Эстетические и этические аспекты творчества Шаляпина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Этических и эстетических взглядов Шаляпина, лежащих в основе его творчества, мы уже касались. Нельзя не заметить, что эстетика и этика Шаляпина находятся во взаимном проникновении; эти два момента нельзя рассматривать отдельно друг от друга, а также от его личности.

Основа шаляпинской эстетики состоит в том, что театр призван изображать жизнь (преображая ее по законам творчества), и что высшая ценность искусства заключается в его правдивости (не протокольной, а художественной).

«Живое сценическое создание не может быть только повторением жизни»[303].

Реальность – не искусство, но искусство реально.

В опере творческое преображение художественного материала особенно велико, поскольку музыка придает новое измерение содержанию драмы. Каждая ситуация здесь кажется обостренной, повышенно эмоциональной, и потому не может быть выражена разговорной речью. Особое душевное состояние персонажей находит естественное выражение в пении. Поэтому игра в опере неминуемо должна быть стилизованной. Вводя в оперу игру переживания, Шаляпин решает актерские и режиссерские задачи с позиций психологического реализма. Вообще он считает, что в опере «в любом случае можно найти реалистическую концепцию».

Однако понятие «реализм» Шаляпин истолковывает по-своему, шире, чем это принято в обычных определениях этого направления в искусстве.

«Мусоргского обыкновенно определяют как великого реалиста в музыке. Так часто говорят о нем и его искренние поклонники. Я не настолько авторитетен в музыке, чтобы уверенно высказывать по этому поводу свое мнение. Но на мое простое чувство певца, воспринимающего музыку душою, это определение для Мусоргского узко и ни в какой мере не обнимает всего его величия. Есть такие творческие высоты, на которых все формальные эпитеты теряют смысл или приобретают только второстепенное значение. Мусоргский, конечно, реалист, но ведь сила его не в том, что его музыка реалистична, а в том, что его реализм – это музыка, в самом потрясающем смысле этого слова. За его реализмом, как за завесой, целый мир проникновения и чувств, которые в реалистический план никак не войдут»[304].

Шаляпин близок по своим воззрениям к современным теоретикам искусства, которые считают, что в случае реализма речь идет не о строго определенной школе логических понятий, а о живом процессе, в котором непрерывно возникают новые слои, непрестанно обогащающиеся, изменяющиеся и дополняющие свое ранее определенное значение[305].

При таком подходе отпадают сложности с определением хронологических рамок реализма. Реализм способен включать в себя элементы и других художественных направлений точно так же, как и сам способен проявляться в других направлениях. Барокко, классицизм, романтизм – все это этапы в развитии человеческой мысли, философского и эстетического восприятия мира, и специфика каждого этапа отражается в характерных чертах каждого стиля. Хронологически следующий за этими стилями реализм уже ощущается в их рамках, прежде всего как непосредственное видение жизни и ее проблем, как стремление избежать ложных конструкций, будь то в фабуле, в образах или в выразительных средствах.

Если сосредоточиться на опере, то мы увидим, что уже в XVII веке возникает прототип исторической и психологической оперы с акцентом на моральные проблемы, в котором под плащом барокко «копошатся» реалистические тенденции («Уллис» К. Монтеверди), они ясно проявятся уже в классицизме: «Женитьба Фигаро» Моцарта (1786), считается первым подлинным примером реализма в оперном искусстве.

Художественный метод Шаляпина представлял собой продуктивный реалистический подход к трактовке оперных произведений даже весьма далеких друг от друга по своим стилистическим устремлениям – от «Дон Жуана» Моцарта до «Хованщины» Мусоргского, от «Лакме» Делиба до «Князя Игоря» Бородина, от «Фауста» Гуно до «Дон Карлоса» Верди – и в тех случаях, когда его трактовка достигала универсальных высот. В основе эстетики Шаляпина лежит предельно искреннее отношение к сути вещей, которые являются предметом его режиссерского творчества. Он стремится как можно более ответственно и правдиво осветить подлинные пружины происходящего, их внешние проявления, расшифровать скрытый подтекст событий с помощью средств действенного анализа, основанного на психологическом реализме, и донести их до зрителя самым простым и непосредственным способом.

Уже сам термин «психологический реализм» наводит на мысль, что речь идет о методе, распространяющемся на глубинные слои психики и даже метафизики, исходя из убеждения, что действительность не исчерпывается видимой стороной материального мира.

Поэтому шаляпинский образ Мефистофеля, существа, которое в восприятии Федора Ивановича не принадлежит к материальному миру, а является абстрактной фигурой, тоже решен в своеобразном реалистическом ключе.

И все-таки, каноны эпохи, в которую творил Шаляпин, в известном смысле связывали его. Он не смог создать образ Мефистофеля (в опере Гуно, а тем более в опере Бойто) в полном соответствии со своими замыслами.

«Никакие краски костюма, никакие пятна грима в отдельности не могут в данном случае заменить остроты и таинственного холода голой скульптурной линии. Элемент скульптуры вообще присущ театру, он есть во всяком жесте, но в роли Мефистофеля скульптура в чистом виде – прямая необходимость и первооснова. Мефистофеля я вижу без бутафории и без костюма. Это острые кости в беспрестанном скульптурном действии.

Я пробовал осуществить этот мой образ Мефистофеля на сцене, но удовлетворения от этого не получил. Дело в том, что при всех этих попытках я практически мог только приблизиться к моему замыслу, не осуществляя его вполне. А искусство, как известно, приблизительного не терпит. Мне нужно вполне нагое скульптурное существо, конечно, условное, как все на сцене, но и эта условная нагота оказалась неосуществимой: из-за соседства со щепетильным „nu” мне приходилось быть просто раздетым в пределах салонного приличия… Встретил я к тому же и некоторые объективные технические затруднения. Как бы то ни было, Мефистофеля я играл по узаконенному чекану, выработанному раньше многими талантливыми художниками и поэтами. Чекан этот, несомненно, производит на публику впечатление, и он имеет, следовательно, свои права»[306].

«Я стремился создать реальный образ Мефистофеля. Как я его представляю, как он выглядит? Прежде всего, черт не так страшен и безобразен, как его малюют. Он скорее красив. В нем есть нечто от классического божка, каким его увидел Анатоль Франс в прекрасных старых легендах, мастерски воссозданных на страницах его повести…

Не следует трактовать Мефистофеля как олицетворение злых и темных адских сил, а Фауста изображать посланцем добрых духов. Мефистофель – символ земных дел, людских страстей, человеческих достоинств и недостатков. <…>

Давно, когда мне приходилось исполнять Мефистофеля в одном из русских городов, я создал свою собственную, отличную от традиционной, концепцию роли. Злой дух был по этой концепции частицей души Фауста, его alter ego.

<…> Фауст вовсе не потрясен встречей с Мефистофелем. Он не страшится его, так как издавна несет в себе его дух. Ведь он сам его вызвал напряжением своей воли, страстной, томительной тоской. Все произошло так, как бывает в случаях раздвоения личности, о которых можно почитать много интересного в специальной медицинской литературе.

Я хорошо понимаю, что подобная концепция и фантастична, и произвольна, и требует в такой же мере фантастического режиссерского решения. Но она объясняет загадку человека, в душе которого борются светлые и темные силы, человека, колеблющегося между противоположными полюсами добродетели и порока. <…>

Но разве фантастика не соединяется и не сплетается с реальностью нашей повседневной жизни? Разве в действительности уже нет места для необыкновенного? Если это так, если я прав, то для чего же мы должны исключать из оперы[307] все чудесное, все глубокие проблемы?»[308]

Согласно Шаляпину, «реалистический подход» необходим и тогда, когда оперное произведение не написано в реалистическом ключе (а таких опер как раз больше всего). И это противоречие почти стирается, если принять во внимание, что для Шаляпина психологический реализм равняется сценической правде.

«Два этапа ведут к сценическому реализму. Жизненность и правдивость сценического образа в оперном произведении всегда будут зависеть от его творцов, то есть композитора, в первую, и автора текста, во вторую очередь. Подобных опер я знаю немного. Кроме произведений Мусоргского, нет, кажется, других опер, которые здесь следовало бы назвать.

Второй этап сценического реализма – это творчество артиста, воплощающего образ, созданный композитором. Артист-певец должен вылепить роль так, как ваятель статую, заботясь и о художественном целом и о деталях. Он должен в музыке, в тексте и сценической ситуации произведения найти все черты образа, а затем, используя все свое знание жизни и интуицию, воплотить характер, то есть найти его реальное выражение.

Для того, чтобы этот образ обладал реальными, жизненными чертами, чтобы он захватывал зрителя своей сценической выразительностью, вовсе не нужны театральные кулисы, не нужен оперный костюм, может быть, не нужна и сцена. Песня, исполняемая в концертном зале, может вызвать искренностью выражения то же впечатление, что и отрывок из „Бориса Годунова”, исполняемый на сцене. Чем это достигается? Какими средствами? Теми же, что и там. Сценической правдой.

Когда я исполняю известную песенку о веселой болтовне парижской субретки с часовым, я должен петь так, чтобы слушатели видели то, о чем я пою, чтобы они верили, что речь идет об этой любовной паре. Если я стремлюсь своим пением выразить чувство, то я должен сделать это с такой силой выразительности, чтобы все слушатели чувствовали вместе со мной и композитором.

В концертном зале или на театральных подмостках – основой исполнения является сценическая правда, которая заключается в полной искренности выражения и безграничном единстве всех средств творческой изобретательности»[309].

Поскольку Шаляпин обладал басом, ему было предназначено воплотить на сцене вереницу ужасных персонажей – возвышенных, как Досифей, Филипп II, характерных, как Кончак или Олоферн, архетипических, метафизических и абстрактных как Мефистофель и Демон, а также приземленных типов, как, например, Галицкий и Бирон, или отвратительных, как Еремка. Решительно отстаивая мысль о том, что красота является существенной чертой искусства, находя красоту в самых неожиданных ракурсах, Шаляпин создавал сценические образы, обладавшие специфической привлекательностью, несмотря на свои кошмарные характеры[310].

«Что сценическая красота может быть даже в изображении уродства – не пустая фраза. Это такая же простая и несомненная истина, как то, что могут быть живописны отрепья нищего. Тем более прекрасно должно быть на сцене изображение красоты, и тем благороднее должно быть благородство. Для того же, чтобы быть способным эту красоту воплотить, актер должен чрезвычайно заботливо развивать пластические качества своего тела. Непринужденность, свобода, ловкость и естественность физических движений – такое же необходимое условие гармонического творчества, как звучность, свобода, полнота и естественность голоса»[311].

Для того, чтобы воплотить красоту на сцене, надо нести ее в себе. Станиславский предупреждал: «Вы всегда должны помнить, что нельзя дать того, чего не имеешь сам, и учить тому, чем не владеешь сам»[312].

Примером Шаляпину служили предшествовавшие поколения русских актеров.

«Милые старые русские актеры!

Многих из них – всю славную плеяду конца прошлого века – я перевидал за работой на сцене; но старейших, принадлежавших к более раннему поколению великого российского актерства, мне пришлось видеть уже на покое в петербургском убежище для престарелых деятелей сцены. Грустно было, конечно, смотреть на выбывших из строя и утомленных болезнями стариков и старух, но все-таки визиты к ним в убежище всегда доставляли мне особую радость. Они напоминали мне картины старинных мастеров. Какие ясные лики! Они были покрыты как будто лаком – это был лак скрипок Страдивари, всегда блистающий одинаково. Это чудесная ясность старых актерских лиц – секрет, нашим поколением безнадежно потерянный. В ней, во всяком случае, отражалась иная жизнь, полная тайного трепета перед искусством. Со священной робостью они шли на работу в свой театр, как идут на причастие, хотя и не всегда бывали трезвыми…

Старый актерский мир был большой семьей. Без помпы и реклам, без выспренних речей и фальшивой лести, вошедших в моду позже, актеры тех поколений жили тесными дружными кружками.

Собирались, советовались, помогали друг другу, а когда надо было, говорили откровенно правду. <…>

Известно, что русское актерство получило свое начало при Екатерине Великой[313].

Русские актеры были крепостными людьми, пришли в театр от сохи, от дворни – от рабства. <…>

Вот почему в поисках теплого человеческого чувства старые русские актеры жались друг к другу в собственной среде.

Не только в столицах, вокруг императорских театров, но и в провинции они жили своей, особенной, дорогой им и необходимою жизнью. И в их среде, вероятно, ютилась иногда зависть и ненависть – как всегда и везде, – но эти черты не были характерны для актерской среды – и в ней господствовала настоящая хорошая дружба.

Старый актер не ездил по железным дорогам в первом классе, как это уже нам, счастливцам, сделалось возможно – довольно часто ходил он из города в город пешком, иногда очень далекие расстояния – по шпалам, а вот лицо его, чем решительнее его отстраняли от высшего общества, тем ярче и выпуклее чеканилось оно на той прекрасной медали, которая называется „театр”»[314].

Естественно, что развитие цивилизации изменяло условия жизни вообще, а вместе с ними и обстоятельства, в которых творили артисты. Наряду с улучшением условий жизни, Шаляпин замечал и опасности, таившиеся в этом процессе.

«Кажется мне порою, что растлевающее влияние на театр оказал общий дух нового времени. Долго наблюдал я нашу театральную жизнь в столицах и не мог не заметить с большим огорчением, что нет уже прежнего отношения актера к театру. Скептики иногда посмеиваются над старомодными словами – „святое искусство”, „храм искусства”, „священный трепет подмостков” и т. п. Может быть, оно звучит и смешно, но ведь не пустые это были слова для наших стариков. А теперь похоже на то, что молодой актер стал учиться в училищах главным образом только для того, чтобы получить аттестат и немедленно же начать играть Рюи Блаза. Перестал как будто молодой актер задумываться над тем, готов ли он. Он стал торопиться. Его занимают другие вопросы. Весь трепет свой он перенес на дешевую рекламу. Вместо того, чтобы посвятить свою заботу и свое внимание пьесе, изображению персонажа, спектаклю, он перенес свое внимание на театральный журнальчик и на афишу – имя большими буквами. Понятно, что лестно увидеть свое изображение на первой странице журнала с надписью внизу: „Усиков. Один из самых наших замечательных будущих талантов”. Приятно и ослепительно. Но в этом ослеплении актер перестал замечать, что от интимных отношений со „священным искусством” он все ближе и ближе переходил к базару. Актер обтер свое лицо об спину театрального репортера»[315].

Главную опасность Шаляпин видел в утрате искренней преданности искусству: место любви к «искусству в себе» заняла любовь к «себе в искусстве». Артисты перестают жить искусством, они начинают им заниматься в стремлении к быстрому успеху.

«Надо по всей справедливости сказать, что трудно приходится современной молодежи, – ее жаль. Искусство требует не только усидчивости, но и сосредоточенности. Цивилизация последних десятков лет смяла кости этой доброй усидчивости. Сейчас все так торопятся, спешат. Аэропланы, радио. Наверху летают, а внизу, на земле, дерутся. <…> Искусство требует созерцания, спокойствия, хорошего ландшафта с луной. А тут Эйфелева башня с Ситроеном… надо торопиться, спешить, перегонять»[316].

Олицетворение духа нового времени Шаляпин видел и в Эйфелевой башне. Высокая, элегантная, она на первый взгляд казалась весьма привлекательной. Башня была похожа на колокольню храма некоей новой веры – веры в мощь, приобретенную человечеством после научных открытий, применяемых в сфере техники – колокольню, гордо вздымавшуюся ввысь и бросающую вызов небесам. Постройка этой башни совпала с установлением философии прагматизма, согласно которой хорошо только то, что полезно. Вслед за тем экономический материализм провозгласил, что все проявления духовной жизни являются иллюзией и обманом. Это упростило ситуацию обычного человека, избавив его от мучительных, но существенных, жизненно важных проблем, которые, однако, не перестали его мучить – по крайней мере, в глубинах его души и совести. Проблемы совести в то же время представляют проблемы свободы. Дух нового времени разрешает эти вопросы так, как это описано в «Легенде о великом инквизиторе» из романа Достоевского «Братья Карамазовы».

«Пятнадцать веков мучились мы с этою свободой, – говорит Инквизитор Христу, – но теперь это кончено, и кончено крепко. <…> овладевает свободой людей лишь тот, кто успокоит их совесть»[317].

Совесть успокаивается самозабвением. Самозабвение приносит иллюзия счастья, предоставляемая потребительским обществом, наукой и новыми технологиями, стремительным ритмом жизни, не дающим времени для передышки, для самоуглубления и пересмотра, для того, чтобы вникнуть в суть. Великий Инквизитор Достоевского принял облик Мефистофеля. Он видится Шаляпину в архитектонике Эйфелевой башни, в призрачной структуре ее металлических конструкций: это – колючие, холодные кости Мефистофеля.

«Актер, музыкант, певец вдруг как-то стали все ловить момент. Выдался момент удачный – он чувствует себя хорошо. Случилось что-нибудь плохое, он говорит – „не везет”, затирают, интригуют. Этот моменталист никогда не виноват сам, всегда виноват кто-то другой»[318].

Тому, кто искренне предан искусству, чужд такой «моментализм». Певец должен направить свое внимание на суть своего жизненного призвания, а не на маргинальные моменты. Успех должен приходить вследствие подлинной жизни в искусстве, а не быть единственным мотивом, подчиняющим себе все остальное.

Подобная позиция исключает чистоту сердечных порывов и гасит прометеевский огонь, который непременно должен гореть в душе каждого настоящего артиста. Певец превращается в более или менее искусного исполнителя, в более или менее ловкого торговца, который стремится провести коммерческую сделку как можно выгоднее.

Если ему это удается, он считает, что добился успеха, и его самоощущение находит подтверждение в искаженной системе ценностей, установленной духом нового времени.

Если бы Шаляпин не пел Мусоргского, который в это время не пользовался популярностью, если бы он не настаивал на исполнении русских опер, которые тогда многие высокомерно отвергали, если бы в своих интерпретациях подражал образцам, соответствовавшим вкусам публики и критики, он достиг бы ничуть не меньшей популярности и «успеха», его путь в искусстве был бы гораздо легче, а отношения с окружением – менее противоречивыми и болезненными. Наконец, известное собрание его музыкальных записей, разрешенное им самим для появления на рынке, могло быть намного больше, и он заработал бы в три раза больше денег. Но в таком случае он не достиг бы столь полной самореализации своего жизненного призвания, не расширил бы границ оперного искусства, не способствовал бы его прогрессу, не раскрыл бы до такой степени его сущность и осознание собственных возможностей дальнейшего развития. Короче говоря, творчество Шаляпина тогда не составило бы эпоху в развитии оперы. Его собственная жизнь была бы обеднена, и так же точно беднее была бы история современного оперного театра. Но Шаляпин знал, что такое совесть (и как человек, и как художник), и это давало ему свободу осуществить свой внутренний императив.

«Человек, живущий полной жизнью, проходит все ее ступени – как хорошие, так и плохие. Тут вырабатывается его индивидуальность. Человек же, который прячется и отгораживает себя, остается просто „лицом”»[319].

Нельзя ожидать, чтобы каждый певец горел прометеевским огнем, подобно Шаляпину. То, что дано гению, не дано каждому; не всякий в состоянии нести такую тяжесть. Но каждый, кто входит в театр, должен войти в него с чистым сердцем, как священник входит в храм, а не как торговец собственной душой. Ибо искусство не может существовать без чести, без достоинства и чистоты.

Современный певец, если он заглушает голос совести, по сути дела отгораживается от жизни с ее проблемами. Он ставит себя в ситуацию некритического отношения к господствующим трендам, подчиняясь их требованиям. Не в силах им противостоять, он ищет способов приспособиться к ним, сформировать себя согласно господствующим образцам. Совершенно ясно, что такой певец по определению не может стать артистом и что при таком положении дел все его личные и профессиональные знания смогут проявиться не более чем на поверхностном уровне. Даже если он виртуозно владеет ремеслом, в его познаниях нет глубины, он неполноценен как личность. Это возврат к виртуозности без содержания, столь же бессмысленной, как и виртуозность искусства кастратов, только другого происхождения.

Но современный рынок и не требует от оперы смысла.

Это заметил еще Шаляпин: «Год от году на моих глазах этот базар стал разрастаться все более зловеще. Ужасно, на каждом шагу и повсюду – на всем земном шаре – сталкиваться с профессионалами, не знающими своего ремесла. Актер не знает сцены, музыкант не знает по-настоящему музыки, дирижер не чувствует ни ритма, ни паузы. Не только не может передать души великого музыканта, но не способен даже уследить более или менее правильно за происходящими на сцене действиями, а ведь спектаклем командует он, как полководец – сражением. С чрезвычайно нахмуренными бровями, с перстнем на мизинце, он зато очень убедительно машет палочкой… И нельзя сказать, чтобы этот дирижер совершенно ничего не знал. Нет, он знает, много знает, обучен всем контрапунктам, но от этого знания толку мало потому, что одних знаний недостаточно для решения задачи. Надобно еще уметь сообразить, понять и сотворить»[320].

Тенденции, проявившиеся в эпоху Шаляпина – новое во что бы то ни стало (вместо ответственного и профессионального эволюционного развития оперного жанра)[321] – на благодатной почве всеобщей коммерциализации разрослись до чудовищных размеров.

Современный оперный театр не признает певца важнейшим элементом оперного спектакля. Его место занял режиссер, который в большинстве случаев занят собой и тем, что он «напридумывал» в связи с той или иной оперой, а не самой оперой.

В этих «придумках», обычно демонстрирующих надменное пренебрежение к самому произведению, редко встретятся новые, пусть даже надуманные, теоретические или эстетические посылки; как правило, это плоды или заигрывания с рынком («эстетика» хорошо продающегося товара), или абсолютных психологических (а также и эстетических) отклонений от нормы.

При таких обстоятельствах певец вынужден понижать уровень исполнительской культуры, сводя ее к культу пения на высоких нотах, что, в сущности, является подделкой наследия иллюзии кастрата, забывая о том, что кастрат был лишь привычным для публики явлением, а не гением. Теряет свои шансы и «абсолютная дива», ибо для ее появления необходимы формальные рамки XIX века[322].

Творчество Шаляпина оставило глубокий след в оперном театре, оно преобразило облик оперной сцены ХХ века. Можно было ожидать, что оперное искусство решительно двинется по вновь открывшимся путям, сулившим невиданные перспективы. Но вместо этого полученные достижения вновь и вновь подвергались испытаниям – инерции консервативных исполнительских приемов, и натиску косного сценического мышления, коренящегося в отжившей эстетике XIX века. На Западе лишь в исключительных случаях эти принципы последовательно проводились на практике, а между тем их уже стал подтачивать дух нового времени. И все-таки многие западные певцы и театральные деятели в своей сценической деятельности опирались именно на принципы, заложенные Шаляпиным. Шаляпинские традиции, по-прежнему, самым скрупулезным образом сохраняются и развиваются в России.

Однако процесс глобализации приносит дух нового времени и на родину Шаляпина. Сегодня среди певцов редко можно встретить людей, которые чувствуют потребность осмысливать проблемы современного оперного театра в их причинно-следственных связях и у которых достаточно внутренних сил, чтобы занять в этих вопросах ясную и активную эстетическую и моральную позицию. Пришли ли эти немногие преданные искусству люди к определенным выводам самостоятельно или они восприняли плодоносные семена шаляпинских традиций?[323]. Возможно и то, и другое.

Великая болгарская певица, сопрано Райна Кабаиванска писала в софийском журнале «Обзор»: «Опера – великое искусство. Но если она не идет в ногу со временем, то превращается в музейную реликвию <…> Сегодняшняя жизнь стремительна и разорвана, у людей все меньше времени, да и желания ходить в театр.

Современный человек, если он идет в оперу, должен иметь к ней особый интерес или иные мотивы для того, чтобы не поддаться соблазнам индустрии развлечений. Как его заинтересовать? Здесь главную роль должна сыграть современная <…> оперная режиссура. Руководствуясь хорошим вкусом и культурой, режиссер должен сделать оперный спектакль современным, обогатить его элементами новых масс-медиа. И все же залогом успеха по-прежнему остается певец-актер. Но такие певцы – редкость даже на сценах самых больших театров». Далее Кабаиванска добавляет: «Для того, чтобы опера пережила свой ренессанс, необходимо петь по-новому, принимая во внимание запросы современного зрителя. Но ни в коем случае нельзя перекраивать написанное композитором, вводя абсурдные изменения в историческую ситуацию, внешний вид и характеры персонажей. В опере все тесно связано с историческими моментами. Вот почему неприемлемы случаи абсурдного, смехотворного режиссерского вмешательства. Вспомним „современные” интерпретации „Мадам Баттерфляй” и „Богемы”, предпринятые Кеном Расселом. Известный кинорежиссер счел возможным показать Чио Чио Сан девушкой из публичного дома, а Мими – наркоманкой. Такое толкование с самого начала превратно и бессмысленно, потому что в музыке нет ничего подобного».

Как в природе существуют числа, законы физики и механики, химические элементы и все прочее, что человечеству еще только предстояло открыть (люди ничего не придумали, а только взяли знания из Вселенной[324]), так и с искусством.

«Правда на земле, высшая правда жизни живет только в искусстве. И людям нечего искать ее, нечего.

Ведь солнышко существует – оно есть, оно светит нам, а никто его не искал и не придумывал. Так и в искусстве.

В нем душа. И жизнь этой души, ее творчество, окутаны темной тайной природы, которую не всякому дано разгадать»[325].

Быть может, существование немногочисленных певцов, да и нескольких современных режиссеров, у которых хватает любви, преданности искусству, знаний и смелости, чтобы, вопреки модным, эгоцентричным и противоестественным интерпретациям, подходить к материалу глубоко и ответственно, находить уместные и точные связи между давно написанными произведениями и мироощущением современного зрителя (речь идет, скорее, о способе сценической подачи произведения, чем об «устарелости» тем, трактуемых в опере).

Райна Кабаиванска пишет: «Опера бессмертна потому, что она нам показывает то, что жило и продолжает жить в душе человека. Да, наша душа понимает тоску по родине Аиды, ее страстную любовь к Радамесу; мы сочувствуем страданиям Леоноры, которая жертвует своей жизнью во имя любви… Эти „старомодные” чувства, которых многие сегодня стыдятся, нужны нашей душе, и мы, артисты, призваны вновь возвращать людям эти непреходящие ценности».

Быть может, существование таких артистов оправдывает осторожный оптимизм Шаляпина относительно будущего искусства, проявляемый рядом с его сарказмом и скепсисом:

«Как все в движении, искусство – всегда в эволюции.

Но искусство – в какой бы стадии эволюции оно ни было – должно быть всегда прекрасно и величественно.

В новом искусстве заметно отсутствие простоты, чего-то обыкновенного, натурального.

А ведь истинное искусство простотой и отличается.

В новом искусстве пока что, к сожалению, много нарочитости, надуманности.

Настоящее искусство этой нарочитости не допускает и не проща е т.

Но так как люди всегда чего-то ищут, я верю, что то существо на нашей планете, которое называется человек, найдет, в конце концов, необходимые и приемлемые формы нового искусства.

И в новом искусстве настанет, придет такой момент, когда все ненужное будет отброшено. А все нужное заблестит ярким светом. <…>

Современную оперу по сравнению с широким течением всей современной жизни я, например, охарактеризовал бы как сплошной захолустный оперный театрик.

Настоящее оперное искусство – искусство чрезвычайно сложное, особенно в сегодняшние дни, когда требования у народа к искусству и, в частности, к опере если еще и находятся в зачаточном хаотическом состоянии, то все же пробуждаются и теперь более повышены и расширены, нежели 40–50 лет тому назад.

Кроме того, опера – в материальном смысле – искусство дорогое.

А мы живем как раз в тот период, когда металл стоит для всех на первом плане.

И художественная работа, художественные возможности во всяком театре строятся на простом коммерческом расчете:

– Стоит или не стоит?..

А так как расчетливые люди никогда не хотят рисковать, а новые оперные постановки стоят больших денег, то и желающих бескорыстно поднять оперное искусство на должную высоту находится немного.

Да и в самой опере за последнее время наблюдается некоторый внутренний перелом.

Начиная с Вагнера и кончая нашими русскими композиторами, к оперным представлениям предъявлены были настолько повышенные требования, и эти требования настолько разнятся с тем, что было 75–100 лет тому назад, что поезд на старых колесах пока еще не может двинуться по этим новым рельсам искусства!

Да. Оперный театр – это искусство тонкое и чрезвычайно сложное.

И я думаю, что единственным Театром Оперы может быть только такой, в котором по-настоящему могут и должны быть соединены все пять искусств – Поэзия, Живопись, Музыка, Скульптура и Архитектура.

А этого соединения достичь очень трудно»[326].

Или, быть может, меркантильный дух нового времени, навевающий на мир все большую скуку, дойдя до степени, когда место хоть какой-либо стратегии займет логистика (бесконечное обеспечение биологического существования, лишенного всякого смысла), просто изничтожит стремление к настоящему искусству, в том числе и к опере?

Современный мир оказался в драматической ситуации: «Кажется, достигнуто молчаливое согласие о том, что у нас нет никакого будущего. Мы прошли критическую точку, после которой даже самые простые люди ощущают, что оставшееся время лишь только инерция, и что глобальная сеть с ее огромной телеиндустрией и другими средствами массовой информации вовсе не путь прогресса, а нечто аналогичное медицинским аппаратам для искусственного поддержания жизни»[327].

Искусство, в том числе, естественно, и оперное, умирает, когда исчезают обстоятельства, которые привели к его возникновению.

Осуществятся ли апокалипсические предсказания, согласно которым «тенденция информационной революции состоит в том, чтобы сконструировать правдоподобную копию мира, которая в идеале должна стать независимой от Божьего Творения»[328]?

«Эта копия только на первый взгляд занимает место в сфере внешних проявлений. Этот параллельный мир на самом деле и не собирается занять место Творения Божьего; он воздействует на человеческое воображение, на способность воспринимать, на волю человека; в конечном итоге, виртуализация мира нацелена на человеческую психику!»[329].

«Мне хочется видеть в певце рассказчика жизни. Мне хочется, чтобы он использовал[330] свой голос для распространения рассказов о человеческой любви, ненависти, мести так же, как это делают на полотнах, в книгах… Чтобы рассказывать эти песни хорошо, надо знать жизнь, надо ее наблюдать. Каждый момент что-то происходит в людской жизни… Певец должен все это замечать, а затем пересказывать все это своим голосом и игрой…»[331].

Ф. И. Шаляпин

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК