Героиня жаркой истории Пушкина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Как я ни старалась быть убедительной, доказывая, что облик Собаньской сквозит чуть ли не во всём творчестве Пушкина, вынуждена признать неоспоримую истину: любой герой или героиня произведений Поэта сотканы из запавших в его душу черт соприкасавшихся с ним людей.

Ещё раз должна повторить — зрелый Пушкин ничего не придумывал. А зрелым он стал сразу же после «Руслана и Людмилы». Божественным даром Гения перемалывал Поэт жизненные впечатления, как в мясорубке. Конечный продукт — простите за кулинарное сравнение — это уже ни мясо, ни лук, ни картофель и помидоры, ни петрушка, укроп, приправы — в общем всё то, что вкладывает в блюдо фантазия досужей поварихи, а смесь всех составных — аппетитный фарш. Из этого «фарша» — увиденного, услышанного, пережитого в своей быстротечности — лепил Пушкин образы. Оттого и успел за свою короткую — особенно по нынешним меркам — жизнь сказать так верно, так много — почти всё! — нам о нас самих. Он стремился стать национальным, русским поэтом. Он достиг этого и через это вышел за пределы России. Как вслед за ним Достоевский, Толстой, Чехов. Он стал не русским Шекспиром, а Шекспиром на русской почве!

Не хочу пересказывать хорошо известный всем почитателям Поэта рассказ Нащокина о жаркой истории Пушкина с некой графиней. Нащокин сумел внушить Бартеневу, что ею была Долли Фикельмон. Её дневник — искренняя хроника своей и чужой жизни — убеждает в абсурдности этого предположения. Гроссман доказывал, что этот эпизод — обычная пушкинская устная новелла. А между тем он имел место в жизни Пушкина. Только героиней его была не Долли Фикельмон, а другая графиня.

Начну с события, описанного Пушкиным в обойдённом вниманием исследователей наброске драматического произведения из французской жизни. Отрывок этот условно озаглавлен «Через неделю буду в Париже» и также условно датирован 1834—1835 гг.[134]. Действующие лица — Графиня и Дорвиль.

Графиня (одна, держит письмо)

«Через неделю буду в Париже непременно»… письмо от двенадцатого, сегодня осьмнадцатое; он приедет завтра! Боже мой, что мне делать?

(Входит Дорвиль)

Дорвиль

Здравствуйте, мой ангел, каково вам сегодня? Послушайте, что я вам расскажу — умора… Что с вами? Вы в слезах.

Графиня

Вы чудовище.

Дорвиль

Опять! Ну, что за беда? Всё дело останется в тайне. Слава Богу, никто ничего не подозревает: все думают, что у вас водянка. На днях всё будет кончено. Вы для виду останетесь ещё недель шесть в своей комнате, потом опять явитесь в свет, и все вам обрадуются.

Графиня

Удивляюсь вашему красноречию. А муж?

Дорвиль

Граф ничего не узнает. Мужья никогда ничего не узнают. Месяца через три он приедет к нам из армии, мы примем его как ни в чём не бывало; одного боюсь: он в вас опять влюбится — и тогда…

Графиня

Прочтите это письмо.

Дорвиль

Ах, боже мой!

Графиня

Нечего глаза таращить. Я пропала — вы погубили меня.

Дорвиль

Ангел мой! Я в отчаянии. Что с нами будет!

Графиня

С нами! С вами ничего не будет, а меня граф убьёт.

Далее герои обсуждают ситуацию, ищут спасительный выход. Дорвиль решительно заявляет, что выедет навстречу графу, поссорится с ним, вызовет его на дуэль и проколет шпагой. Графиня в ужасе от такого предложения: «Я не позволю вам проколоть моего мужа. Он для меня был всегда так добр». Дорвиль советует ей уехать в деревню. Графиня возражает — муж поскачет за ней! Дорвиль предлагает другой вариант — укрыться в его замке. Графиня протестует: «А шум? а соблазн? но, может быть, вам того и надобно. Вы хотите, чтобы весь свет узнал о моём бесчестии: самолюбие ваше того требует». Неожиданно ей приходит прекрасная мысль: «Я умру со стыда, но нет иного способа». Дорвиль в нетерпении спрашивает: «Что ж такое?» «После узнаете!» — отвечает Графиня. На этом действие обрывается. И мы так никогда и не узнаем о спасительной мысли героини пушкинского произведения…

Аналогичное драматическое событие, оказывается, имело место в жизни одной из самых прекрасных дам Петербурга — графини Елены Завадовской. Произошло оно в 1831 году. И отражено в дневнике нашего добросовестного бытописателя пушкинской эпохи — Фикельмон.

Начнём по порядку. 22 июля 1829 г. недавно прибывшая в Петербург графиня Фикельмон приглашена на раут к Гурьевой, жене бывшего и в бозе почившего министра финансов Д. А. Гурьева. Присутствует весь дипломатический корпус. Среди гостей и графиня Елена Завадовская.

Там я впервые увидела мадам Завадовскую, урождённую Влодек. Она полностью оправдывает свою репутацию красивой женщины. Высокая, статная, с великолепными правильными чертами, ослепительным цветом лица, но о ней можно было бы сказать, как говоришь, стоя перед прекрасной картиной: «Как можно было бы полюбить её, если бы в ней была жизнь и душа!»

Это холодное и такое скучное выражение лица Завадовской часто и с сожалением отмечала Фикельмон в своих многочисленных о ней записях. 27 июля 1833 г. после бала в Гатчине Долли отметила: Императрица, как обычно, была самой красивой; за ней неподвижная (подч. мною. — С. Б.) Завадовская, затем Крюднер, весёлая, естественная и красивая. Застывшая красота прекрасной Елены раздражала Долли. Ей как будто хотелось вдохнуть в эту женщину побольше жизни и огня.

8 сентября 1829 г. в окрестностях Петербурга, близ Парголово, проходили большие манёвры войск.

Мы поехали туда в коляскемама, Катерина и я. С нами была Завадовская. Так как мы следовали за каретой императрицы, она пригласила всех нас отобедать с ней в одном из пригородных домов.

Как видим, Фикельмон не только приглядывалась к красавице, но и пыталась завязать с ней дружеские отношения. Долли по природе была очень любопытна к людям, особенно к тем, кто выделялся среди толпы внешностью, умом или какими-то душевными качествами. Завадовская привлекала её своей непроницаемой загадочностью сфинкса.

Мадам Завадовская продолжает завоёвывать моё сердце. Она более постоянна, не столь изменчива, как другие. — Запись 26 ноября 1829 г.

Елена Михайловна унаследовала от отца-поляка (её мать была русской — урождённой графиней Александрой Дмитриевной Толстой) национальную черту польских аристократок — честолюбие. К ней можно отнести слова Пушкина о Марине Мнишек: …это была странная красавица; у неё была только одна страстьчестолюбие, но до такой степени сильное, бешеное, что трудно себе и представить[135]. Фикельмон своим зорким оком подметила — Завадовская без зазрения совести добивалась благосклонности императора:

Мадам Завадовская чересчур поглощена присутствием императора и производит горькое впечатление на многих людей. До сего времени ни в одной женщине не подмечала я столь мало прикрытое желание быть самой красивой и самой восхитительной! — Запись 12 января 1830 г.

Некоторые из записей Фикельмон я уже цитировала, но по иному поводу. Позволяю повторить их, чтобы собрать воедино образ Завадовской, вырисовывающийся из дневника Долли.

Через двенадцать дней после большого официального приёма у французского посла Мортемара Долли вновь пишет о том же:

…Император был как никогда красив. Вид завоевателя ему очень подходит, и свита красивых женщин, следующих за ним из залы в залу и ловящих каждый его взгляд, полностью оправдывает этот вид. Три главные фигуры в этой группе обожательницНатали Строганова, мадам Завадовская и княжна Урусова.

И вот наконец тот момент, который поможет развенчать легенду о холодной, бесстрастной и непорочно чистой Завадовской:

В изысканном светском обществе бросается в глаза любовь графини Завадовской и генерала Апраксина. Бросается в глаза, ибо эти два существа, целиком поглощённые друг другом, представляют чересчур яркий контраст с напускной благопристойностью петербургских дам, чтобы не быть сразу же замеченным всеми. Она прекрасна, как день, и молода. Он не может похвастаться тем же и уже превращается в то, что называется бывший. — Запись 8 сентября 1830 г.

17 января 1831 г. Долли записала: Красивая и блестящая Завадовская совсем исчезла из светского общества; или из-за болезни, как об этом толкуют, или из-за сердечной муки или неприятностей в семье, но вот уже три месяца, как она уединилась и ни с кем не встречается. Нельзя сказать, что из-за её отсутствия общество опустело, ибо одна красивая персона тут же сменяется другой. Но эта бедная женщина не пользуется репутацией святой (подч. графиней Фикельмон). Хочется верить, что все сплетни о ней не что иное, как злословие.

Итак, мы получили свидетельство Фикельмон, которое, возможно, поможет разрешить затянувшийся спор пушкинистов о прототипе Нины Воронской в «Евгении Онегине» — сей Клеопатры Невы. Большинство видело в Воронской Аграфену Фёдоровну Закревскую. Эту версию особенно категорично защищал Вересаев. Завадовская была одной из самых блистательных великосветских красавиц пушкинского времени, об исключительной красоте её не устают твердить воспоминания и письма этой эпохи. Однако среди всех этих упоминаний мы не встречаем нигде ни одного указания даже просто на очень обычную неверность мужу, а тем более на такую любовную разнузданность, которая давала бы возможность назвать её Клеопатрой.[136]

Вересаев ссылается на двух лучших из современных пушкинистов — Б. Л. Модзалевского и М. А. Цявловского, которые приняли его доводы. А между тем пушкинисты располагают не подлежащим сомнению указанием Вяземского на прототип пушкинской героини — в письме к жене князь просит прислать образцы материи для Нины Воронской и добавляет: так названа Завадовская в «Онегине». И напоминает этот стих: Она сидела у стола с блестящей Ниной Воронскою. О княгине Нине упоминает Вяземский и в письме Пушкину в Петербург от 23 января 1829 г.: Моё почтение княгине Нине. Да смотри, непременно, а то ты из ревности и не передашь.

Некий Богуславский, автор воспоминаний о царе Николае, опубликованных в 1898 г. в «Русской старине»[137], между прочим отметил, что покойный Пушкин называл гр. Е. М. Завадовскую Клеопатрою Невы. Но Вересаев упорно отстаивал свою версию: Если бы не один Вяземский с каким-то Богуславским, а все близкие и далёкие друзья Пушкина дружным хором свидетельствовали, что Клеопатраэто Завадовская, мы вправе им не поверить и не признать за их свидетельством решительно никакой ценности. Может быть, рисуя свою Клеопатру Невы, Пушкин не имел в виду ни Закревскую, ни другую какую-либо женщину. Но одно можно сказать с совершенной несомненностью: во всяком случае, он имел в виду не Завадовскую[138].

Вересаев прав только в одном — пушкинская Нина Воронская, как и Татьяна, это сплав из образов нескольких светских женщин. В Нине отразились какие-то черты Закревской, Собаньской, но её внешний облик (и как мы дальше убедимся, и суть её натуры) списан с Завадовской. Холодная, углублённая в себя, с рассеянным взглядом — такой вспоминают Завадовскую многие современники. Подобный образ нарисован Пушкиным в строфе черновика «Онегина»:

Неслышно в залу Нина входит,

Остановилась у двери,

И взгляд рассеянный обводит

Кругом внимательных гостей.

В волненьи перси, плечи блещут,

Вкруг стана вьются и трепещут

Прозрачной сетью кружева,

Горит в алмазах голова,

И шёлк узорной паyтинoй

Сквозит на розовых ногах…

Хочу напомнить также, что образ Клеопатры — женщины самой удивительной — привлекал Поэта не любовной разнузданностью, а прежде всего пылкостью воображения (слова Алексея Ивановича — героя повести «Мы проводили вечер на даче…»). Образы Дон-Жуана и Клеопатры занимали воображение Поэта — позволю себе употребить термин нашей эпохи — не как секс-символы мужского и женского начала. А как сильные, яркие, духовно богатые личности, бесплодно стремящиеся обрести свой жизненный идеал. И ещё на что хочу обратить ваше внимание, — приведённая выше черновая строфа изъята из восьмой главы «Онегина», а, как известно, Поэт начал работать над ней с 24 декабря 1829 г. Это уточнение необходимо для того, чтобы установить время жаркой истории, имевшей место в жизни Пушкина…

Однажды М. Ю. Виельгорский сказал В. В. Ленцу[139], получившему от мужа Завадовской приглашение захаживать к ним в дом запросто: Слушай, не ходи туда. Артистическая душа не может спокойно созерцать такую прекрасную женщину: я испытал это на себе. Это не просто комплимент Завадовской, это — предупреждение о Клеопатровой губительности её красоты.

В начале 1832 г. Завадовская вновь появилась в обществе. Именно к этому периоду относятся посвящённые ей мадригалы Вяземского, И. И. Козлова.

Твоя красою блещет младость,

Ты на любовь сердцам дана,

Светла, пленительна, как радость,

И, как задумчивость, нежна;

Твой голос зыбкий и прелестный

Нам веет музыкой небесной,

И сладкой томностью своей

Любимой песни он милей.

Но что так сильно увлекает,

Что выше дивной красоты?

Ах, тайна в том: она пленяет

Каким-то чувством доброты.

В лице прекрасном, белоснежном

И в алых розах на щеках,

Везде всё дышит сердцем нежным:

Оно и в голубых очах.

Оно в улыбке на устах.

И как румяною зарёю

Блеск солнца пламенной струёю

Бросает жизнь на небеса,

Так чистой, ангельской душою

Оживлена твоя краса.

И. И. Козлов[140].

Бесспорно, Козлов нарисовал весьма поэтический образ красавицы — такой представлялась сдержанная и холодная с виду Завадовская всем тем, кто созерцал её на почтительном расстоянии. Милая, нежная улыбка, обманчивая задумчивость, сдержанная, неторопливая речь, небесный взор очей, — конечно же, только ангелу может быть присуща подобная красота! Но вот даже восторженный поэт-слепец (он потерял зрение в 1821 г.) подметил в ней сущность её женственности — сладкую томность. Ту самую сладкую, сладострастную томность, позволившую проницательному Пушкину назвать графиню Клеопатрою Невы. Поддался очарованию её обманчивой внешности и Вяземский. Ей он посвятил стихотворение «Разговор 7 апреля 1832». Впрочем, не было ли это всего лишь пиитической данью поэта — в жизни же человека шкодливого и весьма циничного в мужской компании. Вспомним реплики о женщинах в переписке Вяземского и Пушкина. О женщинах, которых они воспевали в своих стихах как божественных созданий и вместе с тем так непочтенно отзывались о них в письмах — о той же вавилонской блуднице, верном списке с мадам Санд Анне Керн, похотливой Минерве Софье Киселёвой, Пентефреихи, Эрминии Е. М. Хитрово, Закревской — если бы не твоя медная Венера, то я бы с тоски умер (Пушкин — Вяземскому)! Стихи для женских альбомов — особый жанр русской поэзии XIX века с особым предназначением — воспевать, прославлять прелести дам, которым необходимо это восхваление, как животворная влага для цветов. Вяземский следовал канонам жанра:

Любовь беснуется под воспалённым югом;

Не ангелом она святит там жизни путь, —

Она горит в крови отравой и недугом

И уязвляет в кровь болезненную грудь.

Но сердцу русскому есть красота иная,

Сын севера признал другой любви закон:

Любовью чистою таинственно сгорая,

Кумир божественный лелеет свято он.

Красавиц северных он любит безмятежность,

Чело их, чуждое язвительных страстей,

И свежесть их лица, и плеч их белоснежность,

И пламень голубой их девственных очей…

Красавиц севера царица молодая!

Чистейшей красоты высокий идеал!

Вам глаз и сердца дань, вам лиры песнь живая

И лепет трепетный застенчивых похвал.

А вот и послание самого Пушкина, вписанное в альбом графини в мае 1832 г. Ему предшествовало письмо Завадовской на французском языке, обнаруженное Щёголевым:

Вы осуществляете, Милостивый Государь, живейшее и постояннейшее моё желание, разрешая мне послать к Вам мой альбом,я слишком ценю возможность владеть памяткой от Вас, чтобы не быть Вам весьма благодарной за сделанное Вами обещание. Примите уверение, прошу Вас, в этом, как и в моих самых отличных чувствах. Елена Завадовская[141].

Обычное, слишком учтиво-холодное послание царицы своему верноподданному пажу — таково первое впечатление от этой записки. Совсем естественно, что первейшая красавица Петербурга, к тому же обладавшая чрезмерным честолюбием (как подметила графиня Фикельмон), горела живейшим и постояннейшим желанием иметь у себя в альбоме восхваляющие её красоту стихи наипервейшего Поэта России. Но так ли невинна эта фраза: «…я слишком ценю возможность владеть памяткой от Вас, чтобы не быть Вам весьма благодарной за сделанное Вами обещание»? Вдумайтесь, как дипломатически изворотливо написана она! Ведь за этими любезными словами так и слышится не просто просьба воздать светскую дань её прелестям, но и законное, по праву ей принадлежащее требование, за которое даже не полагается совсем естественная в подобном случае благодарность. Прекрасная Елена желает иметь памятку о Пушкине. Не правда ли, странная и весьма неучтивая прихоть капризницы, ежели за всем этим ничего не кроется? Какой-нибудь тайный, только им обоим понятный смысл? Пушкин выполнил столь странно выраженную просьбу Завадовской и посвятил ей несравненное (выражение Вересаева) стихотворение «Красавице».

Всё в ней гармония, всё диво,

Всё выше мира и страстей;

Она покоится стыдливо

В красе торжественной своей;

Она кругом себя взирает:

Ей нет соперниц, нет подруг;

Красавиц наших бледный круг

В её сиянье исчезает.

Куда бы ты ни поспешал,

Хоть на любовное свиданье,

Какое б в сердце не питал

Ты сокровенное мечтанье, —

Но, встретясь с ней, смущённый, ты

Вдруг остановишься невольно,

Благоговея богомольно

Перед святыней красоты.

Переписывая это стихотворение в альбом Елены Михайловны, Пушкин имел перед глазами другие, до него написанные мадригалы своих собратьев — Козлова, Вяземского. Он решил не уступать им в эпитетах её видимым прелестям — Всё выше мира и страстей, / Она покоится стыдливо / В красе торжественной своей. Он отдаёт ей заслуженное — Красавиц наших бледный круг / В её сиянье исчезает. Но вчитайтесь во вторую строфу — как-то неуместно звучит в подобном мадригале упоминание о любовном свидании, о тайном сокровенном мечтанье сердца. Ведь писал эти строки не Козлов — поэт довольно посредственный, у которого мысль подчинена рифмам, а великий Пушкин. Неужто только ради рифмы он приплёл сюда свиданьемечтанье? Он, который так тщательно отделывал каждый стих, так точно выражал каждую мысль! Не сталкиваемся ли мы с его известным приёмом — тайнописью, в данном случае понятной только ему и ей, адресатке послания? Не имел ли в виду свидание именно с ней — спешил, нетерпеливо сгорал от сокровенного мечтанья, но, встретившись с ней, вдруг оробел и смущённо замер в благоговении перед святыней красоты?

Прежде чем продолжить изложение своей версии о героине пикантной истории, поведанной Пушкиным Нащокину, вновь предоставлю слово Фикельмон.

В записи от 21 января 1833 года Долли рассказывает о большом бале во дворце Уделов. Присутствуют их величества — императрица, красивая, молодая, словно двадцатилетняя девушка, император — в тот вечер он выглядел красивее, чем обычно, и пребывал в хорошем настроении. Здесь же и графиня Завадовская.

Мадам Завадовская появилась на этом балу после долгого траура и очень продолжительной болезни. Она бледна и бесцветна, и это её не украшает. Но всё же в своём чёрном платье она была очень красивой.

Долгий траур, о котором пишет Фикельмон, был, по-видимому, по недавно умершему двоюродному брату мужа, оставившему Василию Петровичу Завадовскому большое наследство в 600 тысяч рублей. Сумма, бесспорно, заслуживала столь продолжительной посмертной почести к усопшему! Но не был ли траур и какая-то затяжная болезнь Завадовской тем самым спасительным средством, о котором говорит графиня Дорвилю в наброске к драматическому произведению «Через неделю буду в Париже»?

Ещё одна запись в дневнике Фикельмон, от 9 сентября 1833 г., даёт достаточно оснований для такого предположения. Позволю представить героя её затянувшегося романа — генерала, командира Кавалергардского полка Апраксина Степана Фёдоровича. Он был старше Завадовской на 15 лет (1792—1862), увивался вокруг императрицы — шефа этого полка. Добивался расположения Александры Фёдоровны через её ближайшую подругу Сесиль Фридерикс. Непочтенная уловка генерала дорого обошлась тридцатисемилетней баронессе и аукнулась великосветским скандалом.

Графиня фон Бранденбург[142] уезжает; мне жаль императрицу, которая её искренне любит. Это женщина с видимо твёрдым характером и обладает большим тактомважным качеством для того, чтобы быть подругой государыни. Его не хватает Сесиль Фридерикс, которая гибнет с тех пор, как во власти какой-то злосчастной привязанности к Апраксину. Надо же было так случиться, чтобы именно в тот период, когда её дочь стала выезжать в свет, безупречная ранее женщина абсолютно потеряла голову, причём из-за мужчины, который не любит её. Вначале он ухаживал за ней как за подругой императрицы, а бедняга Сесиль угодила в этот подло расставленный капкан. Влюбившись в него, она позабыла обо всём на свете: и о своём великолепном положении при дворе и в обществе, и о возрасте, который далеко уже не иллюзия, и о своём многочисленном семействе. Не владея собой, эта несчастная женщина выставляет всем напоказ и свою любовь, и свою муку! Мне просто хочется плакать, когда я вижу её,так больно за её бедное сердце, искреннее и любящее до такой степени, чтобы броситься в бездну! Это скорее несчастье, чем преступление! Апраксин вообще не привлекателен. Он уродлив и досаден; может быть, и обладает определённой изысканностью и манерамирезультатом всей своей успешной и удачной жизни, но чему ли он обязан самими этими успехами? Говорят, что никто не умеет любить, как он! Сейчас он полностью пленил Сесиль, такую разумную доныне мать семейства, и мадам Завадовскую, самую красивую женщину Петербурга!

Прошло три года с того момента, когда Фикельмон впервые рассказала о романе Завадовской с Апраксиным. За этот период Елена Михайловна дважды и подолгу отсутствовала из светской жизни общества. Одна, вторая болезнь, траур. Но связь с Апраксиным, как видим, продолжалась. Никто не умеет любить, как он, — твердила светская молва. В этом была, видимо, причина, заставившая Завадовскую предпочесть уродливого и немолодого Апраксина своему красивому, доброму, весьма неглупому и не лишённому талантов мужу — по отзывам современников. Его перу принадлежит известное сатирическое стихотворение «Молитва лейб-гусарских офицеров», которая ошибочно приписывалась Пушкину.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК