическим фактором становится его физиология – и он вынужден учитывать прогрессирующую «ограниченность» своих возможностей. Чувствуя, что переутомление убивает его, он сводит к минимуму личные встречи, отказывается от выступлений и литературной работы; он даже готов – впервые за пять лет, неординарное событие – выехать в отпуск, и не под Москву, а куда-то далеко, даже на Кавказ, где за два года до того умерла Инесса Федоровна. В апреле 1922-го он переписывается с Орджоникидзе, чтобы со всей тщательностью выбрать место, удобное для него и НК. Особенно он напирает на надлежащую изоляцию – чтобы не нервировали и не происходило «анекдотов». Большая высота не подойдет для НК; санаторий в Абастумане, в Грузии, – «узкая котловина, нервным негодно», похоже на «гроб»; гроб это не то, что нужно. Сходятся вроде более-менее на Боржоми – высота подходящая.

Но уехать оказалось невозможно – сначала Генуя, потом… И ладно бы только мировая политика. Несмотря на мигрени, бессонницы, ощущения онемения с «кондрашками» и обмороки с судорогами, до декабря 1922-го Ленин – непостижимо – остается машиной, которая готова тратить свое время на записки о «пересмотре вопроса во ВЦИКе о передаче шпалопропиточных заводов из Высшего совета народного хозяйства в Народный комиссариат путей сообщения», внимательное изучение «материалов о Главрыбе» и окрики из серии «виновные в самовольном расходовании валенок привлекаются к судебной ответственности за расхищение». Сам писал, своей рукой; он был трудоголиком и информационным наркоманом.

Кончится тем, что Орджоникидзе в Грузию Ленин напишет, чтобы тот распускал слухи, будто он едет туда в отпуск, но на самом деле точно не поедет; можно лишь предположить, до каких масштабов разросся бы «анекдот», если бы паралич хватил Ленина на Кавказе.

Об обмороках до мая 1922-го знала только личная охрана. Ленин запрещал болтать кому-то о подробностях, однако ипохондрическое состояние ВИ не было тайной для окружающих. Он сам часто жаловался на «чертовские бессонницы», на то, что «нервы у меня все еще болят, и головные боли не проходят». «Я болен и туп», – комментирует он свое непонимание нюансов различий между двумя сходными экономическими формами. По-немецки – еще категоричнее: 8 марта: «Ich bin krank. Absolut unmoeglich irgendwelche Arbeiten zu ubernehmen». 10 апреля: «Lieder bin Ich noch immer krank und arbeitsunfahig»[27].

Словосочетание «ликвидация дел» возникнет только в декабре 1922-го, однако бурная деятельность Ленина, подозрительно напоминающая желание оставить рабочий стол чисто убранным перед долгой отлучкой, разумеется, привлекает внимание заинтересованных лиц, которые хорошо обучены смотреть на вещи в динамике; развитие ситуации – и явная невозможность участия Ленина в публичной политике (предполагающей выступления на съездах и конференциях – партии, Советов, Коминтерна, профсоюзов) грозит обернуться для них неприятностями – или новыми возможностями.

В сущности, не так уж удивительно, что его коллеги, видя, что интенсивность работы заметно ухудшает его состояние, с лета 1922-го, после первого инсульта, пытаются перекрывать ему доступ к новостям и рабочим материалам; в конце концов, сам Ленин за годы административной деятельности успел отправить своим коллегам множество строгих указаний относительно их здоровья – «обязать взять отпуск», отследить, не саботируют ли больные предписания врачей – в надежде как раз на то, что, отдохнув, его товарищи будут справляться с работой более эффективно и дольше протянут свою лямку. Вот и он, сталкиваясь с табу на новости и некоторыми признаками контроля за собой, не имел особых резонов жаловаться на товарищей.

Первый инсульт обрушивается на Ленина через два дня после прибытия в Горки – 25 мая 1922 года.

Превращение, с непостижимой скоростью, в инвалида изумляет его.

Он видит, тактильно ощущает, слышит – но как будто не может проанализировать поступающую к нему из всех этих источников информацию; какие-то импульсы проходят – какие-то нет. Он не в состоянии преобразовать зрительные образы в речевые конструкции; еще хуже дела обстоят с письмом – повреждение какого-то отдела коры головного мозга блокирует возможность генерировать графические символы; счет – умножение и деление – также вызывает у него сильнейшие затруднения. Пожалуй, визуально характер ленинской агнозии, его «демонтированную» речь можно было бы изобразить в форме кубистского коллажа, с ломаными линиями и вздыбленными поверхностями; то «умирающие», то снова активизирующиеся участки коры обеспечивают быструю смену реакций – от гнева и слез к счастливому смеху.

Сам Ленин прекрасно осознавал необычный характер своей болезни, размышлял над фактором ее непредсказуемости, пытался понять, почему его личность подвергается разрушению и есть ли какие-то способы остановить этот процесс. Разбиравшийся в медицине лучше, чем среднестатистический человек своего времени, регулярно общавшийся с врачами, охотно – поначалу – соблюдавший все рекомендации, принявшийся летом 1922-го сам читать медицинские книги брата, врача, Ленин полагал свою болезнь чем-то вроде фантасмагорического наваждения. Видимо, для его аналитического, натренированного, безотказного ума отказ искать решение простейших задач, «error 404», был изощренной пыткой. По рассказам наблюдателей, Ленин часто повторял: «это ведь ужасно, это ведь ненормальность», «какое-то необыкновенное, странное заболевание».

Болезнь Ленина действительно была ОЧЕНЬ странная. Словосочетание «неврастения на почве сильного переутомления» перестало объяснять то, что с ним происходило, уже зимой 1922-го; и кого в Горках действительно хотелось бы увидеть в качестве экскурсовода, так это, пожалуй, покойного уже Оливера Сакса, врача-нейропсихолога, натуралиста и литератора, описавшего множество уникальных случаев поражения коры головного мозга. Одаренная личность со странной болезнью, Ленин, несомненно, заинтриговал бы в качестве пациента такого крупного охотника за психиатрическими диагнозами – и занял бы достойное место в паноптикуме из представителей редких форм жизни: между человеком, который принял свою жену за шляпу, и жертвами эпидемии летаргического сна. Но разгадал бы Сакс тайну ленинской болезни?

Инсульт, повлекший за собой дислексию, напугал ВИ надолго, но основные навыки уже через несколько дней восстановились; он вновь заговорил, причем мог изъясняться не только по-русски, но и по-немецки и по-английски, без ошибок умножать большие числа; отступил и паралич. В середине июня он вставал, ходил; «даже пробовал вальсировать» (вариант: «пустился в пляс»), хотя правая нога плохо сгибалась. Неловко усевшись однажды – почти мимо кресла, он сострил на свой счет: «Когда министр или нарком абсолютно гарантирован от падения? Когда он сидит в кресле!» Опять нарком! Чтобы отвлечь ВИ от политики, ему предложили ухаживать за нарочно выписанными в Горки кроликами, пытались заинтересовать проращиванием растений из семян, стали учить плести корзины из ивовых прутьев; с грехом пополам он сплел одну и подарил сестре. Из Берлина прислали, по словам Марии Ильиничны, «целый чемодан» настольных игр – шашки, домино, хальма; ВИ наотрез отказывался садиться за какую-либо из этих игр, полагая, что предложение потратить время на что-то подобное означает подозрение в идиотизме. Шахматы ему, видимо, не предлагали, опасаясь, что это может не столько развлечь, сколько утомить его.

В начале октября Ленин, вопреки рекомендациям врачей, возвращается в Москву – и активно восстанавливает свою долю во всех важных административных сферах и дискуссиях. По словам Троцкого, как раз в это время Ленин осознает, что нравы в Кремле переменились, бюрократический контроль центра за «местами» резко усилился; тот же источник сообщает, что Сталин, пристально следивший за состоянием здоровья Ленина, уже списал его со счетов и, пользуясь своими возможностями как генсека, пытается обращаться с ним как с «хромой уткой». Несмотря на изменения в химическом составе атмосферы, за первую пару месяцев в Москве Ленин сумел внушить коллегам идею о своем почти полном выздоровлении – вот разве что стал носить очки и, отправившись в театр на спектакль по Диккенсу, смог высидеть только первое действие; но, когда надо, он демонстрирует боевую форму. Тот, кто еще недавно сбивался в устном счете, забывал простейшие слова и не мог назвать предмет (видел, что цветок – и мог сказать это, но как называется: ромашка или незабудка, вспомнить не получалось), страдал от вербальной парафразии (хотите сказать «лимон», но произносите – «роза»), снова вел заседания Совнаркома. Один раз – на заседании Коминтерна – Ленин произнес речь на немецком, длившуюся час двадцать.

С 20-х чисел ноября меж тем начинает вестись тайный дневник секретарей – о котором Ленин даже не знал; странный – и почему-то включенный в собрание сочинений – документ. Это краткие рапорты о работе и болезненных состояниях ВИ, вносившиеся в особую тетрадь несколькими женщинами – которые занимались этим по март 1923-го, вплоть до последнего инсульта, и, видимо, осознавали, что дневник их предназначен для кого-то, кто может использовать его с разными целями; теоретически и неблаговидными для их «патрона». О том, что с секретарями уже в октябре 1922 года у ВИ возникают особые нюансы в отношениях, можно понять, например, по посланьицу, которое он отправляет Фотиевой после того, как засекает, что та перехватывает и фильтрует все направленные ему на заседании записки: «Вы, кажись, интригуете против меня? Где ответы на мои записки?» Наверное, следует предположить, что дневник было приказано вести, чтобы не упустить какие-то важные мысли больного человека, – однако там фиксируются детали, которые точно не могут быть квалифицированы как имеющие «государственное значение»: «По словам Марии Ильиничны, его расстроили врачи до такой степени, что у него дрожали губы»; «Просил Лидию Александровну заходить к нему через день. На вопрос “в котором часу”, сказал, что ведь он теперь свободный человек». Позже будет замечено, что характер дневника меняется после 18 декабря – записи вносятся задним числом, и ведущие уже не довольствуются сухим деловым тоном. Само наличие дневника свидетельствует о том, что за Лениным как минимум наблюдает политбюро; кто именно – тоже, надо полагать, ясно; один из лейтмотивов дневника после 18 декабря – Сталин, который, видно по записям, вызывает у ВИ раздражение своими поступками и манерами.

С 16 декабря медицинские признаки грядущей катастрофы нарастают, а больничный режим ужесточается: снова кратковременные параличи, бессонницы и тошнота, падения на ходу, снижение работоспособности; публичные выступления как метод коммуникации для него, по сути, недоступны. Врачи и политбюро, необязательно именно в этой последовательности, запрещают передавать Ленину политическую информацию, новости; к родственникам это тоже относится. Видимо, особенно жестоким ударом было прекращение переписки; ему разрешается лишь диктовать или пробовать писать самому – но четко сказано: ответа он ждать не должен. Для того, у кого в почте сосредоточена вся жизнь, закрытие доступа к ящику «Входящие» – род сенсорной депривации, которая нервирует пациента и вызывает у него ощущение злонамеренной изоляции. В письме, которое он успевает отправить Каменеву, Рыкову и Цюрупе, ВИ сообщает, что вынужден взять отпуск – не соглашаясь, впрочем, ставить четкий срок в три месяца; вдруг раньше? До выздоровления. Физическая невозможность выступить с длинной программной речью на X Всероссийском съезде Советов – который затем должен перейти в I Всесоюзный – так его расстраивает, что он, «несмотря на свою исключительную выдержку, не мог сдержать горьких рыданий». Это не первое упоминание об абсолютно не соответствующих его образу физиологических реакциях на боль и физиологическую беспомощность; еще в октябре врачи упоминают, в связи с остро разболевшимся у него зубом и приступом «нервов», что «временами появляется желание плакать, слезы готовы брызнуть из глаз, но Владимиру Ильичу все же удается это подавить, не плакал ни разу»; впоследствии эти реакции усугубятся – и сделаются, как это ни ужасно звучит, рутинными.

Ограничения на работу с информацией распространяются всё шире и шире. Ленин – в его-то состоянии – не может перечить профессорам, которым платят большие деньги за его лечение, но его сотрудничество и лояльность омрачаются ощущением, что врачи – знающие, над какой конкретно политической проблемой он размышляет в данный момент – выполняют некие политические, исходящие от их подлинных хозяев установки. Запросы выдать ему те или иные документы намеренно и осознанно саботируются (по приказу Сталина?). Ленин, однако, умудряется кое-как выбить себе время для диктовки и продолжает работу над тем, что еще не названо «Завещанием», но все больше напоминает его по сути.

Вечнозеленый шлягер собрания сочинений Ленина – «Письмо к съезду» с «личными характеристиками» шести важных партийцев, пародийно напоминающее письмо из «Ревизора»: «городничий глуп как сивый мерин», – официально датировано концом декабря 1922 года. В нем прямо не называется имя преемника, но «объективно» рассматриваются несколько вариантов и, по сути, подразумевается, что, выбирая из нескольких неидеальных претендентов – прежде всего из Сталина и Троцкого, – Ленин за неимением лучшего сделал бы ставку на Троцкого. Бумага была продиктована как секретная, но Фотиева и Володичева якобы рассказали о ней Сталину, предав, таким образом, ВИ. Теоретически – комбинация очень в духе ВИ – он мог как раз рассчитывать на то, что подозреваемая им в двойной игре Фотиева покажет письмо Сталину – чтобы тот понял, чем ему грозит попытка низложить Ленина, и попридержал лошадей.

Вопрос о том, как трактовать больничный режим, навязанный Ленину между декабрем и мартом 1923-го, остается открытым – и обычно решается в диапазоне от «угасал под опекой родных, врачей и видных членов партии, которые делали всё, что должны были и могли, но с природой не смогли справиться» – до «был де-факто низложен, подвергнут домашнему аресту – лицами, имевшими на то мотивы и способы, и впоследствии медленно убит врачами»; мало кто отмахивается от последней – насыщенной драматизмом – версии как от галиматьи: ведь она восходит к мемуарам Троцкого, который, уж конечно, знал, что там происходило, не понаслышке – да и сам в конце концов оказался в подобной ситуации с самыми печальными для себя последствиями.

«Криминализация» предсмертного периода, однако, предполагает участие множества лиц, которые должны были рано или поздно проговориться – причем не намеками, а внятно. В рамках этой концепции подразумевается, что Ленина предали не только Сталин, Зиновьев и Каменев; психологическая достоверность даже этого неоднозначна – при всей своей двуличности, они были апостолами и учениками Ленина, добровольно пошли за ним и подчинялись ему, бывали с ним в разных переделках, делили хлеб и вино, пользовались его уважением, принимали и предоставляли ему помощь и, по сути, всем были ему обязаны. Наблюдения за «ближним кругом» едва ли могут натолкнуть на вывод, что Ленина в самом деле насильно отстранили от власти; ничего такого, что бы не вписывалось в добровольную передачу своих должностных обязанностей толковым преемникам – таким, как Цюрупа и Рыков. Чтобы обеспечивать Ленину режим тюремной изоляции, следовало посвятить в его суть как минимум охрану и всех тех, кто мог приблизиться к больному. Получается, что Ленина предал Беленький – который боготворил его и оберегал его жизнь с 1908 года, с Парижа; что не стал ему помогать А. А. Преображенский, управляющий горкинским совхозом, с которым Ленин был знаком еще по Алакаевке. Про врачей и говорить нечего – выходит, что не только Ферстер и Осипов, но и все врачи, приглядывавшие за Лениным, – от Семашко и Россолимо до последнего санитара – вступили в клуб убийц и ни разу нигде, за все годы, не заявили, что Ленин был арестован, отравлен или подвергался медленному убиению. Еще труднее допустить, что Надежда Константиновна и Мария Ильинична, обладавшие достаточно широким кругом знакомств, чтобы попытаться поднять мятеж и обратиться к массам напрямую, через головы ГПУ и политбюро, не подняли тревогу; впрочем, если были арестованы и они…

Более распространена обычная, «недетективная», и лишь самую малость конспирологическая версия, которая сводится к существованию неких негласных договоренностей, предполагающих, что между посторонними, особенно партийными чинами, и Лениным проведена «двойная сплошная», которую пересекать – себе дороже. Поэтому даже такие нечужие ему люди, как Бонч-Бруевич или Кржижановский, не делали попыток «прорваться» к Ленину; если сам Ленин, как все знали, еще с конца 21-го года стремился к изоляции, если его раздражали посторонние и он намеренно, сознательно уменьшал радиус общения – а теперь его болезнь обострилась, ну так чего ради рисковать? Что если он попробует дать какое-нибудь поручение, которое пойдет вразрез с тем, что сейчас принято? Что касается более близких и более могущественных участников тех событий, то они осознавали, что – по крайней мере, пока Ленин в слабой позиции – его временем можно распоряжаться, фильтровать поступающую к нему информацию, ограничивать передвижения; вполне возможно, тоже негласно, угрожать ухудшением позиции. Для этого не надо было надевать наручники, объявлять – «именем революции вы больше не председатель Совнаркома, всякая попытка покинуть кремлевскую квартиру/Горки будет расцениваться как побег, вам запрещены любые вмешательства в политическую жизнь». Достаточно «давать понять» ему обязательства и ограничения, связанные с конкретными позициями, с силой фигур – прошлой, нынешней и потенциальной; конь просто не может встать на соседнюю клетку, не может и все – таковы правила. Ленин больше не был ферзем – и, наверное, его и в самом деле можно было увозить из комнаты с газетами, даже если он требовал там остаться: режим есть режим. Если бы он каким-то образом вдруг полностью выздоровел, то, возможно, условия были бы пересмотрены. И разумеется, у самого Ленина тоже хватило бы авторитета в случае чего обратиться к массам или к партии напрямую – и кто бы ни контролировал его, на какие бы спецслужбы они ни опирались, у них не было бы шансов; ни партия, ни ЧК в 1923-м не были отрядами биороботов, выполнявшими любые приказания.

Многие представляют себе историю «последних деяний Ленина» как нечто вроде руководства походом с хоругвями «Против волокиты!» в сторону райских кущ, которые выглядят как отделения сети МФЦ «Мои документы» или интерфейс сайта «Госуслуги». И да, Ленин был бы в восторге от подобного рода технических инноваций и наверняка потратил бы массу усилий, чтобы «Госуслуги» не зависали слишком часто. Однако соль борьбы Ленина с бюрократией вовсе не в мечтах о реализации принципа «одного окна». Грубо говоря, Ленину нужно было сделать так, чтобы те, кто пользуются «Госуслугами», еще и контролировали их и чтобы чиновники, стоящие за «Госуслугами», не пользовались ими как аппаратом для эксплуатации масс. Не стабильное общество, где богатые заключили с бедными и бесправными договор, согласно которому первые облегчают жизнь вторых, а вторые за это не мешают обогащению первых за счет государства. Цель была – бесклассовое общество, где «народ» участвует в управлении и контролирует его.

Чтобы осуществить эту задачу, Ленину нужно было придумать, как не позволить партии – точнее, бюрократии, которая обеспечивает партии сохранение власти при нэповской экономической свободе, – превратиться в новый эксплуататорский класс.

Распространено мнение, будто Ленин после Генуи – интеллектуальный банкрот. Что в его «политическом завещании» самое ценное – «прозрения» относительно опасности Сталина, а вот никаких новых идей насчет того, как заставить экономику расти быстрее, как не провалить план электрификации, какими новыми способами осуществлять экспорт мировой революции, как поставить образование, чтобы выращивать не просто квалифицированных бюрократов, а энтузиастов социализма, когда начинать индустриализацию в условиях опоры на «крестьянскую экономику», – не обнаруживается. Фанаберии про «строй цивилизованных кооператоров»? Заведомо не решение проблемы, как строить социализм при нэпе, утопия. «Письмо к съезду»? Написано таким образом, что может спровоцировать громкую свару, но не «немую сцену». Предложение решить проблему доминирования РСФСР в новом Союзе тем, чтобы во Всесоюзном ЦИКе по очереди председательствовали русский, украинец, грузин? Анекдот, да и только. Советы, как одолеть бюрократию посредством манипуляций с составом ЦК или ЦКК? Перевешивание порток с гвоздя на гвоздок. Да уж, выходит, из гойевского Колосса – ну или по крайней мере кустодиевского Большевика – Ленин превратился в чудака-изобретателя из тех, что носили в 1918-м в Смольный свои вечные двигатели на шнурочках.

Трудно проигнорировать и поразительную непоследовательность этого политического кулибина.

Поддержав грузин, которые не хотели растворяться в создаваемом СССР, Ленин предстает либералом: не сметь создавать СССР насильно! Хорошо, но зачем было тогда методично и насильственно годами «советизировать» разные области бывшей Российской империи – если теперь вдруг выясняется, что все они могут в любой момент выйти из состава Союза, потому что у них есть демократическое право на самоопределение? Зато в вопросе о монополии внешней торговли Ленин остается решительным государственником: какие бы выгоды ни сулило открытие торговых границ, сдать эту монополию означало бы потерять политический контроль над нэповской рыночной экономикой. То, значит, «не сметь командовать», то – «величайшая ошибка думать, что НЭП положил конец террору. Мы еще вернемся к террору и к террору экономическому. Иностранцы уже теперь взятками скупают наших чиновников и “вывозят остатки России”. И вывезут. Монополия есть вежливое предупреждение: милые мои, придет момент, я вас за это буду вешать. Иностранцы, зная, что большевики не шутят, считаются с этим всерьез».

Все это отчасти правда; больше, чем лебединую песнь, реквием и попытку заглянуть за горизонт, комплекс надиктованных в декабре 1922-го – марте 1923-го текстов напоминает интриганскую деятельность, направленную на то, чтобы, лавируя между группировками Сталина и Троцкого, создать себе условия, при которых можно вернуться во власть в тот момент, когда врачи разрешат Ленину не заматывать голову холодным полотенцем.

После инсульта 10 марта 1923-го болезнь Ленина принимает страшную, душераздирающую форму. На этот раз лопнуло зеркало всей его жизни; оказавшийся в звенящей тьме, испуганный, оглохший, ослепший, сконфуженный, он испытывает настолько сильные мучения, что пытается инициировать обсуждавшийся еще 22 декабря протокол «Эвтаназия» («в случае, если паралич перейдет на речь», достать цианистый калий – «как меру гуманности и как подражание Лафаргам»). Его – по крайней мере до июля 1923-го – нельзя ни на минуту оставить одного, без сиделки: психика и моторика неустойчивы.

Он не мог заснуть и мучился от сильных мигреней; бессонницы могли длиться по несколько дней и были особенно изматывающими и для интеллекта, и для тела. Иногда ему помогало или казалось, что помогало, если его возили в кресле по комнате.

Он испытывал нервное возбуждение, гнев – и часто не находил сил контролировать свои эмоции. Время от времени он не мог сдержать слез на людях. Были моменты, когда он отчаянно жестикулировал, кричал, пел, выл – к ужасу близких, никогда не видевших ничего подобного. В эти моменты он казался сумасшедшим, одержимым демонами, слабоумным, душевнобольным, идиотом.

У него случались кошмары и галлюцинации. Нерегулярно и довольно часто он терял – на 15–20 секунд – сознание. Иногда эти обмороки сопровождались болезненными судорогами.

Он хуже слышал и хуже видел. У него были речевые расстройства. «Не мог, – пишет один из врачей, – выразить самой простой примитивной мысли, касающейся самых насущных физиологических потребностей. Не мог сказать, но в состоянии был все понять. Это ужасно. На лице его было написано страдание и какой-то стыд, а глаза сияли радостью и благодарностью за каждую мысль, понятую без слов».

Иногда он лишался возможности не только генерировать речь, но и воспринимать речь других – видимо осознавая, что к нему обращались, не мог расшифровать, что ему говорят, будто слышал слова на иностранном языке.

Почти все время он сохранял способность пользоваться хотя бы несколькими словами, «речевыми остатками»; особенно – «вот-вот» и «что-что», но у него «была богатейшая интонация, передававшая все малейшие оттенки мысли, была богатейшая мимика» – так что те, кто встречался с ним в этот период, в своих рассказах, не сговариваясь, утверждали, что Ленин «говорил» с ними. Иногда он бормотал-бубнил, напоминая булгаковского Шарика в пограничном – животно-человеческом – состоянии; те, кто пытался вычленить из этих абырвалгов нечто разумное, слышали, например: «Помогите-ах-черт-йод-помог-если-это-йод-аля-веди-гутен-морген».

Отдельные участки тела – особенно конечности – могли деревенеть, переставали сгибаться. Несистематически отнималась вся правая половина тела. Это могло произойти как в состоянии покоя, так и при ходьбе; тогда он валился на землю, больно ударяясь, лежал некоторое время беспомощно, если рядом не оказывалось мужчины, способного поднять его. Левая часть была надежнее.

Повышалась температура и учащалось дыхание.

Иногда он напрочь лишался аппетита, иногда страдал от тошноты, изжоги, чувствовал недомогание в желудке, его рвало. Иногда ел много и с удовольствием, пил кофе по утрам.

Он часто «задумывался», делая вид, что поглощен каким-то занятием, например просмотром фильма, но на самом деле уходил в себя – и начинал плакать.

Еще в 1922-м в плохие дни у него резко менялся цвет лица – врачи называют его то «землистым», то просто «плохим»; это обезображивание так же зримо свидетельствовало о страданиях, как и расширение зрачков.

Он охотно подчинялся всем видам нехимического воздействия на тело: массаж, общие и местные ванны – и с явным нежеланием принимал препараты внутренне. Уже в 1922-м, после первого инсульта, ему регулярно давали снотворное, бром, чтобы ослабить нервное возбуждение, анальгетики; кололи мышьяк, хинин, позже морфий. Его все время пытались успокоить и, в идеале, усыпить на как можно большее время.

По утрам он был спокойнее. НК рассказывала, что в это время «Володя бывает мне рад, берет мою руку, да иногда говорим мы с ним без слов о разных вещах, которым все равно нет названия».

Его раздражало и обижало, когда он чувствовал, что его воспринимают как слабоумного – отговаривают от поездки в Москву, потому что якобы дорогу развезло, или расставляют по обочинам дорожки, по которой его возили на прогулку, уже срезанные грибы – зная, что ему нравится находить их.

Окружающие – от некоторых врачей до жены и сестры – время от времени впадали в немилость, и он гнал их; НК «от этого была в отчаянии». В последние месяцы ВИ не подпускал к себе врачей вовсе, давая понять, что никто в мире уже не в состоянии излечить его разрушенный мозг. Ферстер и Осипов жили в соседней комнате – и присматривали за ним оттуда, несмотря на театральную нелепость такого устройства. Видимо, ему нужно было уединение, система ширм: так он мог спрятать свою агнозию, которую полагал своим «уродством», безобразием, патологией, монструозностью.

Один раз в июле он вдруг – сам – ушел на три дня из главного здания и поселился у А. А. Преображенского, своего алакаевского знакомого.

Его раздражало, когда за ним ухаживают медсестры: видимо, он стеснялся. Поскольку март – июль вспоминались им как кошмарные, он впоследствии старался вычеркнуть тот период из памяти – «не ходил в ту комнату, где он лежал, не ходил на тот балкон, куда его выносили первые месяцы, старался не встречаться с сестрами и теми врачами, которые за ним тогда ухаживали» (Крупская). Гораздо легче ему было с санитарами – которые и заменили медсестер.

Ленин умирал не сразу, циклами; «хорошие» периоды (в один из которых его как раз и перевезли из Кремля в Горки на автомобиле, в шины которого вместо воздуха насыпали песок, чтоб не трясло) не вполне мотивированно сменялись «плохими» (как в июле, когда в течение месяца он страдал от невыносимых болей, галлюцинаций и бессонниц), а затем опять «хорошими»; период начиная с конца июля 1923-го и до самого финала – скорее «хороший».

Видимо, в один из таких дней его увидел Е. Преображенский, наезжавший в Горки по выходным как в дом отдыха (Ленин вовсе не был единоличным жильцом усадьбы). Однажды он наблюдал из окна за Лениным, которого везли по аллее в коляске, – и вдруг ВИ, у которого развилась дальнозоркость в одном глазу, заметил его и «стал прижимать руку к груди и кричать: “Вот, вот”». НК и МИ сказали, что раз заметил, надо идти. «Я пошел, не зная точно, как себя держать и кого я, в сущности, увижу. Решил все время держаться с веселым, радостным лицом. Подошел. Он крепко мне жал руку, я инстинктивно поцеловал его в голову. Но лицо! Мне стоило огромных усилий, чтоб сохранить взятую мину и не заплакать, как ребенку. В нем столько страдания, но не столько страдания в данный момент. На его лице как бы сфотографировались и застыли все перенесенные им страдания за последнее время».

Последние месяцы Ленина – это не только его болезнь, но и история противостояния ей. ВИ предпринимает отчаянные попытки собрать себя, свою разрушенную личность из обломков, пользоваться теми моментами, когда его мозг восстанавливает свою силу и способен приказывать телу; он борется за свои способности – и то верит, то не верит в свои силы. Не следует думать, что Ленин в 1923 году обречен; ему было 53 года, он был «бычий хлоп» – «крепкий мужик», и ни возраст, ни характер болезни не обязывали его умирать. Он имел опыт противодействия болезням, обладал способностью обучаться новым навыкам и имел в своем распоряжении все средства современной медицины. Нейропсихология – «область великих чудес». Как бы тривиально это ни звучало, джек-лондоновская «Любовь к жизни», которую НК читала ему перед смертью – и которая так и лежит теперь в комнате Ленина, – такой же символ его последнего периода, как инвалидная коляска.

Это не было умирание, как в «Смерти Ивана Ильича»: болезнь не сопровождалась «воскресением души»; ВИ не уверовал, не «раскаялся», не «прозрел», не заключил союз с преследовавшими его демонами. И все же, несмотря на отсутствие «беллетристических» поворотов, болезнь была чрезвычайно «драматична», если не кощунственно говорить так. Она была чем-то вроде ужасного и непостижимого приключения, которое в любой момент могло прекратиться – а могло и оборвать жизнь; не имея возможности подчинить себе «физиологию», он все же видел, что несколько раз ему удавалось выйти из «штопора» и набрать некоторую высоту; судя по отзывам близких, которым можно доверять, ВИ до последнего дня не считал, что «столкновение с землей» неизбежно.

Если уж на то пошло, это было не толстовское, а чеховское умирание – долгое, сознательное, очень русское: умирает чиновник, в русском пейзаже, над речкой и среди курганов вятичей, в коконе, вокруг которого – безумие теперь уже советской «палаты номер шесть». Есть определенная ирония в том, что Ленин – сын чиновника – сам стал чиновником – и перед смертью пытался придумать средство, как прекратить этот цикл.

Горкинский дом, как и окружающий пейзаж, был наполнен многозначительными звуками и предметами. Особый шум производили «пустые» деревья под окном. В 1922-м по ночам, высыхая, страшно трещал недавно замененный паркет – видимо, из плохо высушенного дерева; в доме с хорошей акустикой казалось, что раздаются ружейные выстрелы; «клей-то советский!» – вздрагивая, бормотал ВИ. По отдельности невинно выглядящие предметы в совокупности составляются в жутковатый натюрморт vanitas – и наливаются символической тяжестью. Кинопроектор – на котором осенью 1923-го Ленину показывали «комические картины дореволюционного производства», а он делал вид, что веселится, и про себя плакал от бездарной траты времени и бессилия изменить что-либо. Стереоскоп – оставшийся от Рейнботов деревянный ящик с оптической системой внутри – для просмотра открыточных пейзажей: Европа, путешествия. Изящная модерновая ванна Морозовой – в которой ВИ обычно принимал водные процедуры и в которую, по указанию профессора Абрикосова, 21 января 1924 года положили тело для первичного бальзамирования: чтобы вынуть внутренние органы.

Из окна ленинского кабинета в главном здании видна липовая роща, в которой странным образом – буквально в 50 метрах от дома – находится курганный могильник вятичей – из сорока пяти жутковатого вида, как будто в них покоятся засыпанные землей двойники Ленина, горок-холмиков; на самый высокий протоптана серпантинная дорожка. Прогрессивные экскурсоводы со значением поднимают указательный палец: вот в таких толкиеновский Фродо наткнулся на умертвия. Странная особенность рельефа Горок да и само название усадьбы наводят на мысли не столько о «Властелине колец», сколько о «лещадках» – характерных «иконных горках», какие рисуют иконописцы на заднем плане, чтобы обозначить пейзаж; курганы дают ощущение, что ты оказался в необычном, сакральном пространстве, где даже и фон основного сюжета неслучаен, входит с ним в резонанс и подчиняется ему; намекает на то, что здесь Ленину-туристу суждено взойти на свою последнюю вершину.

Так получилось, что если не вершиной, то последними, до «Писем», вагонами бесконечного поезда 55-томного ленинского собрания сочинений оказываются две статьи: «Как нам реорганизовать Рабкрин» и примыкающее к ней «Лучше меньше, да лучше». Не стоит обманываться скрипучими, «советскими» названиями: они ценнее, чем кажется.

Этот самый Рабкрин – Рабоче-крестьянская инспекция, оригинальная, не имеющая аналогов организация, созданная в 1919 году для нужд революционного государства, – занимал голову Ленина задолго до того момента, когда всякое его соображение по текущей ситуации стало восприниматься как пункт в «Политическом завещании».

Идея, которой одержим был в 1921–1923 годах Ленин, состояла в том, чтобы из неавторитетного, «захудалого», с аморфной структурой и аппаратом под 12 тысяч человек ведомства, занимающегося финансовым и бухгалтерским контролем, сколотить авангардный отряд строительства социализма. Идея вызывала недоумение как Сталина (который долго руководил Рабкрином без какого-либо энтузиазма), так и Троцкого, полагавшего, что план воспользоваться Рабкрином как рычагом для поднятия советского госаппарата – «фантастический»: «в Рабкрине работают, главным образом, работники, потерпевшие аварию в разных областях». Размышляя над тем, как обеспечить, чтобы революционный чиновничий аппарат не стал копией царского, буржуазного, а партийцы, которых поневоле коррумпировали завоеванные ими привилегии, не превратились в касту, сословие, Ленин приходит к мысли, что единственный способ – это постоянно вкачивать в эту социальную группу свежих людей, причем намеренно втягивать в управление тех, кто по природе и социальному статусу далек от этого – «самых боязливых и неразвитых, самых робких рабочих», женщин, избегающих вступления в какую-либо партию, в Советы и вообще политики; словом, всех тех эксплуатируемых, которыми ни одна власть никогда не занималась, но для защиты которых вообще-то и совершалась революция.

Пусть эти люди начинают с того, что работают понятыми, затем участвуют в «летучих ревизиях» чиновничьих учреждений, учатся, втягиваются в политическую самодеятельность – словом, «просыпаются»; «разбудить» как можно больше тех, кто вечно остается в стороне, бить в колокола так громко, чтобы они повыползали из своих щелей, – только так можно сохранить революцию, не позволить молоку створожиться. Организация, которая должна использовать этот человеческий материал, и есть Рабкрин.

Вовлечение некомпетентных, безграмотных и от природы пассивных, безынициативных лиц в ответственную административную работу совершенно необязательно улучшало качество государственного аппарата, которое и так было хуже, чем до революции. И тем не менее постепенно – иногда через годы, иногда в следующем поколении – «самодеятельность» начнет приносить плоды. Люди, которые в принципе не имели шансов изменить свое общественное положение, повысить свой культурный уровень, защитить себя от произвола бюрократии, которым самой географией суждено было еще десять поколений прозябать в холопском сословии, получали какой-никакой, часто жестокий, связанный с гражданской войной и несправедливыми репрессиями, но опыт; им пришлось научиться проявлять инициативу и взаимодействовать с обществом, коллективом – просто для того, чтобы выживать. «Все эти губкомы, уездкомы, завкомы, комитеты бедноты и прочие организации первого периода революции были формами социальной самодеятельности, – пишет хорошо объяснивший этот феномен С. Либерман. – Принадлежность к коллективу сделалась жизненной необходимостью. Для того чтобы получить пищу, проехать по железной дороге, достать дрова, обратиться к врачу, пойти в театр или отправить сына в школу, каждый советский гражданин должен был иметь свидетельство своей принадлежности к какому-нибудь коллективу или ячейке».

Сначала Ленин описывал РКИ как совсем массовую организацию. Однако в конце 1922-го представление о ее формах приобрело несколько иной вид.

Предполагалось, что в нее войдут 400–500 самых толковых рабочих. Выполняя указания ЦК (тоже расширенного, до ста человек, за счет неискушенных, не коррумпированных пребыванием во власти рабочих и крестьян) или, в более позднем варианте, ЦКК – Центральной контрольной комиссии (способной прищучивать и ЦК тоже, в том числе самого генсека), они должны были стать чем-то вроде коллегии ревизоров: осуществлять «народный контроль» и давать бюрократам советы, приглядывать за теми из чиновников, кто саботирует строительство социализма, помогать внедрять высокоэффективные, на научных принципах, методы организации труда и вмешиваться во все выявленные случаи неадекватного поведения аппаратчиков, «поправлять» их – руководствуясь своим классовым чутьем. Корпус ревизоров, состоящий из «трехсот опытных рабочих», «советчиков», которые «держат связь с местами» и имеют полномочия отменять решения местных администраций? Попытка Ленина создать коллективного Голема – наделенного ленинской магической энергией и выполняющего его функции – кажется дикой и заведомо нереализуемой: как какие-то третьи лица могли заменить его волю, мозг и интуитивные представления о границах дозволенного? И даже если это возможно – разве не будет такой Рабкрин, хоть ты тресни, просто усугублять бюрократию, дублируя существующие чиновничьи структуры?

Последние ленинские тексты распространяли со скрипом. «Письмо к съезду» придержали на полтора года, не напечатали, да и на съезде (не том) огласили не на общем заседании, а в кулуарах. Про Рабкрин опубликовали в «Правде», но неохотно. Куйбышев, секретарь ЦК, даже предлагал отпечатать статью в одном экземпляре, чтобы показать изолированному в Горках Ленину; сошлись на том, что из текста выкинули кусок, где Ленин говорил про учреждение механизма, позволяющего контролировать самого генсека. Эффект от этих текстов был снижен из-за слухов – которые входили в резонанс со слухами о том, что болезнь Ленина связана с последствиями не то приобретенного, не то наследственного сифилиса, – будто Ленин пребывает в полуневменяемом состоянии. Закреплению этого мнения в партийной среде способствовало то, что то ли от усталости, то ли из-за ограничений врачей на диктовку и проверку текста, то ли вследствие намеренной порчи некоторые фрагменты производят впечатление косноязычных, что очень нехарактерно для Ленина. В последней, продиктованной непосредственно перед мартовским ударом статье можно найти энигматический пассаж про «какую-нибудь полушутливую проделку, какую-нибудь хитрость, какую-нибудь каверзу или нечто в этом роде» и предложение воспользоваться ею «для того, чтобы накрыть что-нибудь смешное, что-нибудь вредное, что-нибудь полусмешное, полувредное».

Смех смехом, а авторитетных «ревизоров», по указанию Ленина, уже начали подбирать – и к осени 1922-го даже нашли первых семьдесят из трехсот. А теперь попробуйте представить себе, что произошло бы, если бы эта институция в самом деле стала действовать, причем не в качестве совещательного органа с заведомо ничтожным эффектом, а в качестве органа исполнительного – моментально вступив в конфликт с уже укоренившейся новой административной элитой, «совслужами». По сути, это означало бы ни много ни мало новый этап гражданской войны – «честных рабочих» против «должностных лиц», «пчел» против «трутней».

Гражданской войны того рода, что известна нам под названием «культурная революция», – инициированной Мао Цзэдуном в середине 1960-х в другом историческом контексте и других обстоятельствах, но ради выполнения той же задачи: не дать новой элите обособиться, заставить ее заниматься не обеспечением собственных привилегий, а «службой народу». Потому что обособление и герметизация элиты – это и есть контрреволюция, попытка украсть революцию, которая делалась не ради смены элит; это – вполне повод для новой гражданской войны. Чем, собственно, – функционально – отличались бы ленинские «300 рабочих» от цзяофаней-маоистов, задачей которых был «огонь по штабам»?

Разумеется, ни о каком «слабоумии» Ленина не может быть и речи. Ровно наоборот: по сути, между первым и третьим инсультами Ленин, видимо, колебался, не начать ли ему революцию «заново», не перевести ли ее в новую стадию. Да, нэп «всерьез и надолго»; да, для модернизации промышленности нужно хотя бы одно спокойное десятилетие; да, чтобы обеспечить лояльность пролетарских масс, нужно позволить им хотя бы восстановить свою численность и набрать калорий после семи лет войны. Но успокоение означало и окостенение – и неизбежное усиление контрреволюции с другого конца; ведь в какой-то момент эти чиновники захотят не только привилегированных пайков, но и всех благ, предоставляемых имущим классам рынком, – и сами захотят реставрировать капитализм. И раз этот сценарий объективно очень вероятен, мозг Ленина начинает сверлить мысль о том, что «цивилизованных» средств – мало. Чистки партии и переписи чиновников – мало. Создавать школы административной и хозяйственной деятельности для молодежи, выращивать смену толковых чиновников (как предлагал Троцкий) – мало. Преобразовать ЧК в ГПУ и не давать спецслужбам превращаться в «орден», в опричников с безграничными полномочиями – мало. Отсюда мысль: а не вернуться ли к идее прямой диктатуры пролетариата, теперь уже в новых условиях – когда не бюрократия будет руководить рабочими, а рабочие будут контролировать власть? Именно шагом к этому и был странный проект «Рабкрин».

Любопытно, как разворачивались бы события, если бы не болезнь Ленина: сохранил бы он сам иммунитет от «взрослой болезни левизны» и продолжил умеренную внутреннюю политику – или все же не устоял бы перед соблазном развязать Вторую Гражданскую и совершить Четвертую русскую революцию?

Главный магнит для нынешних посетителей музея находится не в доме, а в гараже: ленинский «роллс-ройс» – автосани с кузовом будто из стимпанковских комиксов, с задними колесами в гусеницах и передними на лыжах; такие произвели бы фурор и в Лас-Вегасе. Ирония в том, что к Ленину они имеют отношение лишь частично. Расследование, проведенное автомобильными журналистами, показало, что в Англии в 1922 году было куплено только шасси – а кузов самопальный, московский, как и весь «зимний пакет»; и хотя в 1923-м Ленина действительно катали на нем, в автосани «роллс-ройс» переоборудовали уже после его смерти. Зимой в распоряжении ВИ были гусеничные «паккарды».

Ленину нравилось перемещаться по доступным ему пространствам – от комнаты до парка Горок, где его возили и по аллеям, и по полям; нравилось собирать грибы и искать колышки: прошлым летом он запоем проглотил книгу про разведение белых и шампиньонов; «отправляясь гулять в парк, Владимир Ильич требовал, чтобы на том месте, где находили белый гриб и разбрасывали обрезки, ставилась отметка с записью какого числа и месяца там был найден белый гриб». Мемориальный пень от варварски срубленной ели напоминал ему о том, что конфликт относительно судьбы наследия прошлого так и не разрешен. Бешенство Ленина из-за какой-то елки понятно; каждое дерево здесь историческое: вяз – четырехсотлетний, дубу – около восьмисот; липовой аллее, по которой ему нравилось прогуливаться, – четверть тысячелетия минимум. За те годы, что ВИ провел здесь, он хорошо освоил и парк, и окрестности; судя по записям, у него наметился свой, километров на десять, маршрут – к Пахре, через Горелый пень, Барсучий овраг, Тетеревиный ток, Съяновскую опушку, Можжевеловую поляну, Мешеринский лес. Нынешние Горки и близко не дают представление о том, какой была эта местность при Ленине – живописные урочища, глухомань, где водились, как в тургеневских охотничьих рассказах, лисы, зайцы, тетерева; сейчас пространство между новостройками лихорадочно огораживается, дренируется и утилизируется, и у Горелого пня, где ВИ гулял в последний раз в январе 1924-го, едва ли удастся поохотиться.

Еще по лету 1922-го он понял, что его память обладает способностью к регенерации, – и усиленно упражнялся. Основным реаниматором была НК – которая, во-первых, читала ему: сначала книги, затем выборочно, и газеты, а также стала его логопедом и нейропсихологом: раскладывала перед ним до десяти предметов – спички, бумажки – и пыталась помочь ему сосчитать их; завела конверт с буквами, из которых выкладывала слова. В июле ВИ восстановил – условно – способность читать про себя. Похоже, это не было чтение в общепринятом смысле слова; газетная полоса представлялась ему чем-то вроде коллажной картины Баскиа – или, пожалуй, его собственного «Письма тотемами» для того, кто не знает код: шрифтовые фрагменты, изображения, силуэты, отдельные слова, обрывки заголовков, превращающиеся в каракули; что-то растекается, комбинируется, связывается, закрывает друг друга, вызывает интерес и от этого кажется таинственным и важным – та самая новость, которая вдруг все объяснит. Таким образом он «просматривал» «Правду», «Известия» и «Экономическую жизнь»; несколько раз ему пытались подсовывать старые газеты, но он отлавливал подлог, выражая гнев и обиду. Так, по каким-то расслышанным им сигналам, он узнал про умершего в апреле Мартова и убитого в мае Воровского.

С августа чтение про себя давалось ему все лучше – как и коммуникация. Так, он вычитал в книжке Троцкого «Вопросы быта» про новые имена детей – и, смеясь, показывал этот фрагмент своему санитару, у которого дочку звали Икки Попова – «Исполнительный Комитет Коммунистического Интернационала».

В августе же ВИ сам потребовал – «произнося звуки “а”, “о” “и”, “у”», вспоминает фельдшер, – изучать азбуку. Он забывал слова – но обладал способностью заново их выучивать или, по крайней мере, повторять за логопедом: «отраженная речь». «Рука, рот, кот, нога, рога, уха». Конец лета запомнился тем, что Ленин сам – ни за кем не повторяя – произнес слово «утка».

Дневная норма повторяемых-произносимых слов доходит до тридцати; всего ему удалось до января повторить примерно полторы тысячи.

Он мог прочесть или даже сам назвать изображенные на демонстрируемых ему рисунках предметы и слова – собака, «гав-гав»; совместить самодельный рисунок с надписью, которую надо было выбрать среди других: «песик».

Он даже мог левой рукой копировать некоторые слова – хотя не мог, конечно, писать произвольно, записывать мысли.

Его радует, когда понимают, что он хочет, – тогда он «улыбается и прикладывает руку к груди». «Вот-вот», «что-что», «иди-иди», «ага» – всё то же; но те, кто наблюдал за ним, стали надеяться, что скоро – к следующему лету? – он снова будет свободно разговаривать.

Свободно разговаривать означало, конечно, и возвращение к политической деятельности – вряд ли кто-то полагал, что свои восстановленные способности Ленин будет тратить на общение с овощами в горкинских оранжереях. Тем более зловещей выглядит роль в этот период ленинской биографии Сталина – который, безусловно, имел и мотив, и возможность – а в известном смысле и полномочия – как усугубить страдания Ленина, так и прекратить их вовсе наиболее жестоким способом – эвтаназией.

Если относительно роли Сталина в политических интригах 1922–1923 годов в обществе – «Письмо к съезду» в 1989 году все читали – существует консенсус: выбрал стратегию анаконды – не полемизировать с Лениным по навязываемым ему политическим вопросам, а заглотить его целиком – больного, изолированного и заживо мумифицированного, – то роль Сталина в развитии болезни Ленина как минимум двусмысленна.

Ситуация, в которой оказалось руководство страны, была весьма пикантной. Их власть и так не имела мировых аналогов, была новаторской, экспериментальной – а тут еще выясняется, что капитан команды забывает простейшие слова, не может умножить 24 на 7, 7/24 проводит в постели с компрессом на голове, имеет вид, свидетельствующий о чрезвычайных физических страданиях, и сам очень хочет уехать на отдых с условием, чтобы его там не дергали; да, иногда у него случаются и дни получше – в которые он фонтанирует свежими идеями о том, как будет выглядеть социалистический строй уже в следующем десятилетии.

Было бы странно, если бы в такой ситуации рано или поздно не нашелся кто-то вроде шекспировского Брута, кто, не испытывая к Ленину личную неприязнь, внушил бы себе, что Ленин со своими революционными фанабериями стал помехой тому процессу, который некогда инициировал, – и самое время было сказать – ему и себе: «прощай». «Ради общего блага»; «не оттого я это сделал, что любил Цезаря меньше, но лишь оттого, что любил Рим больше».

Психологически очень понятен и тот соблазн, перед которым оказался этот гипотетический политик: перед ним открывался коридор, прямиком ведущий к власти; и если он сам в него не войдет, кто там окажется? Естественно, его худший враг. Таким образом, выбор стратегии поведения этого человека – не будем его называть – также был ограничен.

Один из самых двусмысленных эпизодов последнего периода ленинской жизни связан с его реакцией на Сталина, наоравшего – с «недостойной бранью и угрозами» – на Крупскую за то, что та нарушила предписанный информационный режим и не то помогла Ленину отправить некое письмо Троцкому, не то вопреки указаниям врачей, положившись на собственное чутье, продолжала снабжать Ленина политическими новостями. Было ли это, по меркам грубого Сталина, замечанием вышестоящего партработника подчиненному – или же намеренным оскорблением, демонстрацией своих намерений и возможностей? Почему он решил выбрать для такого важного разговора – они к тому времени с Крупской лет двадцать были знакомы и многим друг другу обязаны – телефонный звонок: трудно, что ли, было зайти, по соседству? Что именно он все же ей сказал – и намекнул ли, как потом поговаривали, что, будучи официальной женой ВИ, она склонна преувеличивать свою близость к нему, или что даже ее семейный статус, в случае возникновения политической необходимости, не даст ей иммунитет от партийного преследования за неисполнение решений политбюро о запрете беспокоить Ленина, – до конца неясно; но Сталин, несомненно, вступая в конфликт с НК, знал, что последствия – будут. Та сможет пожаловаться на него: или официально, в политбюро, или самому Ленину, или, чтобы не волновать его, кому-то из своих давних знакомых – Каменеву, Зиновьеву. И значит, Сталин объявлял таким образом войну Ленину? Ленину, который был в тот момент не вполне работоспособен, – но Ленину в здравом уме!

Сталин не был психопат; как и Ленин, он умел воздерживаться от спонтанных реакций и тщательно дозировал проявления своих чувств – в зависимости от обстоятельств. Он продолжал поддерживать – плохие, но вполне рабочие – отношения с Троцким. В случае начала масштабной войны естественнее было бы ожидать от него не удара шахматной доской по лбу противника – заявлять жене Ленина «мы еще посмотрим, какая вы жена», – но тонко просчитанного хода сильной фигурой. Необычна и реакция НК, которая, повесив трубку, «рыдала и каталась по полу», затем написала Каменеву и Зиновьеву свое известное ламенто, а потом так или иначе спровоцировала появление убийственного для репутации адресата текста: «Уважаемый т. Сталин! Вы имели грубость позвать мою жену к телефону и обругать ее. Хотя она Вам и выразила согласие забыть сказанное, но тем не менее этот факт стал известен через нее же Зиновьеву и Каменеву. Я не намерен забывать так легко то, что против меня сделано, а нечего и говорить, что сделанное против жены я считаю сделанным и против меня. Поэтому прошу Вас взвесить, согласны ли Вы взять сказанное назад и извиниться или предпочитаете порвать между нами отношения. С уважением Ленин».

Считается, что на этот «полу-картель» Сталин отписался формальным, исполненным деланого недоумения, граничащим с презрением – извинительным письмом; если не вследствие, то после этого Ленина постиг третий инсульт – и задокументированные письменные контакты этих двоих окончательно прервались.

В следующий раз Сталин увидит Ленина – «труп пожилого мужчины, правильного телосложения, удовлетворительного питания» – почти через год, поздно вечером 21 января 1924-го. Но общение Сталина и НК, однако, никогда не прекращалось.

Печальный гудок траурного поезда, доставившего тело Ленина в Москву, гармонирует с той «минорной нотой», на которой завершилась, предполагается, его политическая биография: ведь ему не удалось обеспечить преемственность власти, уберечь партию от раскола и создать условия для ее исчезновения в тот момент, когда она вместе с диктатурой рабочих и крестьян станет обществу ненужной. Если это так – остается лишь задать ряд вопросов риторического характера. До какой степени Ленин «сам виноват» в этом? Правда ли, что все дело в его «политической жадности», помешавшей ему вступить в плотный альянс и разделить власть с адекватным и умным Троцким, отодвинув склонного к криминальной деятельности Сталина, чтобы продолжать революционные преобразования, по возможности делая процесс модернизации страны более гуманным и менее болезненным? И не есть ли заведомый самообман полагать, что Ленин, Троцкий и какие-то еще обладатели экстраординарных интеллектов и воль могли править страной по своему разумению, придавая этой мягкой глине любую форму? Не Ленин и не Троцкий начали революцию – и не им суждено было распорядиться ее плодами.

Близкий к сенсорной слепоте, полупарализованный, извергнутый из Кремля, однако время от времени собирающий свою личность до состояния «разумом зряч», Ленин с его классическим образованием наверняка ощущал «софокловский» трагизм своей ситуации и не мог не обратить внимания на сходство своего последнего местопребывания со священной рощей Евменид в Колоне. «Роща лавров и маслин, здесь вьется виноград и поют соловьи, а вдалеке – Афины».

Существует ли код, позволяющий ухватить суть того, что происходило в Кремле и Горках после марта 1923-го?

Кем был Ленин, бесповоротно утрачивающий свои интеллектуальные способности и саму жизнь?

Незадачливым героем одноименной «симбирской сказки», обнаружившим, что исполняет свою серенадку на чем-то таком, что подозрительно напоминает лисий нос?

Просто сыном своего отца, умершего в том же возрасте и с похожим диагнозом?

Эдипом в Колоне, оплакивающим свою горькую участь в размышлениях, не является ли его болезнь «проклятием богов», местью судьбы тому, кто возомнил себя ее хозяином?

Королем Лиром, неразумно доверившимся не тем людям, – и роковым образом избегавшим тех, кто любил его на самом деле?

Дон Кихотом, который перед смертью осознал, что целую жизнь гонялся за призраками, вызывая у окружающих насмешки и ненависть, – и раскаялся, наконец: «Я вижу, что все, что я сделал, было бесцельно… Теперь я только бедный испанский идальго Кехано»?

И правда ли, что если в этой трагедии в самом деле принимали участие некие противники Ленина, то они играли роль именно недоброжелателей? Не были ли они скорее кем-то вроде коллективного бакалавра Карраско, который изолировал Ленина-Дон-Кихота в Горках с самыми лучшими намерениями; и пусть сумасшедший в результате оказанной ему любезности не только излечился, но и умер, разве не означают те пять монументальных литер, которыми украсили мавзолей на Красной площади, эпитафию и отпущение грехов разом: «Он удивлял мир своим безумием, но умер, как мудрец»?

Вся эта литературная, вскрытая кодом Софокла, Шекспира и Сервантеса расшифровка финала ленинской истории, однако ж, драматически противоречит последнему завету самого ВИ: «лучше меньше, да лучше».

Безумие безумием, но не кроется ли за событиями вокруг «Завещания» нечто другое, нет ли тут все же «какой-нибудь полушутливой проделки, какой-нибудь хитрости, какой-нибудь каверзы или чего-то в этом роде»?

Интерпретация политического ленинского поведения и того, чем была занята его голова в последние месяцы, осуществляется прежде всего на основе ленинских текстов – но психологическую убедительность версии о предсмертном «прозрении» дают два конфликтных случая. И хотя сам Ленин не принимал в них участия, даже косвенная его вовлеченность в оба инцидента окрашивает формально нейтральные отношения между ним и Сталиным – в резко негативные цвета.

Второй – телефонный конфликт Сталина и Крупской.

А первый?

Первый – так называемый «грузинский инцидент»; он увязывается с ленинским текстом «О национальностях или об автономизации» – и припечатывается им так, что принципиальная разница между Лениным и Сталиным видна яснее ясного: один под конец жизни, перед лицом смерти, когда ему уже не нужно было прятать свое лицо под личиной сурового большевика, оказывается в душе интеллигентом-демократом, почти либералом, тогда как второй – грубый варвар, уже тогда, в 1922-м ведущий дело к репрессиям, массовым депортациям и делу врачей.

Так получилось, что период между первым, майским, и вторым, декабрьским, 1922 года инсультами Ленина стал дедлайном для длившихся десятилетиями дискуссий о наилучшем способе создания на территории Евразии единого марксистского государства. К этому моменту уже понятны его примерные границы и проблемные зоны: Украина, Грузия, Туркестан и Дальневосточная республика. Ясно было, что есть политический центр и есть окраины, но если до 1922 года можно было взаимодействовать в зависимости от обстоятельств – в России советская власть, на Украине советская, уж как-нибудь договоримся, – то фактор Генуи заставил формализовать отношения. Ленин предупреждал, что «западные партнеры» наверняка попытаются расколоть советские республики, манипулировать ими поодиночке; и поскольку изобрести – находясь одной ногой в могиле – рецепт многонационального государства нового типа, занимающего шестую часть суши, не так-то просто, как кажется, объединением советизированных государств и пара-государств занялся тот, кто и должен был, – нарком по делам национальностей Сталин.

Всем в политбюро ясно было, к чему, в принципе, хорошо было бы прийти – к централизованному (так эффективнее переводить экономику на социалистические рельсы) государству, на всей территории которого проводилась бы одна и та же, вырабатываемая в Москве политика – конечно, с учетом местного политического и культурного колорита. Легче сказать, чем сделать; нюансов хватало. Можно ли, к примеру, отличить «настоящую» республику от «условной» только по наличию компактно проживающей национальной общины? Чувашия, к примеру, может объявить себя республикой? А Татария? А Украина? Как далеко может простираться самостоятельность республики? Можно ли республикам завязывать сепаратные дипломатические отношения с другими странами, иметь «свои» армии, банки, валюты, таможни и железные дороги, свои законы? Должны ли местные органы власти исполнять приказы центральных, даже не устраивающие их?

Проблема была еще в том, что, интегрируя окраины, надо было нажимать на них так, чтобы они не жаловались на боль: мировая революция продолжается, особенно на Востоке, и как знать, кого еще придется втягивать в орбиту. Если бы какие-нибудь республики принялись вслух вопить, что Москва их обижает, никто больше не захотел бы входить в Союз.

Маркс называл дискуссии по национальному вопросу: «щупать больной зуб», и, похоже, вся практическая стоматология, курировавшаяся Сталиным, до начала осени 1922-го устраивала Ленина. Сам он натянул белый халат и полез в рот пациенту с зеркальцем лишь в конце сентября – и, как выяснилось, оказался склонен к реализации внешне более мягкой схемы втягивания больших республик в Союз. Оставить их республиками, формально равными РСФСР, чтобы всем вместе, как бы с нуля, вступить в Союз. В каждой республике – свои наркоматы, но при этом существует и головной, московский, «всесоюзный» наркомат – и местные подчиняются московскому. То есть центр командует – но, во-первых, каждой республике предоставляется формальное право на самоопределение, то есть «развод»; во-вторых, формально в каждой республике всё, ну или почти всё свое: иностранные дела, оборону, внешнюю торговлю дублировать не имело смысла заведомо. Сталин предпочитал действовать более решительно: «всосать» республики в состав РСФСР как «автономии» – но спорить с «профессором» не стал и готов был с почтением ассистировать ему в готовящейся операции.

Марксовская метафора курьезным образом наложилась на приступы далеко не метафорической зубной боли, которые одолевали Ленина в октябре 1922-го. И тем загадочнее выглядит фраза в записке Каменеву, где сначала Ленин пишет «великорусскому шовинизму объявляю бой не на жизнь, а на смерть», затем вдруг сообщает: «Как только избавлюсь от проклятого зуба, съем его всеми здоровыми зубами», а потом продолжает свою мысль про необходимость чередования представителей разных национальностей в будущем всесоюзном ВЦИКе. «Съем его всеми здоровыми зубами» – это угроза окончательно разделаться с национальным вопросом? Объяснение, почему он сейчас не может целиком посвятить себя государственной деятельности и готов временно делегировать свои полномочия кому-то еще, например, такому компетентному человеку, как Сталин? Или – план войны со Сталиным?

Штопфер мог задеть нерв где угодно, но дернулся пациент в Грузии. Там местные коммунисты поссорились с «центральными», которых представлял Орджоникидзе, и начали выяснять, должна ли Грузия вступать в Союз как часть Закавказской федерации – или как самостоятельная единица. Нам важны не нюансы политической истории Грузии, а то, что температура пошла вверх и однажды – не то в ходе дискуссий, не то безотносительно к ним, по частному вопросу, но в период горячих споров – «москвич» Орджоникидзе съездил по зубам одному достойному джентльмену; пострадавшие пожаловались напрямую Ленину, тот послал комиссию разбираться: да, Орджоникидзе был другом Сталина – но никогда не было установлено, что именно тот приказал ему давать зуботычину и вообще выходить за рамки своих полномочий; а еще Орджоникидзе был студентом Ленина по Лонжюмо и тем, с кем он весной обсуждал свой долгий отдых.

И вот тут оказывается, что в конце декабря – уже после того, как СССР был образован, и после того, как комиссия установила, что грузинский ЦК преувеличил неприемлемость для местных коммунистов условий центра; после того, как Рыков, присутствовавший при инциденте, засвидетельствовал, что драка была по личному вопросу и сам Орджоникидзе очень переживает из-за конфликта, – Ленин, ранее явным образом не защищавший грузинских националистов, по сути врывается в стоматологический кабинет Сталина и разносит его кувалдой – именно так выглядит теоретическая статья «Об “автономизации”», где те, кто затаскивает в Союз маленькие беззащитные республики, квалифицируются как последние мерзавцы, одержимые демонами «великорусского шовинизма»; по сути, Ленин предлагает лучше уж отказаться от создания Союза на таких условиях и такими методами, лишь бы не копировать царскую Россию, тюрьму народов.

Озадачивающий совет.

Не менее странным выглядит и инцидент номер один – телефонный конфликт Крупской со Сталиным. На деле перед нами – очередная ситуация с «эффектом Расемона»: конфликт был – но конфликт плохо датированный, непрозрачный как по сути, так и по степени драматического накала, известный по показаниям свидетелей, которых нельзя назвать надежными: Мария Ильинична видела, как после разговора по телефону со Сталиным НК каталась по полу и рыдала; Сталин не отрицал факт беседы, но настаивал на ее рабочем, приемлемом характере; Ленин ничего не видел, но, возможно, что-то слышал из своей комнаты; сама НК – о склонности которой к истеричному поведению никто раньше не сообщал – явно видела трубку телефона, написала об услышанном оттуда возмущенное письмо Каменеву и Зиновьеву – и больше никогда ни словом об этом не обмолвилась и никогда не прекращала, так или иначе, общаться со Сталиным. Загадочная история – на которой, однако, строится психологическое подтверждение того, что под конец жизни у Ленина был острейший, принципиальнейший конфликт со Сталиным.

В 2003 году вышла поразительная книга историка В. А. Сахарова «“Политическое завещание” В. И. Ленина: реальность истории и мифы политики», где высказано – и доказано – еретическое и сенсационное, но в научном смысле безупречно оформленное, подкрепленное замечательной источниковой базой, предположение, что многочисленные странные непоследовательности в политических заявлениях «Завещания» и бытовом поведении Ленина в последние месяцы жизни объясняются не его болезненным слабоумием, не нехваткой сил, чтобы последовательно придерживаться той или иной позиции и организовывать свои мысли, и не сталинскими подлогами.

Оказывается, то, что – с потолка, без согласия автора – было названо «Политическим завещанием Ленина», при ближайшем рассмотрении имеет неоднозначный провенанс.

Часть «Завещания» – опубликованная при жизни ВИ и в тот период, когда он мог по-настоящему контролировать свои тексты, – бесспорна: «Как нам реорганизовать Рабкрин», «Лучше меньше, да лучше», «О кооперации». Но есть и другая часть – «Письмо к съезду», «Письмо Троцкому», «Письмо Мдивани», «Об автономизации», «Письмо Сталину» (ультиматум про НК) – которая материализовалась в собрании сочинений из не вполне надежных источников, возникала не одновременно, меняла по ходу названия, не имеет черновиков, не зарегистрирована в ленинском секретариате и обзавелась репутацией надежной только за счет свидетельств лиц, у которых могла быть личная заинтересованность в том или ином развитии политической ситуации.

Этими текстами, в разных вариантах – черновых, беловых, опубликованных, – как минимум как-то манипулировали; и ключевым периодом оказывается не декабрь 1922-го – начало марта 1923-го, когда Ленин радикально меняет свое мнение по нескольким проблемам и диктует несколько скандальных текстов, а 1923-й – когда эти самые странные тексты появляются на свет и начинают расползаться.

Переписка Ленина со Сталиным относительно инцидента номер два не просто выглядит подозрительно-неподтвержденной в плане происхождения, но и идет вразрез с их дальнейшими действиями. «Письмо к съезду» загадочно не только по жанру (что это за абстрактные и по большей части дискредитирующие характеристики, после которых даже не названо имя преемника), но и по содержанию (в чем, собственно, проблема, что Сталин сосредоточил «необъятную власть» – ну и что, если он не коррумпирован, не иностранный шпион и не тайный контрреволюционер? почему Ленин в начале 1923 года пугает расколом – а что за раскол-то без него? Сталин и Троцкий, да, не любили друг друга, но не то чтобы не разговаривали – вполне общались, вели деловую переписку).

Все это означает, что в источниковедческом смысле эти тексты – часть «завещания» и «примыкающие» документы: несколько писем, вторая, после 18 декабря, часть Дневника секретарей – сомнительны и, похоже, созданы не Лениным, а кем-то еще. Что перед нами – фальсификация.

Задачи, стоявшие перед Лениным в 1922–1923 годах, не сводились к борьбе с неперсонифицированным «аппаратом», новой элитой; важным пунктом было вылавировать на правильный курс в конкурентных отношениях слабеющего политика с теми конкретными лицами, кто – временно или навсегда – должен будет выдвинуться на его место. Еще с 1920 года, когда в партии оказалось множество молодых бюрократов (которых мог быстро развратить нэп), Ленин опасался, что кто-то из его крупнокалиберных партнеров – Троцкий, Зиновьев, Каменев, Сталин – заключит с этой частью партии договор и сможет сместить его. В «Письме к съезду» упоминаются шестеро, но те двое, кто действительно, без всякого «Письма», беспокоили Ленина, – это Сталин и Троцкий. Чтобы эффективно использовать их таланты для строительства государства, нужен третий – сам Ленин, обладавший чертами и того и другого. Но на кого из них ориентироваться партии, когда Ленин не сможет обеспечивать этот баланс?

В целом мало кто из людей, с которыми Ленин вынужден был работать, вызывали у него настоящую приязнь; похоже, чтобы занять высокий пост в партийной иерархии – и быть эффективным работником, – нужно было обладать букетом отрицательных черт.

И Сталин, и Троцкий никогда – после смерти можно делать такие обобщения – не расставались с диктаторскими амбициями; наталкиваясь на такого заведомо более сильного конкурента, как Ленин, они могли срываться и демонстрировать ему непочтительность. Троцкий, воспользовавшись своим талантом успешно организовывать любую деятельность, пытался в 1921-м превратить Госплан в штаб хозяйственного фронта и сделаться, по сути, экономическим диктатором; Ленину, который был против такого разделения труда (партия занимается идеологией, хозяйственники – экономикой) и полагал, что оно приведет к политической катастрофе, приходилось сдерживать Троцкого – иногда демагогически, иногда манипулируя своими союзниками, натравливая их на коллегу. Однажды тот публично, на заседании политбюро, назвал Ленина «хулиганом»; Ленин побледнел: «Кажется, кое у кого тут нервы пошаливают». Сталин тоже был с норовом; Мария Ильинична рассказывала, как тот грубо, после просьбы Ленина, отказался послать деньги в Берлин больному Мартову: «Ищите себе для этого другого секретаря». Мог он и наброситься на Крупскую, если та отказывалась соблюдать разъясненные ей правила. Эволюция отношения Ленина к Сталину не вполне понятна. Она запутана политически окрашенными трактовками; похоже, Ленин ценил его прежде всего как хорошего исполнителя, организатора административной деятельности – и не вполне воспринимал как теоретика марксизма. Сестре он говорил о Сталине, что тот «вовсе не умен». Известна реплика Ленина, который, разговаривая с одним работником, вдруг прервался и указал на расхаживающего по комнате с трубкой Сталина: «Вот азиатище – только сосет!» «Тов. Сталин выколотил трубку», – одобрительно замечает мемуарист. Поскольку сцена разворачивалась в квартире самого Сталина – и Ленин вряд ли позволил бы себе личное оскорбление в таком контексте, – реплика больше похожа на шутливую, чем брезгливую; да и в целом держать Сталина в роли «полезного идиота» обошлось бы недешево; Ленин знал это и вряд ли стал бы проявлять откровенный сарказм в его присутствии.

Считается – в основном со слов Троцкого, – что Сталина избрали в генсеки едва ли не случайно, при попустительстве Ленина, который, впрочем, улучил момент процедить предупрежденьице: «Не советую, этот повар будет готовить только острые блюда»; дело было до инсульта, и Ленин, видимо, был уверен, что в случае чего у него всегда хватит сил заменить наглого повара более почтительной кухаркой, в чьей книге рецептов не упоминались ни соль, ни перец. В тот момент вообще много говорилось о том, что партии следовало отодвинуться в тень – чтобы не мешать поднимать экономику; и, видимо, для «ордена», контролируемой «опричнины», дело которой – организовывать конкуренцию между социалистическими и капиталистическими секторами и готовить молодежь, способную руководить и экономикой тоже, – Сталин был ровно то, что нужно.

Версия Троцкого – у которого не было, как у Сталина, возможности публиковать многозначительные фотографии из личного архива в жанре «вдвоем в Горках», но который обладал выдающимся литературным даром и вовсю пользовался советом Черчилля про «история будет любезна ко мне, если я изъявлю намерение сам написать ее», – выглядит так, что Ленин, обнаруживший в Сталине более опасного конкурента, принялся флиртовать с ним, Троцким, чью лояльность оценил лишь с опозданием. Он настаивает на том, что в декабре 1922-го Ленин предлагал ему создать при ЦК комиссию «по борьбе с бюрократизмом» – которая стала бы «рычагом для разрушения сталинской фракции, как позвоночника бюрократии». Ставка Ленина, сопутствующая предложению о блоке против сталинского оргбюро, – место заместителя и преемника на посту председателя Совнаркома. Троцкий, по его словам, согласился – предложение действительно лестное и, главное, оно совершенно естественно. В сознании масс Троцкий и так был второй фигурой в Советской России; и пока Сталин, Зиновьев, Каменев, Бухарин – то есть все остальные – бегали под музыку в ожидании, когда она смолкнет, в надежде плюхнуться на заветный ленинский стул, он уже стоял, можно сказать, крепко держась руками за спинку.

Почему же Троцкий – и так без пяти минут официальный преемник, да еще и снабженный ленинской индульгенцией из «Письма к съезду» («самый способный человек в настоящем ЦК»), все же не оказался на месте, куда готовила его судьба? Считается, что, во-первых, дело в интригах Сталина, а во-вторых, в том, что Троцкий в 1922–1923 годах тоже был «хромой уткой» – и то, что ноги у нее были перебиты как раз Лениным, видимо, не слишком подогревало энтузиазм этой важной птицы помогать тому, кто долго лупил ее прикладом. Это правда: на протяжении 1920–1922 годов Ленин систематически и методично занимался разрушением и нейтрализацией популярности и авторитета Троцкого, набранных в годы Гражданской, делая всё, чтобы в партии его воспринимали как инородное тело. В такой ситуации нет ничего удивительного в ответе, который услышал на свой вопрос: правда ли, что Троцкий вот-вот будет избран заменой ВИ – нарком С. Либерман в конце 1923-го после долгой командировки в Англию: «Нет… Мы предпочитаем трех с головой поменьше, чем одного с двойной головой… Революция вошла в свою колею, и теперь нам нужны не гении, а хорошие, скромные вожди, которые будут двигать наш паровоз дальше по тем же рельсам. А с Львом Давидовичем никогда не знаешь, куда он заведет».

Отпихивая Троцкого и лавируя между разными группировками, Ленин последовательно опирался на лояльного – или имитировавшего эту лояльность в ожидании первых признаков болезни – Сталина. Кто поддержал его в «дискуссии о профсоюзах», затеянной, чтобы дискредитировать Троцкого? Правильно, Сталин. И пока Троцкий, при помощи точно рассчитанных фланговых атак, оттеснялся – Сталин наливался силой. И когда (или, точнее: и если) в 1922-м Ленину действительно понадобилась помощь Троцкого против Сталина, который якобы принялся убеждать всех, что «Ленину капут», то Троцкий, даже если у него и было желание протянуть руку столько раз предававшему его партнеру, просто лишен был такой возможности: у него не было ресурса, и по любому принципиальному вопросу его просто переголосовывали «плохие парни».

Задним числом многие бытовые анекдоты наливаются многозначительностью.

Однажды – впрочем, это тоже рассказ Троцкого, в ком литератор и политик иногда объединялись против историка, – задолго до революции, дело было то ли в Лондоне, то ли в Женеве, группа социал-демократов направилась в оперу; но пока все наслаждались пением, мемуарист испытывал невыносимые муки от того, что его ботинки были ему тесны. Штука в том, что ботинки эти принадлежали Ленину, который приобрел их в Париже, но после того, как они оказались ему малы, подарил товарищу, чья «обувь настойчиво требовала смены. Я получил эти ботинки, – вспоминал Троцкий, – и на первых порах мне на радостях показалось, что они мне в самый раз. Я решил их обновить, отправляясь в оперу. Дорога туда прошла благополучно. Но уже в театре я почувствовал, что дело неладно. Может, это и есть причина, почему я не помню, какое впечатление произвела опера на Ленина, да и на меня самого. Помню только, что он был очень расположен, шутил и смеялся. На обратном пути я уже жестоко страдал, а Владимир Ильич безжалостно подшучивал надо мною всю дорогу. Под его шутками скрывалось, однако, компетентное сочувствие: он сам, как сказано, промучился в этих ботинках несколько часов».

Надо ли говорить, что партия и пост предсовнаркома к концу 22-го очень напоминали те «ботинки», которые Ленин – якобы – решил передать Троцкому. Неудивительно, что в конце концов тот предпочел остаться босым – и не мучиться дальше с ленинской обувью: и больно, и, есть подозрение, – сегодня подарил, а завтра отберет.

Какой Золушке пришлись в конце концов впору эти туфельки?

Правильно.

Демонизация Сталина, хочешь не хочешь, идет рука об руку с индульгенцией, которую потомки, чем дальше, тем щедрее, подписывают Троцкому: тот так долго жаждал этого сердечного альянса с Лениным – и вот, наконец, ВИ понял, что никуда ему от ЛД не деться, – и раскрыл ему свои объятия, да поздно было.

Проблема в том, что при попытке проследить источники возникновения тех фактоидов, которые циркулируют в историографии и массовом сознании как бесспорные факты, касающиеся обстоятельств болезни и смерти Ленина, выясняется, что очень многие из них так или иначе ведут к мемуарным свидетельствам Троцкого – который объяснял события 1922–1923 годов убедительно, но тенденциозно. При избрании Сталина генсеком Ленин предупреждал, что «этот повар будет готовить острые блюда»; а кого предупреждал? Троцкого. Крупская, которая всегда была чрезвычайно умной женщиной, говорила в 26-м: «Если б Володя был жив, он сидел бы сейчас в тюрьме»; а кому говорила? А все ему же. Версия Троцкого кажется особенно заслуживающей доверия и потому, что он лучший в своей категории рассказчик, и потому, что по смыслу она хорошо монтируется с несколькими текстами Ленина, а психологически – со все теми же двумя яркими эпизодами; а еще лучше – с общеизвестным образом Сталина в хрущевской интерпретации. Действительно, всё сходится: Ленин прозрел и принялся активно добиваться альянса с Троцким (к которому до того относился крайне настороженно и с которым постоянно находился в состоянии рабочего конфликта) против Сталина – чей зловещий силуэт встает за всеми бедами, терзавшими Ленина под конец жизни, гигантским портретом, затмевающим горизонт, – как в «Утомленных солнцем». Он тривиализовал, утопил в бумагах, деромантизировал ленинскую революцию, запутал строителей социализма сначала в бюрократической паутине, а затем сгноил в лагерях; он изолировал Ленина, цензурировал его «Завещание», возможно, даже низложил, арестовал и отравил его, он жестоко оскорбил его жену – и, обманывая Ленина своей молчалинской услужливостью, подготовил все для того, чтобы в момент, когда Ленин не мог оказать сопротивление, перехватить у него власть – и сосредоточить ее в своем «аппарате».

Мы не имеем возможности воспроизвести здесь всю аргументацию В. Сахарова и копировать всю его доказательную базу. Но Сахаров – и через расследование происхождения документов, и посредством анализа их смысла, и методом текстологической экспертизы – демонстрирует, что статья «Об автономизации», а также письмо грузинскому коммунисту Мдивани не могут принадлежать Ленину. В поведении Сталина и Орджоникидзе при ближайшем рассмотрении также не обнаруживается ничего криминального; а вот Ленин становится, по сути, противником образования СССР – что в целом не вяжется с тем, что он говорил прежде.

При анализе того, как именно различаются тексты, фигурирующие в комплексе как «Завещание», выясняется, что все надежно подтвержденные документы свидетельствуют о прочных, взаимно доброжелательных, хороших рабочих отношениях Ленина со Сталиным, тогда как все сомнительные имеют так или иначе антисталинскую направленность и одновременно играют на руку Троцкому. (И Сталину – это выходит за рамки нашей книги, но все же – не так легко было отбивать в 1923–1924 годах атаки, связанные с попытками опубликовать – или запустить циркуляцию в партийной среде – «ленинские» документы с резкой критикой его самого, его политики, его компетентности и его манер.)

Хорошо, странное происхождение и несоответствие предшествующей ленинской линии; но зато эти документы прекрасно вписываются в известную канву событий, нет?

Не так уж и прекрасно. И прикрывать неувязки приходится откровенным сочинительством.

17 марта, через неделю после «окончательного» ленинского инсульта, Сталина вызвала Крупская и передала просьбу Ленина – который почти онемел, но все же смог произнести зловещее словосочетание «смертельный ток» – о яде, цианистом калии; Крупская попробовала дать его мужу сама, но ей не хватило сил. Ленин, который якобы и раньше имел со Сталиным предварительные договоренности на этот счет, знал, что Крупская просит о помощи Сталина, – и дважды вызывал ее к себе, пока та вела со своим недавним обидчиком нелегкий, видимо, разговор. Чтобы подтвердить: да, именно Сталин, именно помочь ему умереть. Сталин, однако, продолжал сомневаться – и политбюро поддержало его сомнения: пусть все идет как идет, не надо вмешиваться.

По правде сказать, после истории с оскорблением жены можно было выбрать себе в качестве «доктора Смерть» кого-то полюбезнее. Получается, что Сталин подставлялся – ведь он должен был отравить того, кто оставляет после себя токсичное письмо к съезду – которое отравит его политическое будущее. Объяснение обычно сводится к тому, что все остальные заведомо не согласились бы, а Сталин был машина, не ведающая сомнений и милосердия. Объяснение, восходящее к Троцкому, еще более изощренное: история про просьбу о яде, даже если не выдумана Сталиным, была выгодна ему в любом случае – потому что подразумевала, что Ленин сам соглашается уйти, указывая – щекотливым способом – на него как на преемника; на «Письме к съезду» в этом случае можно не фокусироваться. И, по-видимому, полагал Троцкий, Сталин, который в самом деле отравил Ленина в Горках – руками Генриха Ягоды, нарочно распространял эту версию, чтобы подготовить себе алиби. Почему же тогда промолчала видевшая все Крупская? А потому, отвечает теперь уже историк Фельштинский, что, может, и не отравил, но угрожал отравлением – и, чтобы уберечь мужа от убийц хотя бы на какое-то время, Крупская пообещала держать рот на замке. Убедительно?

А убедительно ли, что письмо с требованием извинений за оскорбление жены Ленин пишет Сталину чуть ли не через три месяца после самого инцидента? Причем Сталин к тому времени уже извинился перед Крупской, что бы между ними ни было.

А «изоляция» Ленина, которая так живо описывалась Троцким, а затем была гиперболизирована историками до стадии «ареста»? Похоже, на деле она была довольно условной – то есть соответствующей рекомендациям врачей, и, пожалуй, даже недостаточной для человека, чье состояние, мы теперь знаем, неуклонно ухудшалось. Ленину так никто и не смог запретить диктовать; его формально попросили не ждать ответы на письма – но на деле в небольших, разумных объемах он мог переписываться; режим не соблюдался. Никто насильно не уволакивал его в дом, когда в октябре он вдруг захотел поехать в Москву на автомобиле.

Подробный анализ политической ситуации 1922–1923 годов и поведения основных фигур показывает, что «общеизвестный» конфликт Ленина со Сталиным не имел под собой никакой почвы и, похоже, создан искусственно, задним числом, с помощью подложных текстов. Похоже, Сталин в 1922 году не имитировал абсолютную лояльность, одновременно изолируя Ленина от руководства партией, – но в самом деле относился к Ленину с глубочайшим уважением, хотя и в их отношениях случались дождливые дни. Но и Ленин, не нарушая естественную в силу разницы культур дистанцию, воспринимал генсека как надежного товарища и свое доверенное лицо, которого он сознательно выдвинул на ответственную должность. Тогда как отношения Ленина с Троцким – описанные самим Троцким как в высшей степени доброжелательные и направленные на заключение политического союза против генсека – не слишком подтверждаются: интенсивность личных контактов между ними в конце 1922 года особо не возросла, равно как и степень близости. Что такого произошло, чтобы Ленин вдруг «прозрел», понял, что ему нужен преемник, разочаровался в Сталине и принялся распускать перья перед Троцким, которого плохо переваривал? Ничего.

И раз Ленин, умирая, вовсе не проклинал Сталина – и между ними не было ни личного, ни политического конфликта, завершившегося запиской о разрыве отношений, – значит, нарисованный XX съездом образ Сталина как извратителя ленинской идеи является мифом и фальшивкой; Сталин оказывается не трикстером, а законным наследником; и пожалуй, мы не можем сказать, что Ленина захлестнули волны сталинской «серой слизи», что она «убила» его, даже в том смысле, что «светская чернь» – Пушкина. Это не то чтобы меняет картину мира, наши представления о позднейшей деятельности Сталина остаются в силе, – однако это дает известной картине мира совсем другую рамку.

Исчезновение остро-конфликтного контекста не означает, что смерть ВИ произошла в прозаических, «неинтересных», нейтральных обстоятельствах. Напротив, с осени 1922-го вокруг него складывается некоторым образом «детективная» ситуация; оказывается, между ним и внешним миром существовал «черный кабинет», в котором шла работа с документами, ранее ускользавшая от внимания наблюдателей; с его и похожими на его – там фабриковались подложные документы, чтобы представить Ленина врагом Сталина; и эта деятельность совершалась незаконно, была преступлением.

К сожалению, в кратком пересказе может сложиться впечатление, что книга В. А. Сахарова – образчик дешевой сенсационной конспирологии. Нет ничего более далекого от истины – это очень серьезное научное исследование, получившее массу обстоятельных рецензий – не «лайков» в Сети, а аргументированных отзывов в академической среде; и если крупная работа прозорливого историка входит в оборот медленнее, чем следовало бы, то только в силу того, что ее выводы действительно революционны.

Возможно, сугубо академический характер исследования отчасти играет против автора, потому что в своих предположениях он основывается только на документах, а когда их нет – просто умолкает. Заявив о высочайшей вероятности фальсификации и доказав, что все общепринятые представления об «агонии» Ленина зиждутся на неверных представлениях, В. А. Сахаров отказывается назвать, кто именно мог быть автором текстов, замечая лишь, что если руководствоваться принципом «кому выгодно», то искать его следует «в очерченном круге политических деятелей: членов и кандидатов в члены Политбюро и политически сочувствующих им лиц из ближайшего окружения Ленина (члены семьи, секретари)», в окружении Троцкого: Радек?

Сам Троцкий? Проблема в том, что, судя по поведению Троцкого, в момент появления этих текстов – крупных козырей в игре за место Преемника – от изумления, что в пандан ему, параллельно работает некая союзная ему сила, он даже не смог сполна ими воспользоваться; они для него такая же неожиданность, как и для Сталина; он как будто не вполне доверяет Ленину, который столько раз отстранялся от него. Пожалуй, будь Троцкий – или кто-то из его окружения – автором, он мог бы разыграть эти козыри лучше.

Мало того: чтобы распространять весной 1923-го фальсифицированные документы, Троцкому надо было быть стопроцентно уверенным, что Ленин точно не выздоровеет; потому что если бы Ленин вдруг обнаружил, что от его имени рассылаются документы, которые он не создавал, то политическая карьера Троцкого на территории России была бы закончена. То же можно сказать и о любом другом авторе.

О любом – кроме, может быть, единственного человека, который мог пойти на такой феноменальный риск, обладая известным иммунитетом от ленинского гнева.

Обводя взглядом скамейку, на которой рассажены те, кто теоретически имел возможность, интерес и смелость сфабриковать – и пустить в оборот – эти тексты, понимаешь, что в этой компании есть словно слепое пятно, фигура, на которую заведомо не обращаешь внимания – просто потому, что там железное алиби, этого заведомо не может быть.

В этом размытом пятне угадывается женский силуэт – но это не Фотиева, не Володичева, не Гляссер, не Флаксерман, не Н. Аллилуева, которые работали секретарями Ленина и многое знали о нем, но не были ни публицистками, ни вообще сколько-нибудь крупными политическими фигурами.

Это…

Больше просто некому.

Это невероятно, но, похоже, это все же так.

Надежда Константиновна Ульянова.

«Соратница», безупречная супруга, превратившаяся, когда муж заболел, в заботливую сиделку и всю себя посвятившая его лечению. Да, но еще и – хранительница ленинских рукописей – и, в сущности, то бутылочное горло, через которое с декабря 1922-го проходили все документы, генерировавшиеся Лениным.

Именно она приносила ленинские «диктовки» в ЦК и удостоверяла их авторство.

Именно она могла присвоить «ленинским» текстам тот или иной статус – например, «Политического завещания» (а не «личных заметок о текущем моменте»), что она и сделала; именно она!

Именно она меняла по ходу свои показания относительно этих текстов: так, сначала характеристики членам политбюро были переданы ей в ЦК просто как ленинские записки – а через год она «вдруг заявляет, что эти записки являются ни более ни менее, как “Письмом к съезду”» – как раз к тому, который должен собраться после смерти Ленина! На этот раз Крупская определила, что «“воля Ленина” состояла в ознакомлении с “письмом” делегатов съезда» (Сахаров).

Она меняла свои показания относительно адресатов этих записок – сначала только члены ЦК, затем съезд партии, затем вся партия целиком (это очень важно – потому что Сталину обычно вменяется в вину, что он не огласил на съезде для всех то, что должен был огласить).

Она владела всеми нюансами политической обстановки, знала мелочи текущего момента.

Она была себе на уме, много кого отталкивала и бралась фильтровать – кто будет, а кто не будет общаться с ее мужем. Классический пример – с Валентиновым: «лучший биограф Ленина» был отставлен от дома из-за того, что чем-то не пришелся ей по душе; вряд ли он был исключением.

Она была писательницей – настоящей, хорошо владевшей словом, со своим узнаваемым стилем: ей принадлежат мемуары о ВИ, которые считаются беззубыми, но на деле – фееричные. Она такая же выдающаяся рассказчица, как красотка на ранних фотографиях: улыбающаяся только глазами, запоминающая шутки и забавные детали: как латали велосипеды калошами; как в Мюнхене, проводя в ресторанах серию конспиративных встреч, наелись рыбы – и у обоих пошла белая пена изо рта, и как пришел доктор, который понял, что у этого финского повара и американской гражданки что-то неладно с документами, – и содрал с них кучу денег; как фыркали, стараясь не смотреть друг на друга, когда слушали ахинею крестьянина про то, что Ленин завалил Кремль швейными машинками; как Ленин после II съезда так однажды задумался на велосипеде, что влетел в трамвай – и едва не остался без глаза; как смеялись над логотипом НВ в пивной «Хофброй» – о, «Народная воля»! как экспериментировали с каплями пота – для сведения букв из паспортов; как члены ЦК резались часами в дурака на даче «Ваза»; как Струве с женой заставляли своего ребенка кланяться портретам Маркса и Энгельса; как по ночам в Шушенском Ленин во сне доигрывал партию в шахматы…

Она знала стиль, манеру, мысли и намерения своего мужа, как, наверное, никто, – столько лет сочиняя за него ответы на письма.

И не только письма.

Тут вспоминается один из ее анкетных ответов – тянущий на признание в том, что она не первый раз незаконно, с чужим идентификационным ключом, проникала в его собрание сочинений – это была анкета для Института мозга: «Так одна статья (1912–1913 г.) в полном собрании сочинений фигурирует как его статья и к ней диаграмма с рисунками. Это не его статья и диаграмма. Это мои».

Она, и только она могла заменить на бумаге Ленина, вышедшего из строя.

Мы можем лишь предполагать, в чем состоял ее – если и в самом деле она создала эти тексты – интерес.

За время болезни Ленина – да и за все 20 лет знакомства со Сталиным – у НК могли возникнуть к нему какие-то претензии; и тогда ее попытка утопить Сталина посредством сфабрикованных писем мужа похожа на изощренную, многоходовую месть. Возможно, с помощью этих текстов нельзя было провести Троцкого в преемники – но теоретически можно было создать такой баланс сил, такую конфигурацию власти, внутри которой НК было бы комфортно после смерти мужа.

НК могла быть равнодушна к Сталину – но она имела основания претендовать на кое-что большее, чем роль статиста, и у нее могли быть свои политические представления о том, что лучше для партии и для страны.

А возможно – дважды два стеариновая свечка – она просто получала удовольствие от манипуляции сильным политиком, сама оставаясь в тени, – и теперь намеревалась продолжить эту деятельность, паразитируя на ком-то, более подходящем для этого, чем Сталин.

Что касается Ленина-политика, то, по правде сказать, утрата авторства нескольких текстов и изменения в составе союзников-противников не слишком меняют что-либо в его образе; в конце концов, ему было свойственно идти на самые экзотические альянсы и рвать с самыми близкими партнерами. Точно так же можно с уверенностью сказать, что в природе не может существовать документа, который – будь он вдруг обнаружен и введен в оборот – что-то радикально изменил бы в образе Ленина. Даже если кто-то найдет документ о работе Ленина на британскую разведку или свидетельство о его эксцентричных сексуальных пристрастиях; нет, даже и с самым тяжелым из жерновов на шее Ленин останется Лениным – революционером, сумевшим построить с нуля структуру, которая смогла захватить власть в период революционного хаоса, превратить этот хаос в нормально функционирующее государство – и стать моделью для перехвата власти в государствах Третьего мира.

Другое дело, Ленин-«человек», Ленин в частной жизни: семьянин, обладатель особенного характера и особенных вкусов.

Следует понимать, что очень значительная часть знаний об этой стороне жизни Ленина заимствована из мемуаров Крупской – которая, оказывается, умела работать не только с зашифрованными, но и с фальсифицированными документами.

В целом надо признать, что отношения ВИ с женой известны нам не более, чем это дозволено посторонним, – то есть в минимальной степени.

А. Тыркова-Вильямс, приехав к Ульяновым в Женеву в 1904 году, всматривалась в эту пару особенно пристально – ей было интересно, что такого нашла в Ленине ее гимназическая подруга. «Она была им поглощена, утопала, растворялась в нем, хотя у нее самой был свой очень определенный характер, своя личность, несходная с ним. Ленин не подавил ее, он вобрал ее в себя. Надя, с ее мягким любящим сердцем, оставалась сама собой. Но в муже она нашла воплощение своей мечты. Не она ли первая признала в нем вождя? Признала и с тех пор стала его неутомимой, преданной сотрудницей».

В свете событий 1923 года замечание про «свою личность» кажется особенно важным.

Скучная, вечно больная, безобразно одетая, вздорная, одуревшая от бездетности старуха, потолок которой – педагогическая деятельность: заставить школьников в учебное время собирать шишки на топливо?

Или все же – ошеломительно красивая, весьма остроумная, очень скрытная – и очень умная женщина, которую все – кроме, видимо, ВИ – катастрофически недооценивали?

НК, похоже, единственный человек из окружения Ленина, относившийся к нему с уважительной и деловой иронией, какая ему, можно предположить, нравилась; совершенно очевидно, что она умела подмечать не только его, понятное дело, силу, но и смешные стороны – и, видимо, имела к нему свой ключ.

Манипуляции с «Завещанием» – единственный раз за четвертьвековую историю отношений этой пары, когда в поведении НК определенно есть нечто подозрительное. Однако мы можем предположить, что она и раньше проявляла «свою личность» по некоторым вопросам.

У нее была замечательная память, она хорошо – лучше многих – разбиралась в прикладной химии. Она, как нам уже доводилось говорить, была настоящей «Энигмой», шифровальной машиной РСДРП. Она была сильной, выносливой и охотно соглашалась на авантюры; 400-километровое пешее путешествие, которое они летом 1904-го совершили вдвоем по горам Швейцарии, достаточно красноречивое свидетельство. Но мы знаем о ней гораздо меньше, чем о ВИ, – прежде всего потому, что лично про себя в мемуарах она рассказывает совсем мало – и с еще большей иронией, чем о муже.

Их переписка – разумеется, существовавшая – не опубликована и, скорее всего, уничтожена или спрятана ею самой. Можно не сомневаться, что значительная часть этой переписки была шифрованной; но и кода переписки между ней и Лениным мы не знаем.

Похоже на то, что НК была главной загадкой в хорошо известной жизни Ленина; тем топором Негоро, который постоянно лежал под его компасом – и, возможно, активировался только в какие-то исключительные моменты – однако, как видим, активировался и корректировал указания магнитной стрелки.

На протяжении четверти века рядом с главным героем этой биографии постоянно находился другой человек, который вел собственную игру, выдавая себя для посторонних за предмет обстановки. И когда «бабушка божий одуванчик», на протяжении всех двадцати пяти лет не вызывавшая у тех, кто готов был вспоминать о ней, ни малейших вопросов, кроме разве что «о господи, ну почему у нее все время такое постное выражение лица», оказывается ключевой фигурой в детективе, это означает, что в истории Ленина появляется финальный твист.

Спасибо, Надежда Константиновна; вы самый интересный человек в этой очень густонаселенной эпопее.