По следам апокрифной истории
Пушкину была хорошо известна история возвышения рода Завадовских, от того же Петра Долгорукова, с которым он часто вёл беседы об истории России, или же из рассказов тысячелетней феи Натальи Кирилловны Загряжской. Читал он и предоставленную ему П. П. Свиньиным копию дневника А. В. Храповицкого, статс-секретаря, поэта, переводчика екатерининской эпохи. Незаслуженно издевался Поэт над незнатностью братьев Завадовских. Ведь они, если верить Долгорукову, были потомками двух древнейших русских родов — князей Барятинских, ведущих происхождение от Рюриковичей, и Апраксиных — обрусевших потомков татарских князей, вписанных в российскую генеалогию с XIV века. Как бы то ни было, Пушкин не раз позволял себе насмешки над Василием Петровичем, супругом красавицы Завадовской.
Однажды пригласил он (Пушкин) несколько человек в тогдашний ресторан Доминика и угощал их на славу. Входит граф Завадовский и, обращаясь к Пушкину, говорит: «Однако, Александр Сергеевич, видно, туго набит у вас бумажникI» — «Да ведь я богаче вас, — отвечает Пушкин. — Вам приходится иной раз проживаться и ждать денег из деревень, а у меня доход постоянный с тридцати шести букв русской азбуки».[147]
Ещё один случай, гулявший анекдотом по России:
Известно, что в давнее время должность обер-прокурора считалась доходной, и кто получал эту должность, тот имел в виду поправить свои средства. Вот экспромт на эту тему, сказанный Пушкиным.
Сидит Пушкин у супруги обер-прокурора N. Огромный кот лежит возле него на кушетке. Пушкин его гладит, кот выражает удовольствие мурлыканьем, а хозяйка пристаёт с просьбой сделать экспромт.
Шаловливый молодой поэт, как бы не слушая хозяйки, обращается к коту:
Кот Васька плут, кот Васька вор,
Ну словно обер-прокурор [148] .
Соль анекдота в каламбуре — обер-прокурора, о котором идёт речь, звали так же, как и кота Ваську, Василием. Без сомнения, в этой игре слов — весьма прозрачный намёк на Василия Петровича Завадовского. Он стал супругом прекрасной семнадцатилетней Елены в 1824 году. По этому поводу А. И. Тургенев написал Вяземскому: Один северный цветок, и прекраснейший, вчера сорван графом Завадовским. Завадовский начал карьеру на военном поприще — в 1818—1822 гг. был корнетом лейб-гвардии гусарского полка, затем вышел в отставку и с 1823 г. служил чиновником особых поручений при Министерстве внутренних дел, затем чиновником в Министерстве юстиции, а с 1833 г. (должно быть, не без усилий обхаживавшей императора супруги) был назначен обер-прокурором 4-го департамента Сената. Вышеприведённый анекдот, помимо ещё одного свидетельства ироничного остроумия Пушкина, любопытен двумя фактами — близкого знакомства Поэта с Завадовской (совсем по-свойски сидел, развалившись на диване, играл с котом, балагурил — эдакий bon ami) и датировкой экспромта — 1833 год, когда во всей силе были толки о назначении Завадовского на синекуру. Новизна светской сенсации и спровоцировала каламбур Пушкина.
Но увлечение Завадовской началось значительно раньше — ещё до женитьбы Пушкина, по всей вероятности, в 1828 году. Каковы же основания для подобного утверждения? Так называемый донжуанский список Пушкина в альбоме Ушаковой сделан в 1829 году. В нём дважды повторяется имя Елена. Одна из них — актриса Елена Яковлевна Сосницкая. Поэт и драматург Н. И. Куликов воспроизвёл в своих воспоминаниях слова Пушкина: …любовь к Елене — грех общий: я сам в молодости, когда она была именно прекрасной Еленой, попался было в сеть, но взялся за ум и отделался стихами…[149] Другая, неразгаданная, Елена была, вероятнее всего, Завадовской. Придерживаюсь утверждения Вяземского, что Нина Воронская — Завадовская. Письмо Вяземского, в котором он передаёт привет Нине Воронской, написано Пушкину 23 января 1829 г. Выше я уже обратила ваше внимание на дату начала работы над 8-й главой «Онегина» — 24 декабря 1829 года. А это означает: определённая опытность, позволившая Поэту вывести Завадовскую в образе Воронской — Клеопатры Невы, была приобретена значительно раньше. И наконец, последнее — Собаньская появилась в Петербурге в начале 1828 г. Весь этот и следующие полтора года прошли для Поэта в сумбуре чувств к ней и мучительных метаниях от Ушаковой к Олениной, от Олениной к Закревской, в стремлении заглушить страсть к невероятной польке попытками увлечься другими и даже бесплодными предложениями о женитьбе. В 1829 г. в жизни Пушкина не было места для Завадовской. Но в памяти ума и сердца она осталась.
Поищем следы этой памяти в творчестве Пушкина. Была ли во взаимоотношениях Пушкина с Завадовской ситуация, подобная той в вышеприведённом отрывке из произведения «Через неделю буду в Париже»? Возможно, была. А может, она — отголосок светских сплетен о Завадовской по поводу её такого очевидного, такого неприкрытого, взаимопоглощающего романа с Апраксиным. Что бы ни говорили о Завадовской, она обладала бесспорно прекрасным качеством — абсолютным презрением к мнению толпы. Позволю ещё раз повторить слова благовоспитанной милой посланницы: Два существа, целиком поглощённые друг другом, представляют чересчур яркий контраст с напускной благопристойностью петербургских дам. Прекрасная, гордая, холодная, она царила в петербургском обществе, выставляла напоказ свои чувства — таить их, разыгрывать равнодушие к обожаемому человеку было ниже её достоинства.
Когда отшумел «жаркий» с ней роман, Пушкин, как это часто с ним случалось, сохранил дружеские отношения со своей возлюбленной. И совсем естественно продолжал интересоваться её жизнью. Описанная Фикельмон и взволновавшая свет история загадочного исчезновения Завадовской из общества в зимний сезон 1830/31 г. — из-за болезни или сердечной муки — не могла пройти мимо внимания Поэта. Бесспорно, это вынужденное отсутствие было следствием её отношений с Апраксиным. Событие это не просто запечатлелось в памяти Поэта, оно словно довлело над ним и постоянно искало отражения в творчестве.
Графиня Д., уже не в первом цвете лет, славилась ещё своею красотою. 17-ти лет, при выходе её из монастыря, выдали её за человека, которого она не успела полюбить и который впоследствии никогда о том не заботился. Молва приписывала ей любовников, но по снисходительному уложению света она пользовалась добрым именем, ибо нельзя было упрекнуть её в каком-нибудь смешном или соблазнительном приключенье. Дом её был самый модный. У ней соединилось лучшее парижское общество.
Это отрывок из «Арапа Петра Великого». В главе о Собаньской я доказывала, что она послужила прототипом для образа графини Д. Я и не думаю отказываться от своих слов. Но не был бы Пушкин великим Поэтом, коли буквально списывал бы своих героев с натуры. Неслучайно на роль Татьяны Лариной претендовало так много светских красавиц того времени — Анна Керн, Наталия Кочубей-Строганова, Аграфена Закревская, Екатерина Орлова. Многие находили в ней черты Наталии Фонвизиной-Пущиной. Сама я утверждала, что Татьяна 8-й главы — Собаньская. Та же участь постигла героиню в «Арапе». В ней несомненно проглядывают черты Собаньской — письмо Ибрагима к графине Д. — чуть ли не буквальное повторение содержания двух писем Пушкина к Каролине. Но во внешнем облике графини Д., как и в некоторых штрихах её жизнеописания, проглядывает Завадовская. Она также вышла замуж в семнадцать лет, не успев полюбить будущего супруга, а беспечный, но добрый малый Завадовский, погружённый в удовольствия света, впоследствии никогда о том не заботился. Её дом был одним из модных домов Петербурга. Расточительный Василий Петрович, подобно брату, безоглядно промотал свою долю отцовского состояния. В 1833 г. после смерти кузена граф получил огромное наследство, и Завадовские с большим вкусом и роскошью отделали свой дом с залами в стиле Людовиков XIV и XV, обставили его выписанной из Англии мебелью. Весь Петербург ездил осматривать его, как некую диковинку. А Жуковский воскликнул: Так хорошо и мило и изящно, что не знаешь, как и быть: разве взять ноги в руки.
Помните, Козлов сказал о Завадовской — она пленяет каким-то чувством доброты. Те, кто ближе знал Елену Михайловну, отмечали её естественность, милое и доброе обращение с людьми. Именно такой предстаёт она в дневнике князя Лихтенштейна, о котором пойдёт речь в следующей главе. Пушкин в «Арапе» говорит о графине Д.:
Её глаза выражали такое милое добродушие, её обхождение с ним было так просто, так непринуждённо, что невозможно было в ней подозревать и тени кокетства.
Завадовская, по отзывам всех современников, не была кокеткой — слишком она хороша была для этого!
Ещё одна косвенная улика для моей версии — в «Арапе» некий молодой Мервиль, почитаемый вообще последним её любовником, представил Ибрагима графине. Он же первым заметил взаимную склонность графини и Арапа и поздравил Ибрагима с успехом. Ничего другого Пушкин не сообщает об этом Мервиле. Согласно логике литературного повествования, коли упоминается о ружье, то оно должно выстрелить. А у Пушкина выстрела не последовало — Мервиль вообще больше не появляется на страницах романа. Можно было бы предположить, что Мервиль навеян образом А. Раевского, игравшего роль Мефистофеля в жизни Поэта, — познакомил Ибрагима с графиней, наблюдал, чем это кончится, и наконец поздравил приятеля с одержанной победой. Но в таком случае, почему же эта идея не завершена? Назван просто так — мимоходом, вскользь, и забыт? Неужто с единственной целью — сообщить читателю имя предшествовавшего любовника? Не всё ли равно читателю, как его звали? Важен только факт — у графини были любовники, но автор уже сообщил нам об этом ранее: молва приписывала ей любовников. Весьма несвойственный Пушкину приём — ничего случайного в его тщательно продуманном и отточенном повествовании не бывает. Так в чём же дело? А вот в чём — в его имени Merveille. В переводе с французского оно означает «чудесный, великолепный», а в сочетании с другими словами — «promettre monts et merveilles», переводится поговоркой «Посулить горы и великолепие» (или чудеса), что соответствует русской идиоме «Сулить золотые горы». Кстати, у героя отрывка «Через неделю буду в Париже» очень похожее по звучанию имя — Дорвиль, оно как бы составное из двух французских слов — dore veille, первое означает «золотой», второе — «бодрствование, бдение, дежурство», а вместе их можно было бы перевести как «золотое, драгоценное бдение». Очевидно, подыскивая имена своим героям, Пушкин стремился вложить в них определённый смысл. И тут меня озарило — среди друзей Пушкина был человек, в чьём имени звучала вторая часть слога, «виль», — Виельгорский, Вьелгурский или Велгурский — так называл его Пушкин! С польского (а Виельгурский был поляком по национальности) оно переводится как весьма большие, величественные горы. Впрочем, в старославянском и даже в русских наречиях сохранились слова: вельми — весьма, вельмоваться[150] — величаться, отсюда многие производные: великолепный, величественный, величавый, вельможа и т.д. Итак, Мервиль, Дорвиль — неслучайные имена. Возможно, этим сходством звучания и смысла с фамилией Виельгорского Пушкин хотел намекнуть на своего предшественника Виельгорского. Только на какого из двух — Михаила или Матвея? Пушкин даёт ответ — молодой Мервиль. А младшим из двух братьев — на шесть лет моложе — был Матвей (1794—1866), камергер, весьма приближённый императрице придворный. Но и старшего брата не минула общая участь — он был также увлечён прекрасной Еленой. Что подтверждено самим Михаилом Юрьевичем (вспомним его признание Ленцу): Артистическая душа не может спокойно созерцать такую прекрасную женщину: я испытал это на себе. В первой половине 1827 г. М. Ю. Виельгорский переехал на службу в Петербург, он был назначен на весьма высокую придворную должность — обер-шенка, главного виночерпия[151]. Прежнее знакомство с Пушкиным переросло в дружбу. Пушкин стал завсегдатаем музыкально-литературного салона братьев — неженатый Матвей жил в новопостроенном доме Михаила Юрьевича на Михайловской площади, вблизи Михайловского дворца (ныне площадь Искусств, дом № 3). У братьев отбоя не было от приглашений петербургских снобов играть в их домашних концертах. Конечно же, музицировали Виельгорские и в модном салоне божественной Завадовской. Туда ввели они и Пушкина… Но возвратимся к поискам автобиографичных следов в «Арапе».
…он влюбился без памяти. Напрасно графиня, испуганная исступлению его страсти, хотела противуставить ей увещания дружбы и советы благоразумия, она сама ослабевала. Неосторожные вознаграждения следовали одно за другим. И, наконец, увлечённая силою страсти, ею же внушённой, изнемогая под её влиянием, она отдалась восхищённому Ибрагиму…
Представим на миг, что Пушкин воспроизвёл в этом пассаже тот сладостный миг сближения с Завадовской. Но как должен был чувствовать себя вечно комплексный Поэт возле прекрасной возлюбленной? Он никогда не заблуждался относительно своей внешности. Вот, к примеру, как он выглядел в глазах той, которую хотел было назвать своей женой, — Анны Алексеевны Олениной:
Бог, даровав ему гений единственный, не наградил его привлекательной наружностью. Лицо его было выразительно, конечно, но некоторая злоба и насмешливость затмевали тот ум, который виден был в голубых или, лучше сказать, стеклянных глазах его. Арапский профиль, заимствованный от поколения матери, не украшал лица его. Да и прибавьте к тому ужасные бакенбарды, растрёпанные волосы, ногти, как когти, маленький рост, жеманство в манерах, дерзкий взор на женщин, которых он отличал своей любовью, странность нрава природного и принуждённого и неограниченное самолюбие — вот достоинства телесные и душевные, которые свет придавал русскому поэту XIX столетия[152].
Пушкин и без Олениной знал, что он некрасив. Сам себя называл безобразным негром. В стихотворении 1828 г., обращённом к неизвестной возлюбленной — вполне возможно, что именно Завадовской, — он горько осознаёт, что не любовью, а сиюминутной прихотью обязан вниманию красавицы:
Счастлив, кто избран своенравно
Твоей тоскливою мечтой,
При ком любовью млеешь явно,
Чьи взоры властвуют тобой;
Но жалок тот, кто молчаливо,
Сгорая пламенем любви,
Потупя голову ревниво,
Признанья слушает твои.
Страсть, даже утолённая, не приносит ему счастья. Он напряжённо предчувствует, что скоро будет отвергнут любимой. Стихотворение, в котором он говорит о своих сомнениях — рок завистливый бедою угрожает снова мне… — так и называется: «Предчувствие»:
Бурной жизнью утомлённый,
Равнодушно бури жду:
Может быть, ещё спасённый,
Снова пристань я найду…
Но, предчувствуя разлуку,
Неизбежный, грозный час,
Сжать твою, мой ангел, руку
Я спешу в последний раз…
Те же настроения Пушкин передал своему герою Ибрагиму. Какой же чувствительной душой обладал Поэт, как грызла его тоска вечного неразделённого чувства, как страдало его самолюбие, если через шесть лет после «Предчувствия» (в данном случае даже не важно, к кому относилось это стихотворение) вновь и вновь о том же:
…Ибрагим чувствовал, что судьба его должна перемениться и что связь его рано или поздно могла дойти до сведения графа Д. В таком случае, что бы ни произошло, погибель графини была неизбежна. Он любил страстно и так же был любим, но графиня была своенравна и легкомысленна. Она любила не в первый раз. Отвращение, ненависть могли заменить в её сердце чувства самые нежные. Ибрагим предвидел эту минуту её охлаждения: доселе он не ведал ревности, но с ужасом её предчувствовал; он воображал, что страдания разлуки должны быть менее мучительны, и уже намеревался разорвать несчастную связь, оставить Париж и отправиться в Россию, куда давно призывали его и Пётр и чувство собственного долга.
Ибрагим бежал. Подобно тому, как всегда бежал сам Пушкин в безысходности чувства. В этом смысле рассуждения и действия героя идентичны с авторскими, сколь бы ни была сомнительной автобиографичность самого романа. Слова из оставленного графине письма могли относиться и к Завадовской, и к Собаньской, и к любой другой женщине, которую осмеливался полюбить Поэт, ибо он не просто не верил в земное счастье, он не верил в возможность его для себя:
Счастье не могло продолжаться. Я наслаждался им вопреки судьбе и природе. Ты должна была меня разлюбить: очарование должно было исчезнуть. Эта мысль меня всегда преследовала, даже в те минуты, когда, казалось, забывал я всё, когда у твоих ног упивался я твоим страстным самоотвержением, твоею неограниченною нежностью…
Самоуничижение Пушкина безгранично. Он знал цену женского внимания к своей особе. Понимал, что обязан ему своей славой первого поэта России — был самым интересным человеком своего времени и выдающимся на поприще литературы (так выразилась в своём дневнике Аннета Оленина), романтическим в глазах женщин прошлым — опалой, изгнанием и, наконец, милостью царя, которую молва значительно преувеличивала.
Он только что вернулся из шестилетней ссылки. Все — мужчины и женщины — старались оказывать ему внимание, которое всегда питают к гению. Одни делали это ради моды, другие — чтобы иметь прелестные стихи и приобрести благодаря этому репутацию, иные, наконец, вследствие истинного почтения к гению, но большинство потому, что он был в милости у государя Николая Павловича, который был его цензором…[153]
Позднее об этом скажет в «Арапе»:
Появление Ибрагима, его наружность, образованность и природный ум возбудили в Париже общее внимание. Все дамы желали видеть у себя le Nugre du czar и ловили его наперехват…
Но пора перейти к эпизоду романа, который напоминает описанную Фикельмон ситуацию с Завадовской.
Графиня, привыкшая к уважению света, не могла хладнокровно видеть себя предметом сплетней и насмешек. Она то со слезами жаловалась Ибрагиму, то горько упрекала его, то умоляла его за неё не вступаться, чтоб напрасным шумом не погубить её совершенно.
Новое обстоятельство ещё более запутало её положение. Обнаружилось следствие неосторожной любви. Утешения, советы, предложения — всё было истощено и всё отвергнуто. Графиня видела неминуемую гибель и с отчаянием ожидала её.
Как скоро положение графини стало известно, толки начались с новою силою. Чувствительные дамы ахали от ужаса; мужчины бились об заклад, кого родит графиня: белого или чёрного ребёнка. Эпиграммы сыпались насчёт её мужа, который один во всём Париже ничего не знал и ничего не подозревал.
Чем же всё это кончилось? Напомню тем, кто давно не перечитывал это произведение Пушкина. Наступили роды. Доверенные люди нашли способ удалить из дома графа. Заранее уговорили одну бедную женщину уступить в чужие руки своего новорождённого младенца. Графиня родила чернокожего ребёнка. Его положили в крытую корзину и вынесли из дому с чёрного хода. Колыбель с белым младенцем поставили в спальне роженицы. Ибрагим уехал немного успокоенный. Граф поздно воротился домой, обрадовался счастливому разрешению супруги. И был очень доволен. Общество, ожидавшее соблазнительного шума, разочарованно успокоилось. Злословие продолжалось ещё некоторое время и утихло. Жизнь вошла в свою обычную колею…
Так было в романе. Возможно, подобный выход из положения и озарил героиню незавершённого драматического произведения «Через неделю буду в Париже». Как же было в жизни Поэта, неизвестно и вряд ли мы когда-нибудь узнаем. С уверенностью можно сказать только одно — Пушкин расстался с Завадовской. После этого они продолжали встречаться в свете. И Поэт, окунувшись в вихрь светских развлечений и весь во власти сумятицы 1829 г., иногда подмечал ревнивые взгляды покинутой и оскорблённой небрежением Елены. К ней, видимо, обращено неоконченное стихотворение 1829 г. (недосуг было завершить — другие страсти, другие мысли волновали его в тот год!):
Зачем, Елена, так пугливо,
С такой ревнивой быстротой,
Ты всюду следуешь за мной
И надзираешь торопливо
Мой каждый шаг? … я твой…
После всего, что мы узнали о Завадовской, можно заключить: она вполне могла быть героиней рассказанной Бартеневу Нащокиным истории Пушкина с некой высокопоставленной, придворной дамой, приятельницей императрицы. Завадовская не была близкой подругой Александры Фёдоровны, но была с ней в приятельских отношениях. Государыня подчёркнуто выделяла её среди других светских женщин, иногда приглашала её на свои утренники и обеды в узком кругу. Об одном из них рассказала Фикельмон (см. выше). Эта удивительная черта императрицы — окружать себя сонмом хорошеньких женщин и проявлять особое внимание к тем, на кого обращал свой благосклонный взор император! Может, такое качество и является высшим проявлением любви? Ублажать любимого человека, вопреки своим чувствам, достоинству, самолюбию. Ведь подобную черту выказывал и Потёмкин по отношению к Екатерине. Самопожертвование или тонкий дипломатический расчёт? Легкомысленная с виду Александра Фёдоровна была умной и практичной немкой. Может, такое поведение — не ограничивать и даже поощрять свободу супруга — было единственным средством сохранить к себе любовь и уважение могущественного властелина? Фикельмон, Смирнова-Россет постоянно подчёркивали в своих хрониках трогательно тёплое, нежное, рыцарски галантное отношение Николая к жене. И считали его образцовым семьянином. А Смирнову, с её неудержимо острым язычком, не взирающую на лица, сколь ни высоко было их положение, трудно заподозрить в неискренности. Чего стоит, к примеру, следующий отзыв Александры Осиповны о Николае:
По-моему, все мужья — свиньи, сделав детей своим жёнам, они полагают, что сделали всё, — все, за исключением императора Николая, идеального мужа и отца… Этот великий человек находил возможность делать всё, несмотря на свои многочисленные занятия, как государя нашей обширной страны, где не было порядка. Граф Медем имел основание говорить, что Россия — Божий дом.[154]
Ах, эти непонятные, странные нравы такой далёкой — не по времени, по обычаям — эпохи, этих чуждых, непонятных нам — то ли вконец одичавшим, то ли слишком уж культивированным — людей! Впрочем, Бог знает, что о нас самих будут говорить наши потомки!
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК