Развод караула у Зимнего дворца

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Как-то раз при встрече Жорж Англобер показал мне французский журнал «Connaissance de l'Histoire»[183], на обложке которого была воспроизведена деталь картины «Развод караула у Зимнего дворца» А. Ладюрнера.

— Вам известна эта картина? — спросил меня Англобер. — В журнальной статье о творчестве Ладюрнера указывается, что она хранится в собрании Петергофского дворца. Догадываетесь, почему она меня интересует? На ней изображена группа австрийских дипломатов. Я определил это по униформе офицеров. Вот в мундире австрийского генерала в шляпе, украшенной плюмажем из перьев, сам Фикельмон. Напротив него три офицера. По дневнику Долли пытался установить их имена. Думаю, что двое из них — братья Кюнигштайн. Третий — наверное, маркиз Луи Строцци. Об их приезде в Петербург графиня записала 25 июля 1834 года. Дама возле генерала — вероятно, Долли. Рядом с ней другая женщина. Она немолода. Но кто она, пока не определил… Позади одного из Кюнигштайнов — ещё одна молодая дама, возможно сестра Долли Екатерина…

«Так вот зачем Англоберу нужен дневник Фикельмон!» — подумала я. А он, словно прочитав мои мысли, сказал:

— Для меня дневник графини действительно полезен сведениями об иностранных дипломатах, и прежде всего французских и австрийских, а также о политических событиях того времени. Вы же знаете — это моя эпоха.

Я вгляделась в лица изображённых на картине. Пожилая дама очень напоминала Е. М. Хитрово — невысокая, с пышными формами, нос с горбинкой. Но главное — её глаза, такие же, как на её портрете Гау 1837 г. При атрибуции неизвестных я всегда обращаю внимание на глаза. Любой портретист прежде всего стремится схватить их выражение. Изменённый ракурс — анфас, профиль, полупрофиль, иногда до неузнаваемости, даже на фотографии, меняют лицо изображённого. А взгляд, каков бы он ни был — спокойный, грустный или весёлый, — сохраняет особые, неповторимые флюиды. Для физиономистов это как бы отпечаток души. Наверное, как для криминалистов отпечатки пальцев. Говорю Англоберу, что неизвестная скорее всего мать Долли Фикельмон. Не только сходство, но и логика в пользу моего предположения — Долли нежно любила мать и повсюду таскала её за собой — на прогулки, рауты, манёвры… Я тут же попросила у Англобера журнал, чтоб переснять репродукцию картины.

Англобер рассказывает мне о братьях Кюнигштайн.

— Они из известного еврейского банкирского рода Хёникштайн. Выкресты. За заслуги перед Австрией император пожаловал отцу дворянское звание. Вот поэтому они и «облагородили» фамилию на более благозвучную Кюнигштайн. Один из сыновей поступил на службу в гусарский полк, другой в строительный. Благодаря связям отца получили назначение адъютантами Фикельмона в австрийское посольство в Петербурге.

Вернувшись домой, прочитала о них запись в дневнике Долли.

Гусар обладает очаровательной наивностью военного и мне нравится больше, чем его брат, который, однако, умнее его. Новым лицом в посольстве является и маркиз Луи Строцци, некогда офицер в австрийской армии. Пока ничего не могу сказать о его уме и способностях, но первые контакты с ним не обещают многого, хотя его определённо можно назвать путешественником, он уже успел повидать большую часть Европы и Азии. Но существуют люди, для которых путешествие словно ремесло, при этом их ум в нём не участвует. Оно становится своего рода обязанностью, которую они выполняют очень чётко, ежедневно, не особенно задумываясь над тем, что делают, и я предполагаю, что Строцци из этой категории путешественников.

Пожалуй, Англобер ошибся. Третий офицер на картине Ладюрнера — очень молодой человек. А Строцци, как пишет Фикельмон, был цивильным служащим в посольстве. А коли так, зачем ему, пусть даже на парад или манёвры, натягивать на себя мундир?! К тому же, коли он уже немало поездил по свету, значит, был человеком не первой молодости. Просмотрела другие записи Долли о дипломатах посольства. 19 февраля 1835 г. она отметила приезд ещё одного адъютанта Фикельмона:

В настоящее время в нашем посольстве очень хороший состав, и мы живём в мире и добром согласии. Лихмандобрейшее существо. Граф Угарт тоже добрый, мягкий, приятный в домашней обстановке человек, хотя и не блещет в обществе. Фриц Гогенлое Вальденбург, прибывший в начале декабря в качестве адъютанта, красивое и доброе дитя. Ему всего 21 год, он природно умён и тактичен, умеет вести себя в обществе, но вместе с тем совершает тысячи ребяческих выходок; милый и добрый в домашнем кругу. Будучи офицером в Австрийском гусарском полку императора Николая, пользовался его исключительным расположением.

Итак, в начале 1835 г. на службе у австрийского посланника было три адъютанта. Наверное, Фридрих Гогенлое фон Вальденбург и изображён вместе с братьями Кюнигштайн на полотне Ладюрнера. Таким образом, можно попытаться определить и время создания картины, — вероятно, весна 1835 года — март или апрель. В начале мая Фикельмоны более чем на полгода уехали в Австрию. Тёплые закрытые платья дам, на голове шляпки а-ля Татьяна, накинутая на плечи предполагаемой Хитрово шаль говорят о том, что погода была ещё прохладной, не летней. Но как потом оказалось, моё предположение о датировке оказалось ошибочным.

Я захотела увидеть картину в оригинале. Ведь на ней представлены герои моей книги! Исследователи поймут мою радость — обнаружено единственное изображение Долли Фикельмон в петербургский период! Нужно непременно раздобыть цветную репродукцию с оригинала — в журнале она была воспроизведена в чёрно-белом варианте. Я и без того собиралась свозить дочку в Ленинград, показать ей красивейший город России, Эрмитаж, Русский музей, Царское Село, дворцы Павловска, белые ночи. И конечно же, Петергоф. И была абсолютно уверена, что в картинной галерее Большого дворца увижу желанное полотно Ладюрнера.

Летом 1985 года мы приехали в Ленинград. С волнением ожидала встречи с любимым городом. В последний раз была в нём лет десять назад. Боже, как он изменился за эти годы! На всём — зданиях, улицах, в музеях, разбитых громыхающих трамваях, в метро — печать запустения и провинциализма. С трудом устроились в одну из центральных гостиниц. Но оставалась проблема с питанием. Приличные рестораны обслуживали только коллективных интуристов. Индивидуальному туристу негде было пообедать. Не спасал и дипломатический паспорт. Вальяжные метрдотели, с ничего не выражающим сытым взглядом, устремлённым куда-то поверх твоей головы, равнодушно отвечали как истинные российские «мистеры No»: «Мест нет, всё занято интуристами». — «Но ведь мы тоже интуристы!» — возражала я. «Попробуйте в „Астории“, может, там покормят», — издевательски советовал мэтр. Но и в «Астории» тот же ответ. Где знаменитые кафе, маленькие ресторанчики Невского проспекта? Вместо них грязные забегаловки с убогим ассортиментом — сомнительной свежести кефир, неудобоваримые бутерброды, жидкий чай, желудёвая, подкрашенная молоком бурда в стаканах, именуемая кофе. Ну да ладно, Бог с ним, хлебом насущным! Не ради него же мы приехали в Ленинград! Неделю можно обойтись! Но в музеях, этих храмах русской духовности, прославленной ленинградской интеллигентности, положение было ещё более удручающим. Никто ничего не знал, никто не желал не только помочь, но даже выслушать тебя. Меня «отфутболивали», гоняли из кабинета в кабинет, досадливо отмахивались от назойливой чудачки, приехавшей из тридесятого царства ради какой-то картины какого-то никому не известного Ладюрнера, не числящегося ни в одном каталоге, ни в одной описи. На апатичных лицах служителей муз читалась насмешка: «Нам бы твои проблемы!» Так было в Эрмитаже, Русском музее, куда я обращалась после неудачных поисков в Большом Петродворце. Когда я поделилась своими нерадостными впечатлениями от Ленинграда с милейшей (к счастью, бывают исключения) сотрудницей петергофского Коттеджа, услышала в ответ:

— Мы, коренные жители, сами страдаем от восторжествовавшего в нашем городе хамства. Избегаем пользоваться городским транспортом, предпочитаем ходить пешком, чтобы лишний раз не подвергнуться оскорблениям озлобленных, наглых, наводнивших наш город лимитчиков. Ведь за последние годы в Ленинград прибыло около миллиона выходцев из окрестных голодных губерний. Старые петербуржцы вымирают, и вместе с ними пресловутая петербургская интеллигентность.

Ни в экспозиции, ни в запасниках Петродворца не было не только «Развода караула», но вообще ни одной работы художника. Но ведь французы в 1968 году видели полотно Ладюрнера в Петергофе и сделали с него репродукцию! За минувшие 17 лет оно могло быть перемещено в другой музей, но должны же остаться записи в инвентарных книгах музея! Я упросила директора Петродворца поднять старые описи. Нет, и в них никакого следа. Главный хранитель категорично подтвердил: «В музее нет работ Ладюрнера!» Одна из сотрудниц сказала мне, что многие картины числились ранее как произведения неизвестных художников. При последней инвентаризации искусствоведы провели атрибуцию. Вполне вероятно, что работы Ладюрнера «перекрестили». Я показывала фотографию картины всем старым работникам музея.

— Нет не видели, не припоминаем ничего похожего! — был ответ. Бедная моя девочка с усталым личиком тоскливо поглядывала на меня. Оставалось последнее — самой увидеть хранившиеся в запасниках полотна. Директор, убедившись, что по-иному от меня не отделаться, разрешил мне и это. В сопровождении хранительницы одну за другой просматриваю работы первой половины XIX века. Увы! — безрезультатно! Куда же исчезла картина? Ответа не было. А ведь известно, что Ладюрнер жил и творил в Петербурге в конце двадцатых-тридцатых годов. О встрече Дантеса с императором Николаем в мастерской Ладюрнера рассказал А. Аммосову Данзас. Вот записанный с его слов рассказ:

Счастливый случай покровительствовал Дантесу в представлении его покойному императору Николаю Павловичу. Как известно Данзасу, это произошло следующим образом.

В то время в Петербурге был известный баталический живописец Ладюрнер (Ladurnure), соотечественник Дантеса. Покойный государь посещал иногда его мастерскую, находившуюся в Эрмитаже, и в одно из своих посещений, увидя на полотне художника несколько эскизов, изображавших фигуру Людовика-Филиппа, спросил Ладюрнера:

Est-ce que с'est vous, par hasard, qui vous amusez à faire ces choses là? (Это не вы случайно развлекаетесь подобными работами?)

Non, sire!отвечал Ладюрнер.С'est un de mes compatriotes, légitimiste comme moi, m-r Dantess. (Нет, государь… Это мой соотечественник, легитимист, как и я, господин Дантес.)

Ah! Dantess, mais je le connais, l'impératrice m'en a déjà parlé (Ax! Дантес, я его знаю, императрица говорила мне о нём), — сказал государь и пожелал его видеть.

Ладюрнер вытащил Дантеса из-за ширм, куда последний спрятался при входе государя… [184]

Императрица Александра Фёдоровна специально выписала Ладюрнера из Франции и украсила его картинами построенный для неё в 1829 г. Коттедж — интимную летнюю обитель императорской семьи. Долли Фикельмон часто навещала в нём Александру Фёдоровну, любовалась элегантным убранством царицыных покоев. Была очарована прелестными камерными произведениями Ладюрнера. И, вполне вероятно, выразила императрице своё желание заказать ему групповой портрет сотрудников австрийского посольства. Можно допустить, что, уезжая из Петербурга, граф Фикельмон оставил картину своей свояченице Екатерине — впоследствии камер-фрейлине и статс-даме Александры Фёдоровны. Имущество Екатерины Тизенгаузен унаследовали князья Юсуповы. Уже после революции полотно могло попасть в Петергоф, где были другие работы Ладюрнера. Ещё одна версия — картина оставалась в здании посольства до самой революции, а затем была экспроприирована новыми властями. Конечно, это всего лишь предполагаемые варианты её дальнейшей судьбы. Возможно и другое объяснение — сама императрица пожелала иметь на память изображение своих австрийских друзей и поручила сделать это домашнему художнику. Картина была присовокуплена к собранию его работ в Коттедже. В таком случае объяснимо, почему картина находилась до 1968 г. в Петродворце. Вряд ли удастся узнать, как это было на самом деле. Мог бы помочь архив Ладюрнера, если он сохранился. Но не моя задача заниматься исследованием творчества художника.

Тогда в Петергофе после бесплодной «ревизии» запасника я собралась уходить И тут кто-то из сотрудников посоветовал мне: «А вы съездите в Пушкин. Может, картина попала в экспозицию Екатерининского дворца».

Я взглянула на часы — 5 пополудни. «До какого часа открыт царскосельский дворец?» — «До шести».

В растерянности выхожу на улицу. До Царского Села (Пушкина) по прямой километров тридцать. За полчаса можно доехать на машине. Но где её взять? И вдруг, как по мановению палочки доброй феи, передо мной появляется такси. Спрашиваю шофёра, довезёт ли минут за двадцать-тридцать. «Попробую!»

Мчимся. Успели! По дороге уговорила шофёра подождать нас немного, чтоб отвезти обратно в Ленинград. Согласился. Как сумасшедшая врываюсь в кабинет главного хранителя дворца. Объясняю цель приезда, скороговоркой рассказываю о напрасных поисках в Петергофском дворце. Показываю ему фотографию с репродукции. Он сочувственно покачал головой: «Такой картины у нас нет!»

Пускаюсь на хитрость: «Разрешите показать дворец дочке!»

До закрытия остаются считанные минуты. Посетителей уже не пускают внутрь. «Ну что ж, попробуйте пробежать!» — милостиво разрешает растроганный моей настырностью добрый человек. Бежим по залам. Дочка ошеломлённо смотрит на мелькающие перед ней роскошные апартаменты. По пути пытаюсь обратить её внимание на роспись потолка большой залы аудиенций, на частично восстановленные панно Янтарной комнаты, обещаю потом подробнее рассказать о ней. Девочка на своём недолгом веку повидала немало европейских музеев, и тем не менее по её глазёнкам вижу, какое впечатление производит на неё великолепие дворца. Объясняю, отвечаю на её вопросы, а сама глазами шныряю по стенам. Мелькают портреты, пейзажи, жанровые картины, но моего «Развода караула» нет как нет, да и не может быть. Впрочем, я не жалела об этой безрезультатной для поиска поездке. Стремительность, сжатие времени переносит человека в другую, удивительную реальность, в которой человек словно начинает существовать по иным, виртуальным законам — ускоренно функционируют органы зрения, слуха, обостряются восприимчивость, реакции, память. Иногда можно часами бродить по какой-нибудь галерее или музею, а со временем осознаёшь, как мало запомнилось от увиденного. От бешеного галопа по Екатерининскому дворцу остались осязательно яркие воспоминания. Я и сейчас детально могу воспроизвести декор Янтарной комнаты, гобелены, картины, штофные обои комнат, мебель, узорчатые рисунки паркета, росписи потолков…

Остальные дни были заполнены показом дочке Эрмитажа, Русского музея и моими напрасными попытками узнать у научных сотрудников этих учреждений (я не ошиблась в слове — увы! — прежние духовные святыни действительно превратились в учреждения!) о судьбе как в воду канувшей картины Ладюрнера. У каждого из музейщиков была своя узкая специализация, каждый занимался своим периодом, направлением в искусстве. Безвозвратно кануло в вечность время энциклопедистов. Искусствоведы потеряли любознательность, сузился их кругозор. Для чего утруждать себя излишними знаниями?! Утруждай не утруждай — в ведомости о зарплате интеллектуальный потенциал сотрудников не учитывается! Универсальность стала старомодным понятием! Но было и нечто общее, что объединяло всех жрецов искусства. К сожалению, не любовь к нему, а овладевший всеми психоз, что и где достать, где что «дают», в каком магазине «выбросили» колбасу, а в каком кофточки или импортные сапоги. Бытие определяет сознание. В этом Маркс, бесспорно, прав. Но неужели до такой степени? Неужели нет правила без исключения?

В Коттедже Петергофа обнаружилось всё-таки несколько работ Ладюрнера — батальные сценки, петербургские пейзажи. Но почему о них не знал главный хранитель Петродворца — старейший музейный работник? Ведь Коттедж был в числе его «объектов»? Прекрасно понимаю, что мой вопрос звучит риторически.

Я уезжала из Ленинграда не солоно хлебавши. «Развод караула перед Зимним дворцом» как в воду канул. В то время по стране поползли тёмные слухи об исчезновении из запасников Эрмитажа произведений искусства. Их выкрали не грабители с чёрными масками на лицах, а средь бела дня они были проданы за смехотворную по их реальной стоимости и баснословно солидную для бедных мошенников сумму в зелёной валюте. Проданы теми, кто был облачён высоким доверием хранить как зеницу ока государственные сокровища. И тогда я подумала, что, может, скромную работу Ладюрнера постигла та же участь?!

Я ещё дважды ненадолго приезжала в Ленинград по другим делам, не имеющим отношения к предмету моих поисков. Поводом одного из приездов было открытие после многолетнего ремонта музея-квартиры Пушкина на Мойке. О картине Ладюрнера я больше не заикалась. Не хотела вносить дисгармонию в перестроечную Оду радости, звеневшую тогда в душе каждого русского человека. На моих глазах свершался другой, могучий, неслыханный развод караула перед Зимним дворцом, штурм которого когда-то ознаменовал рождение нового большевистского государства.

Клокотание долгожданной свободы в России было таким заразительно завораживающим, что я отказалась продолжать своё долгожданное путешествие в Индию с кратковременной остановкой в Москве. Я позвонила в Аэрофлот и, сказавшись больной, аннулировала билет. Мечта о волшебной Индии чудес поблекла перед реальностью российской фантасмагории. Я заменила её поездкой на открытие Пушкинского музея, посещением гудевших радостными, взахлёб, разговорами московских компаний, театров с новым, в духе времени, репертуаром, присутствием на проходившем тогда, ранней весной 1987 года, в Москве первом горбачёвском Форуме за мир, за выживание, за безъядерные зоны. Кажется, именно так замысловато он назывался. Впервые за всю историю советского государства встретились белые и красные, потомки послереволюционной эмиграции и коммунистические культуртрегеры и политики. Представители двух русских миров — советского и закордонного — протянули друг другу руки. Состоялось примирение. Марина Влади, Пётр Устинов, барон Фальц-Фейн, князь Лобанов-Ростовский, Голицыны, Васильчиковы, Трубецкие — Боже, сколько, словно из небытия воскресших, представителей известных русских фамилий, вчерашних «заклятых врагов» Советского Союза! Всё ещё смущённые свершившимся чудом, они несмело ступали по зеркальному паркету Кремля, прохаживались в вестибюле гостиницы «Космос», кишевшей гэбистами (пожалуй, в отеле их было больше, чем гостей!) и ограждённой от просто смертных москвичей тройным милицейским кордоном! На форуме присутствовал только что освобождённый от своего горького горьковского заточения академик Сахаров. Он держался особняком. Его одинокая, отрешённая фигура обращала всеобщее внимание. Русские иностранцы демонстративно пожимали его мужественную руку, русские советские ещё не определили, как вести себя с опальным до вчерашнего дня опасным государственным «преступником». И осторожно, зная переменчивость советских оттепелей, обходили его стороной.

В июне 1995 г. я снова приехала в город белых ночей — уже не Ленинград, а Санкт-Петербург. Он показался мне ещё более провинциальным по сравнению с Москвой, несмотря на громокипящие усилия Собчака воскресить его былую славу. Обшарпанные дворцы и жилые здания, громыхающие, послереволюционной, а может и дореволюционной, конструкции трамваи, движущиеся с огромными интервалами и без всякого графика, грязное метро. Почти не видно на широких питерских проспектах блестящих иномарочных лимузинов, вытеснявших с московских улиц убогие «Жигули», «Волги» и «Москвичи». Всё тот же пресловутый советский сервис в гостиницах. Два с половиной часа провела я в томительном ожидании, чтобы зарегистрироваться в забронированном мне номере гостиницы «Советская». Перед самым носом захлопнулось окошко портье — получасовой пересменок. Привыкшие ко всему «совки» (пардон, но не я придумала этот термин!) безропотно ожидали, когда регистраторши пересчитают и заприходуют деньги. Долго не могла понять смысл произносимой почти каждым приезжим фразы: «Пожалуйста, Фонтанка!» Одним отвечали: «Да, Фонтанка», другим строго бросали: «Нет, вам Лермонтовский!» Поняла только одно — надо просить Фонтанку. Когда подошла моя очередь, я протянула свою выручалочку — красный дипломатический паспорт, и несмело спросила: «Фонтанка?» — «Да, да, конечно, Фонтанка!» Потом я догадалась, в чём дело, — номера выходили на сравнительно тихую Фонтанку с прекрасной перспективой Питера и на взвинчивающий нервы скрежетом трамваев Лермонтовский проспект. Принцип «не по кошельку, а по связям» по-прежнему продолжал действовать. Ведь и мне забронировал номер какой-то влиятельный петербургский бизнесмен! Следует, однако, признать, рыночная экономика понемногу начинала работать. В гостинице появилось несколько кафе с «обогащённым» меню, а главное — горячими блюдами. В магазинах — расширенный ассортимент товаров. Но цены почти на всё, непонятно по какой причине, значительно выше московских (наверное, из-за обилия иностранцев), а зарплаты, как говорили петербуржцы, намного ниже. Все флаги были в гости там. Иностранцы, конечно, приносят солидный доход городу, но попадает ли он в губернский бюджет? Запустение во всём заставляло сомневаться в этом.

Приехала я на сей раз главным образом для того, чтобы поработать в Пушкинском доме. Были и другие задачи — персонификация картины Чернецова «Парад на Марсовом поле», поиски издателя для своей книги и новая попытка найти картину Ладюрнера. Имела несколько психологически любопытных, но бесполезных встреч. Помня о предыдущем небрежении к себе, заручилась рекомендациями из Москвы. Они оказались той палочкой-выручалочкой, которая повсюду открывала двери. В Пушкинском музее — вновь — попала на торжественное открытие квартиры на Мойке после очередного ремонта. Приурочили его к годовщине рождения Пушкина. Присутствовали авторитетные пушкинисты, в том числе и из Института русской литературы. Меня представили тем, от кого зависел мой доступ в Пушкинский дом. Сияло солнце, настроение у всех было праздничное. Мне посулили всяческое содействие в работе. Обещали на другой день допустить к рукописям Пушкинского дома.

Но будни оказались не такими весёлыми. Сотрудники, с которыми договорилась о встрече, были заняты текучкой. Долгое ожидание председателя юбилейной пушкинской комиссии С. А. Фомичёва, двухминутный разговор с ним перед очередным заседанием. В отдел рукописей я всё-таки была допущена. Наконец, держу в руках заветные воспоминания Игумновой о Бродзянах. Дорога к ним оказалась долгой и сложной. Прочла и поняла, что мне придётся ознакомиться и с другими документами, на которые ссылается Игумнова. И прежде всего с хранящейся здесь же, в соседнем помещении, перепиской проф. Исаченко с пушкинской комиссией о бродзянских материалах. Сделала новый заказ и неожиданно услышала в ответ: «Мы принимаем заказы за неделю. Для вас и без того сделали исключение! Не можем мы только вами заниматься! К тому же у вас нет официального разрешения для работы в нашем институте». Я растерянно ответила: «Но ведь я приехала всего на неделю. Как же мне быть? Я не знала о ваших порядках». — «Порядки у нас, как везде, одинаковые». — «Позвольте, но я работала в европейских архивах. Приходишь, сдаёшь паспорт. Делаешь заказ и самое большее через пятнадцать минут получаешь необходимые документы — не один, а все сразу». — «Так то в Европе, а у нас свои законы!»

После отповеди мне всё-таки принесли материалы. Просмотрела, заказала ксерокопии. Пришлось прийти за ними на другой день. Но я и этому была рада. Спасли рекомендации! А что бы было без них?! Нет, ещё долго не выбраться нам из этого заколдованного круга, соответственно и именуемого — круговая порука!

Впереди у меня одиссея с картиной Г. Чернецова «Парад на Марсовом поле». Тогда она всё ещё была в экспозиции Царскосельского музея. В ближайшее время её ожидало переселение в Русский музей. Возвращение после долгого отсутствия в прежнюю обитель. Так рассудило высшее начальство. В Русском музее она затеряется среди множества полотен. Станет незаметной, малоинтересной. Она на самом деле не блещет мастерством. Любопытна лишь своим сюжетом. Тематически связана с Пушкиным — весь пушкинский Петербург! И Лицей — самое подходящее для неё место. Ведь у каждого музея своя публика. Любители-пушкинисты — народ особый. Им интересна любая подробность, имеющая отношение к их «идолу». Я видела, как зрители подолгу задерживаются у картины, рассматривают каждую фигуру — Пушкина в кругу поэтов, блестящий сонм красавиц. У почитателя Поэта разыгрывается воображение. Он представляет себе, как Пушкин подходит к одной из представленных здесь дам. Скажем, к Марии Александровне Мусиной-Пушкиной. Приглашает её на мазурку. На картине она изображена в профиль — в группе фрейлин перед каретой императрицы. Созерцая её, вспоминают, как, краснея и робея, Поэт читал ей свой мадригал:

Скажите мне: какой певец,

Горя восторгом умилённым,

Чья кисть, чей пламенный резец

Предаст потомкам изумлённым

Её небесные черты?

На переднем левом плане полотна в парадной, запряжённой цугом карете в сопровождении кавалергардов видим красавицу-императрицу. Я ужасно люблю царицу, — записал в дневнике Пушкин. Издали на балах любовался её высокой, тонкой и гибкой фигурой. Однажды ночью, когда он торопливо дописывал 8-ю главу «Онегина», вдруг возникло и вылилось в рифмы прекрасное видение. Лалла-Рук — героиня одноименной поэмы Томаса Мора — в образе императрицы.

В 1821 г. в Берлине, в прусском королевском дворце была представлена музыкальная инсценировка этой модной тогда поэмы Мура. Музыку к ней сочинил Спонтини — придворный капельмейстер Фридриха-Вильгельма III. Николай исполнял роль эмира бухарского, Шарлотта — Александра Фёдоровна — представляла Лаллу-Рук. С тех пор к ней и пристало это прозвище — Лалла-Рук. Под этим именем воспел царицу Жуковский. Такой она явилась и Пушкину:

И зале яркой и богатой,

Когда в умолкший тесный круг,

Подобна лилии крылатой,

Колеблясь, входит Лалла-Рук

И над поникшею толпою

Сияет царственной главою.

И тихо вьётся и скользит

Звезда, — харита меж харит…

Из окончательной редакции «Онегина» Пушкин стыдливо выбросил эту строфу.

Вот и другие знакомые Пушкина — Любовь Суворова, княгиня Варшавская, графиня Паскевич-Эриванская, дочери Бенкендорфа — фрейлины Мария, Анна, София, сам Александр Христофорович Бенкендорф, Дупельт{2}, управляющий III отделением А. Н. Мордвинов, Елена Белосельская-Белозерская, Мария Пашкова, Михаил Сперанский, скульптор и медальер граф Фёдор Петрович Толстой, Александр Брюллов, Михаил Виельгорский, актриса Александра Колосова-Каратыгина и её знаменитый муж Василий Андреевич Каратыгин… Но стоп! Я сама расфантазировалась. Кто есть кто на картине Чернецова, не знают ныне даже экскурсоводы лицейского музея. Как я уже упоминала, хранившаяся в подрамнике опись персонажей картины упрятана в хранилище Всероссийского музея Пушкина на Мойке.

Заместитель директора музея по научной части Борис Всеволодович Иванов усердно пытался мне помочь в поисках таинственно исчезнувшей картины Ладюрнера. С кем только не консультировался — и со специалистами по живописи XIX века из Русского музея, и вновь с сотрудниками Петродворца, звонил и маститым искусствоведам (пощажу их достоинство — не буду называть их имена) — безуспешно. Никто не видел, не помнил этой работы французского художника.

А между тем она скромно украшала интерьер одного из загородных дворцов под Петербургом. Но об этом я узнала совершенно случайно в Москве. В Государственном музее Пушкина познакомилась с молодым сотрудником отдела иконографии Александром Борисовичем Сидоровым. Для книги мне необходимы были изображения графов Разумовских. Александр Борисович тут же сказал, где я могу их найти. Он провёл меня в хранилище музея. И вот передо мной несколько фолиантов — «Русские портреты XVIII—XIX столетий», изданные в 1905 г. в Санкт-Петербурге великим князем Николаем Михайловичем. Уникальное, малодоступное, малоизвестное собрание портретов двух веков. Колоссальный труд представителя царской семьи! Он словно предчувствовал, что очень скоро наступит эпоха, которая сотрёт, затушует, извратит историю русского народа. Упрячет в закрытые фонды труды замечательных российских историков — Карамзина, Ключевского, Соловьёва, Костомарова. Предугадал великий князь и позаботился сохранить её для потомков.

Сидоров обладает поразительной зрительной памятью. Стоит ему взглянуть на какой-нибудь неизвестный портрет, как он тут же называет имя изображённого. Более тщательная проверка подтверждает его правоту. При этом необыкновенном таланте и эрудиции он остаётся скромным, без учёных степеней и званий, сотрудником и, как мне показалось, находится в не очень простых отношениях с руководством.

Я поинтересовалась его мнением об атрибуции И. Б. Чижовой акварели художника П. Ф. Соколова 1837 года, на которой будто бы изображена графиня Фикельмон. Долли тогда было 33 года. На портрете же представлена пожилая, с очень усталым лицом женщина, напоминающая Е. М. Хитрово. Но вполне возможно, что это одна из её сестёр. Дочери Михаила Илларионовича Кутузова были очень похожи друг на друга и на отца. Как уже говорила, сильный кутузовский ген проглядывал не только в его детях, но даже во внуках и правнуках. Александр Борисович был также, как я, убеждён, что атрибуция ошибочна. В подтверждение я показала ему фотографию «Развода караула перед Зимним дворцом». У Ладюрнера Фикельмон совсем молодая женщина, каковой она и была в то время. К слову рассказала ему историю своих поисков этой картины. Александр Борисович, не задумываясь, сказал: «А вы не там её искали. Она в экспозиции Павловского дворца-музея». Он тут же подошёл к полке (разговор наш происходил в библиотеке музея) и снял с неё каталог выставки «Убранство русского жилого интерьера XIX века. По материалам выставки в Павловском дворце»[185]. Моментально открыл нужную страницу. «Вот она», — он передал мне каталог. На странице представлен низкий шкаф с вазой, а над ним висела картина Ладюрнера. Внизу подпись: Деталь интерьера с картиной Адольфа Игнатиевича Ладюрнера — 1837 г. Указаны и годы его жизни: 1796—1856. Потом установила, что они ошибочны. Неправильным оказалось и моё предположение о датировке полотна — оно написано не в 1835 г., а в последний год пребывания Долли Фикельмон в Петербурге. Ей было тогда 33 года. Облик молодой графини Фикельмон у Ладюрнера — категоричный аргумент для опровержения атрибуции Чижовой.

Я оторопело смотрела на предмет моих десятилетних поисков и не верила своим глазам. Итак, картина украшала выставочный интерьер жилой комнаты прошлого века. Возможно, точно так же висела некогда в Коттедже императрицы. Читателю нетрудно представить чувства, владевшие мной в те минуты. Охала, ахала, причитала, благодарила Александра Борисовича, сыпала ему комплименты.

Моя радость растрогала Александра Борисовича. Он взял с полки другую книгу — справочник С. Н. Кондакова «Список русских художников» — и протянул его мне. А в нём сведения о Ладюрнере. Французский художник (1789—1855), учился в Париже. В 1830 году приехал в Санкт-Петербург. В 1837 г. Академия художеств удостоила его званием академика за серию батальных сцен из истории русской армии. В 1840 г. получил звание профессора 3-й степени за картину «Торжественное собрание Санкт-Петербургской академии художеств». Пока я переписывала эти сведения, Александр Борисович принёс ещё одну книгу — «Петербургский Некрополь», составленный всё тем же учёнолюбивым великим князем Николаем Михайловичем[186]. Ладюрнер до конца жизни жил в России, умер в Петербурге. Вот подтверждающая справка из «Некролога»: «Вильгельм Адольф Ладюрнер. Художник Его императорского Величества и Президент Академии художеств. 2 июля 1855 г. Смоленское евангелистское кладбище».

А что потом? Надо мной поистине довлел рок. Скоро в Москву из Петербурга приехал Борис Всеволодович Иванов. Я сообщила ему радостную новость и вновь утрудила его просьбой заказать цветной слайд с картины. Через несколько дней Б. В. Иванов позвонил мне из Петербурга. Сообщил, что картина действительно числится в Павловском дворце, но в настоящий момент на выставке русского интерьера в Америке.

— Когда вернётся? — спросила я в отчаянии.

— Через полгода. Но вы не волнуйтесь! Главное, что она нашлась. Спокойно дописывайте книгу. К тому времени обязательно получите слайд.

Ждать пришлось долго — почти два года. И вот наконец я держу перед собой желанную цветную репродукцию. Рассматриваю в лупу лица моих героев, Дворцовую набережную с экипажем посланника, фигуры слуг, наблюдающих развод караула, сторожевую будку у главного входа Зимнего дворца, его колонны, освещённые неярким, прорвавшимся сквозь тучи солнечным лучом, и небо — блеклое, холодное, петербургское. Я зябко поёживаюсь и чувствую, как холодно дамам. Особенно той, которая, позируя художнику, скинула накидку — её держит в руках слуга. Нет, не весна стояла тогда в Петербурге, а печальная северная осень. Прохладная, пронизывающая до костей влажным морским ветром. Гляжу на картину и вновь ощущаю неуютность осеннего Петербурга. Тщательно выписаны детали, соблюдены пропорции, перспектива, отвечающий сезону колорит — во всём ощущается рука вещего мастера. Мои усилия награждены счастьем созерцания новооткрытых образов супругов Фикельмон, Е. М. Хитрово, Екатерины Тизенгаузен, сотрудников австрийского посольства!

Надо отдать должное вкусу императрицы — Ладюрнер был хорошим художником. И прежде всего пейзажистом, баталистом. Портреты ему не удавались. В альбоме «Костюм в России XVIII — начала XX века»[187] я обнаружила фрагмент ещё одной картины Ладюрнера, 1838 года, «Вид белого (гербового) зала в Зимнем дворце». Кстати (к сведению его сотрудников!), она из запасников Эрмитажа. На ней придворные дамы в русской национальной одежде, с кокошниками на голове — форме, установленной Николаем для официальных балов. Восхищают декор, убранство зала, драпировка платьев, просвечивающие, как у фламандских мастеров, кружевные вуали, мельчайший узор драгоценностей. Но фигуры, будто заводные куклы, повернёшь ключик — и они начнут неуклюже двигаться! И застывшие, как у манекенов, лица! Пусть даже так, но и эта картина — осколок из калейдоскопа пушкинского Петербурга!

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК