Глава XII
Сезон 1908/09 года в Ростове-на-Дону. Н. И. Собольщиков-Самарин – антрепренер, режиссер и актер
Следующий зимний сезон я служила в Ростове-на-Дону, в антрепризе Н. И. Собольщикова-Самарина.
С Волги, где Собольщиков-Самарин был антрепренером ряд лет (сначала Нижний Новгород, потом Казань и Саратов), в 1908 году он перебрался в Ростов-на-Дону, где я с ним встретилась. Я приехала из Одессы после блестящего сезона в городском театре, с редким для того времени художественным репертуаром (антреприза Никулина). Избалованная ролями в пьесах Ибсена, Горького Чехова, я после разговора с Николаем Ивановичем испытала глубокое разочарование.
Его первая беседа обескуражила меня, и я подумала, что попала в лапы ультрапровинциального антрепренера, для которого касса, его карман важнее всего.
В дальнейшем я изменила и свое мнение о нем как об антрепренере и свое отношение к нему. Наблюдая Николая Ивановича в течение нескольких лет нашей совместной работы, я пришла к заключению, что его душе чуждо хозяйское, эксплуататорское отношение к актерам. Из некоторых его высказываний я поняла, что хищнические и коммерческие мотивы, мотивы наживы мало интересовали его. Я замечала, что он тяготится, как бы стыдится своей антрепренерской деятельности.
Вспоминается мне одна знаменательная беседа с Николаем Ивановичем. Я служила тогда у Незлобина в Москве. Постом в Москву приехал Николай Иванович. Мой муж[6], Николай Иванович и я – мы долго бродили по Москве в пасхальную ночь. Мы решили «разговляться» у нас дома, на Пречистенском бульваре. Всю ночь мы втроем говорили о театре и его будущем. Николай Иванович говорил вообще увлекательно, горячо и необычайно просто. Вспоминал о своей прошлой жизни, о мытарствах, лишениях и муках своей актерской и режиссерской работы. Рассказывал, как антрепренеры мелкой провинции, прогорев, забирали из кассы театра остатки выручки от спектакля, тайком ночью убегали из города, бросив голодных актеров на произвол судьбы. Я, совершенно забыв, что перед нами сидит антрепренер, сказала: «Настанет ли когда-нибудь время, когда не будет антрепренеров?[7] Актеры вздохнули бы свободнее, а театр был бы общественной необходимостью и не жил, как теперь, по антрепренерскому произволу». Николай Иванович пристально посмотрел на меня. «Ах, простите, – сказала я, – я совсем забыла, что вы…» – «Ничего, ничего, – улыбнулся Николай Иванович. Потом, помолчав, сказал серьезно: – Нет, вы совершенно правы, и я давно подумываю бросить всю эту музыку, устал, надоело, да и смысла не вижу. Хочу по-серьезному заняться режиссерской работой». Через два года он действительно отказался от антрепризы и работал как актер и режиссер в Ростове-на-Дону…
При первом же знакомстве моем с антрепренером Собольщиковым-Самариным меня испугали его настойчивые просьбы и уговоры играть в какой-то посредственной пьесе с громким названием. Все мои предложения начать с русской классической пьесы он отвергал и настоял на постановке любовно-адюльтерной салонной пьесы. После этой первой беседы я решила, что Собольщиков – человек без вкуса, без всяких художественных и идейных запросов. Размышляя потом, но не переставая осуждать Собольщикова-Самарина, я поняла, чем он руководствовался, настаивая на этой безыдейной, бездарной пьесе: ростовская публика, наполнявшая в то время Асмоловский театр, состояла из богачей, дельцов, искавших в театре легкого развлечения.
К счастью, он вскоре понял свою ошибку, изменил курс театра, постепенно обогащая репертуар пьесами Островского, Гоголя, Чехова. С осторожностью выбирал новинки и избегал сомнительных в художественном отношении пьес. Надо удивляться той кипучей деятельности, которую проявлял Николай Иванович, работая как руководитель театра, режиссер и актер, играя при этом чуть не ежедневно.
Актеры – народ трудный, самолюбивый, в большинстве своем самовлюбленный. Часто актер переоценивает себя, свои возможности и требует того, на что он не имеет права. Со всеми своими обидами, претензиями актер идет к антрепренеру и главному режиссеру. В своих деловых общениях с актерами Николай Иванович был выдержан, спокоен, не проявлял никакой нервозности. Он всегда умел тактично, мягко угомонить разбушевавшегося актера, незаметно польстив ему, или ласково, осторожно упрекнуть, пожурить. Актер выходил из кабинета успокоенный и обласканный.
Мы признавали силу убедительности Николая Ивановича, склонялись перед его авторитетом и его волей, но в отместку беззлобно называли его «хитрый мужик». В людях он разбирался почти безошибочно. Он как бы видел внутренние побуждения, пружины, затаенные мысли человека и мягко, иронично разоблачал их. Он действовал не тонкими, дипломатическими ходами, а именно «хитрецой», которая парализовала, умеряла необоснованные актерские требования.
В те годы, что я работала в Ростове-на-Дону под режиссерством Собольщикова-Самарина, мне вспоминается поставленный им «Живой труп» Л. Н. Толстого. Пьеса Толстого «Живой труп» глубоко взволновала весь театр как своим идейным содержанием, так и новой для того времени драматургической формой, нарушавшей все каноны: привычное для актеров и режиссеров разделение пьесы на четыре или пять актов. Деление пьесы на двенадцать картин ввело в затруднение и смутило постановщиков провинциальных театров. В то время вращающихся сцен не существовало даже в столице. Николай Иванович мучительно искал принципа разрешения постановки, внешнего оформления.
На первую репетицию он пришел веселый и спокойно начал репетировать. Мы сразу поняли, что он нашел внешнюю форму спектакля. И действительно, все было точно выверено и во времени, и в пространстве. Рабочие сцены по сигналу, который давал Собольщиков-Самарин легким свистом, поднимали потолок, откидывали, переворачивали декорации; у каждого рабочего был свой маленький участок работы. С точностью механизма, быстро, без всякой суеты, в несколько секунд менялись картины. Спектакль имел успех и довольно часто повторялся. Николай Иванович не пропускал ни одного спектакля, никому из помощников не доверял перестановки. Мы шутя называли его главнокомандующим и капитаном корабля.
Условия дореволюционного провинциального театра, в которых протекала режиссерская работа Собольщикова-Самарина, ограничивали его замыслы и не давали возможности в полной мере проявляться его режиссерскому дарованию. В Ростове вся его режиссерская работа сводилась к расстановке актеров на сценической площадке. Актер сам до всего доискивался.
Впрочем, некоторую помощь, вернее – совет, по линии внутренней жизни образа актер мог получить от Николая Ивановича в процессе репетиционной работы. Так, помнится, на первой репетиции «Дворянского гнезда» Собольщиков заметил мне: «Павла Леонтьевна, зачем вы прячете глаза, опускаете их, – у Лизы Калитиной так ясно на душе, ей нечего скрывать; она на жизнь, на людей смотрит чистым, открытым взглядом…» Слова Николая Ивановича, помню, сразу осветили мне образ тихой девушки, ничем еще не взволнованной.
Собольщиков-Самарин работал в Ростове не только как режиссер, но нес большую и ответственную работу как актер. Хочется вспомнить некоторые его актерские творения того периода. Любимым его автором был Островский. Николай Иванович чувствовал и понимал Островского, его язык. Встают в моей памяти образы, созданные Собольщиковым-Самариным: Андрей Белугин в «Женитьбе Белугина», Лопахин в «Вишневом саде», Несчастливцев в «Лесе». Роль Андрея Белугина была одной из самых лучших и любимых ролей Собольщикова-Самарина.
О своем исполнении этой роли он пишет в своих «Записках»: «Близок моей душе был Андрюша Белугин. Вот именно – не Андрей, а Андрюша…»
Когда в Ростове мне пришлось играть с Николаем Ивановичем Елену в «Женитьбе Белугина», он был уже немолод, несколько грузен, но в нем было столько молодого задора и восторга первой любви, столько неподдельной наивности, что забывались и годы, и его располневшая фигура. В муках любви, в диких вспышках ревности в Андрее созревал человек, которого не могла не оценить, силе которого не могла не покориться даже такая строптивая, вздорная женщина, как Елена. Это движение и рост человеческой души с большой правдой и искренностью доносил Собольщиков-Самарин.
В 1-м действии мы видим Андрюшу встревоженным, озабоченным предстоящим объяснением с невестой Таней. Он не знает, как приступить к этому объяснению, чувствует себя преступником, нарушая слово жениха, мучается сознанием своей виновности, а тут пустозвон Агишин, так некстати явившийся, пристает со своими пошлостями.
Собольщиков-Самарин ведет эту первую сцену отрывисто, почти не слушая Агишина, весь занятый своими мыслями. В следующей сцене с Сыромятовым, братом Тани, Андрей со всей искренностью признается в своей измене Тане, в своей любви к Елене. На возражение Сыромятова: «…серьезного я тут ничего не вижу!..» – Андрей со вздохом говорит: «Нет, уж так-то серьезно, что хоть в петлю полезай…» Сыромятов, не веря в серьезность чувств Андрея, советует тряхнуть карманом: «А коли так круто пришло, так что ж ты зеваешь-то, голова? Приглашай кататься, хоть сегодня… маменьку ублаготворить, а с дочкой, как потемнее станет… куда-нибудь подальше!..»
Андрей вскипает. В этот момент у Собольщикова-Самарина лицо, шея багровели, он бросался на Сыромятова, оскорбившего его лучшие, благоговейные чувства к Елене, хватал его за горло с необузданной дикостью. После паузы, несколько успокоившись, Собольщиков-Самарин тихо, покорно говорил: «Ну, мсти; ну, делай, что хочешь, я не бегу, не прячусь, а сам отдаюсь…» И дальше его голос звучал сдержанной угрозой: «А что ее обидеть или чувства мои душевные трогать, я никому… отцу родному не позволю!» Собольщиков-Самарин произносил эти слова так убедительно, с такой предельной твердостью, что зрители верили в силу любви Андрея и сочувствовали ему.
Но вот наступает самый трудный момент – объявить невесте о разрыве с ней. Долго не решается сказать он Тане о своей измене. Виновато прячет Собольщиков глаза от Тани. На слова Тани: «Ну, бог с тобой!», Собольщиков – Андрей еле сдерживает рвущуюся из груди радость. «Ну, спасибо тебе, спасибо!.. Ангельская ты душа – вот что!.. а я… ну, прощай!» Слезы жалости к Тане готовы хлынуть из глаз, но эгоизм любви, радость освобождения пересиливают, и он быстро уходит.
Во 2-м действии Андрей приезжает к Карминым делать предложение Елене. Надо было видеть крупную, неуклюжую фигуру Собольщикова-Самарина, робеющего перед хрупкой, изнеженной Еленой. С застенчивой улыбкой, не зная, как приступить к разговору, он нелепо перекладывает букет из одной руки в другую, от волнения не замечает этого, не замечает и насмешливого взгляда Елены, молча, восторженно глядит на нее и мнет в руках букет. Эта замечательная мимическая игра на паузе не была трюком. Собольщиков-Самарин делал это трогательно и органично. На вопрос Елены: «Ну, а с вами что такое случилось?..», Андрей – Собольщиков совсем теряется, он испуган.
Наступает страшный, роковой момент – объяснение в любви. Он не знает, с чего начать, и искренне признается: «…все мысли перепутаны и точно в тумане!» – «А можно спросить о причине? „Так вдруг“…» – насмешливо спрашивает Елена. Страстное чувство неожиданно вырывается, находит слова, полные поэтического смысла: «Пущай же цветы вам это скажут». Эти слова Собольщиков-Самарин произносил так неожиданно для себя, так взволнованно-вдохновенно, что они не казались пошлыми, тривиальными. Ответ Елены: «Цветы? они молчат… только хорошо пахнут… свежие!..» – вызывал у Собольщикова-Самарина тяжелый вздох – поэтическая форма, в которую он облек свои чувства, не понята Еленой, – вот что говорил этот вздох; приходится переходить на более понятный, на такой трудный для Андрея язык – официального предложения «руки и сердца».
Запинаясь, неуклюже, делает он это предложение. Безудержный смех отрезвляет на время Андрея. Собольщиков-Самарин менялся в лице – чувство собственного достоинства вернулось на миг: гордость, обида, протест были в его глазах. От Елены не ускользает перемена в Андрее, и она удерживает смех: «Простите, я совсем о другом…» Вопреки ремарке автора, Собольщиков-Самарин не со вздохом, а серьезно, почти строго, говорил: «Да-с, я так и понимаю, что это не ко мне, потому смеяться теперь надо мною… грех!.. Уже это надо совсем никакой души не иметь!..»
Небольшой монолог в конце действия, когда Андрей возвращается за решительным ответом к Елене, Собольщиков-Самарин проводил виртуозно: малейшее движение взволнованного лица, затаенный вздох – ничего не ускользало от внимания зрителя, который переживал вместе с Андрюшей – Собольщиковым и безумный страх, и тлеющую надежду на счастье. Услышав от Елены: «Я согласна», – Собольщиков бросался то к Нине Александровне, то к Елене. Шумно, буйно выражал он счастье, охватившее Андрюшу. Блаженное безумие не покидало его до конца действия. Увидев входящего Агишина, он бросался к нему, готовый обнять весь мир. Наивным, детски доверчивым, полным веры во все прекрасное – таким рисует Собольщиков-Самарин в этом действии своего Андрюшу.
В 3-м действии – вечер у Карминых. Андрей – жених. Неловко, лишним чувствует себя Андрей в чужой атмосфере. Его простой русской душе хочется другого: «Эх, вся эта канитель, – и к чему! Тоска здесь смертная… Взять бы в саночки, да в Стрельну на своих серых!.. Эх, мороз-морозец, аленькие щечки!..» Неизжитая сила, жажда не искусственного, а настоящего, разгульного веселья слышались в голосе Андрея – Собольщикова-Самарина.
Момент, когда Андрей застает Агишина, целующего руки Елены, и когда он замечает взволнованность Елены, Собольщиков-Самарин играл потрясающе. Точно бездна раскрылась перед ним, он не в силах осознать случившееся, он предпочитает не верить себе. Несколько мгновений Собольщиков-Самарин стоял молча, недоуменно смотря перед собой, как бы прислушиваясь к внутренней борьбе, потом тихо произносил, уверяя себя: «Мне почудилось, мне почудилось!.. Нет, я видел здесь, здесь…» И стараясь убедить себя: «…или в самом деле почудилось…» На заигрывание Елены: «Что за грозная туча на челе вашем?», он еще полон подозрения, но уже готов сдаться: «Так, мне что-то почудилось или померещилось!»
Смех и уверения Елены заставляют его признать свою ошибку и несправедливое обвинение, но в его несколько холодном: «Коли так-с, извините!» слышится и сомнение, и желание поверить словам Елены. Мимолетная ласка Елены возвращает ему покой и веру. Его собственная душевная чистота не допускает фальши, притворства, лжи.
Медленно расплывается широкая улыбка на лице Собольщикова-Самарина, с радостным облегчением говорит он: «Вот все и свалилось! Вы все можете – и погубить и осчастливить человека!»
Кульминация роли – 4-е действие. Восторженно, на вид счастливый муж Андрей – Собольщиков вносит на руках Елену. На мгновение зритель приятно обманут, видя его радостное лицо, но дальнейшая сцена разрушает это ощущение. Холодность, отчужденность Елены вызывают раздражение в Андрее: «Что же это, насмешка-с? Нет-с, уж лучше не дразните меня и не играйте со мною… Другой раз заиграете, так, пожалуй, и не отыграетесь от меня», – угрожающе звучали эти слова у Собольщикова-Самарина. Он властно требует объяснения. Все сильнее, все горячее ведет эту сцену Собольщиков-Самарин. Долго сдерживаемая страсть прорывается. Оскорбленный незаслуженным презрением Елены, он кричит: «…я вам душу, душу отдал-с… Понимаете ли, душу отдал…» На вопрос Елены: «К чему этот разговор?» – он после небольшой паузы, как бы обдумывая, умеряя свой гнев, говорит: «А вот к чему-с…»
Весь дальнейший монолог Собольщиков-Самарин говорил взволнованно, но решительно и твердо: «…довольно дурака-то корчить! Я теперь займусь своим купеческим делом, а вы живите, как знаете, я вам мешать не буду. Уж на вашу половину я проситься больше не стану, а если вы, паче чаяния, почувствуете ко мне расположение, так милости просим ко мне, на мою-с».
В сцене с отцом Андрей Собольщикова-Самарина появляется перед зрителем в новом свете. Когда отец говорит Андрею о неминуемом разорении, он весь преображается. Слова Гаврилы Пантелеича: «До того дошло, что хоть прикончить фабрику-то…» – отрезвляют Андрея, в нем просыпается купец, делец: «Нет, как можно-с, дело миллионное! Для вас все суета, а я – человек молодой, я жить хочу». Здесь Собольщиков-Самарин вскрывал социальную сущность Андрея Белугина. Собольщиков-Самарин в подтексте говорит: «Да, мой Андрюша нежный, благородный человек, но он прежде всего купец, знающий цену деньгам, умеющий их нажить; он не допустит разорения, не позволит даже отцу разорить себя, так как по-купечески верит в могущество и власть денег».
Учтя настроение Андрея, отец подкрепляет его сердечным тоном. Растроганный Андрей говорит: «Вы меня за самое сердце задели, а я – русский человек: так в таком разе могу все, что для меня дорогого, сейчас пополам да надвое». Это душевное свойство, готовность на всякие жертвы в нужный момент с большой яркостью доносил Собольщиков-Самарин. Оставшись один, после ухода отца, Андрей размышляет, взвешивает все обстоятельства и приходит к твердому, непоколебимому решению: «Барином мне не быть, так хоть купцом-то остаться порядочным». Прилив энергии, непреклонная воля чувствовались во всех движениях в голосе Собольщикова-Самарина, и публика верила, что такой человек не отступит от принятого решения.
Наступает последнее, решительное объяснение с Еленой. После ухода Агишина, увидя рыдающую жену, Собольщиков тихо подходил к ней, говорил внешне спокойно, твердо, даже деловито: «Вы плачете, может быть, оттого, что себе стеснение чувствуете, так я вам свободу дам-с! Да и мне она нужна». Андрей Собольщикова-Самарина не упрекает Елену и не стремится вызвать в ней жалость к себе, хотя слова монолога дают к тому повод, и всякий другой актер, менее чуткий и с меньшим вкусом, не удержался бы от этого. Весь монолог в его исполнении пронизан деликатностью, благородством, глубокой человечностью. Только в конце вспышка дикой ревности, клокочущий гнев вырываются наружу. «Я убью вас, его… Я дом зажгу и сам в огонь брошусь!..» – с каким-то отчаянием выкрикивал Собольщиков-Самарин. Потом, несколько опомнившись, тише, почти устало, но не требуя, не прося сочувствия: «…Ради бога, пожалейте вы меня и себя…» И потом твердо, приказывая: «Собирайтесь – и бог с вами! Прощайте!»
В финальном действии Андрюша Собольщикова неузнаваем: куда девалась застенчивость, покорность – перед нами сильный, волевой мужчина, несколько грубоватый, уверенный в себе. Это не только тактический прием, «форс», который он напускал на себя, чтобы завоевать, покорить Елену, а и деловитость, свойственная его купеческой натуре. Расчет оказался безошибочным. Уверенно, повелительно говорит Андрей – Собольщиков с Еленой. В течение всего действия он как бы проверяет ее и с радостью замечает, что его метод укрощения строптивой, избалованной женщины действует.
Но мне всегда казалось особенно ценным в исполнении Собольщикова-Самарина в последнем действии то, что он вскрывал и доносил до зрителя «подводное течение» по Станиславскому: под напускной холодностью, равнодушием и даже грубостью – страстная жажда охранить, уберечь Елену от растлевающего влияния Агишина, вырвать ее из разлагающей обстановки. Он понимал, верил, что в исковерканной воспитанием и средой Елене таятся хорошие задатки, которые нужно вызвать к жизни. Он сделал проверку и оказался прав.
Истинная сущность Андрея – волевая, дельная натура, и эти свойства обнаруживает Собольщиков-Самарин в последнем действии особенно ярко. Интересную деталь вносил Собольщиков-Самарин в финале пьесы: для радостного, восторженного чувства, охватившего Андрея, когда он добился своего – признания и любви Елены, Собольщиков-Самарин находил новые выразительные средства. Пройдя все испытания, любовь Андрея окрепла. Безудержная радость зарождающейся любви к Елене, бурно, через край рвущаяся в начале пьесы, когда он получает согласие Елены быть его женой, теперь вошла в берега. Уверенно, с сознанием своего права, завоеванного любовью, ведет Собольщиков финальную, полную трогательности сцену: «Уж извините-с, с женой заигрался. Плачет, на фабрику со мной просится». Собольщиков легонько подталкивал локтем Елену, лукаво подмигивая, говорил: «Так, что ли, говори!»
Грубоватая ласка, широкая счастливая улыбка Собольщикова-Самарина и каждое «так, что ли?» вызывали бурю аплодисментов на спектаклях.
Богатство выразительных средств, тактичное, умелое использование их отличали исполнение Собольщиковым-Самариным роли Андрея Белугина. Мне удалось видеть в роли Андрея Белугина знаменитого Мамонта Дальского. Он играл «гастрольно», мастерски, сильно, темпераментно, но Андрюши с его чистой душой я не увидела. Животной силой веяло от образа, и Андрей Дальского покорил Елену не душевной красотой, а смелой хваткой, мужской силой.
Аналогичную роль во французской комедии «Самсон» А. Бернштейна, где я опять была его партнершей, Собольщиков-Самарин играл с не меньшим мастерством. Сильный, мужественный человек из народа, борющийся и добивающийся любви своей жены-аристократки и в конце концов покоряющий ее своими прекраснейшими человеческими качествами, своей полноценностью и верой в жизнь.
Особенно запомнился мне образ Несчастливцева в «Лесе» А. Островского в исполнении Собольщикова-Самарина. Я видела много провинциальных Несчастливцевых, они почти все делали слишком сильный упор на то, что Несчастливцев – актер-трагик. Ставя клеймо профессии, подчеркивали богемность, выспренность выражений самых простых, человеческих чувств, отчего образ терял в своем благородстве и искренности.
У Собольщикова-Самарина акценты были расставлены иначе: благородство и чистота побуждений – вот те качества, которые доносил Собольщиков в Несчастливцеве. Он мягко, слегка касался профессиональной, привычной для актера Несчастливцева внешней выразительности, перенесенной «трагиком» со сцены в жизнь. Николай Иванович не делал из Несчастливцева героической фигуры – весь образ был пропитан юмором, этим великим даром, присущим творчеству Собольщикова-Самарина.
Еще один ценный нюанс был в его исполнении: он доносил до зрителя в этой роли всю бездомность, весь груз тяжелой, голодной актерской жизни времен Островского.
Необыкновенной теплотой, отцовской лаской пронизаны были у Собольщикова-Самарина сцены Несчастливцева с Аксюшей. Слова, обращенные к Аксюше после ее попытки к самоубийству: «Нет, нет, дитя мое! Как ни велико твое горе, а умирать тебе я не дам. Тебе надо жить, ты еще так молода! Тебя заело горе, надоела тебе молодая жизнь? Забудь это горе, брось эту жизнь! Начнем новую, сестра, для славы, для искусства». Эти слова у Собольщикова были насыщены глубоким волнением, страстным желанием удержать, спасти от гибели молодую жизнь.
Вдохновенно, сильно звучал у Собольщикова-Самарина монолог, в котором Несчастливцев зовет Аксюшу на сцену: «И там есть горе, дитя мое; но зато есть и радости, которых другие люди не знают. Зачем же даром изнашивать свою душу! Кто здесь откликнется на твое богатое чувство? Кто оценит эти перлы, эти бриллианты слез? Кто, кроме меня? А там… Здесь на твои рыдания, на твои стоны нет ответа; а там за одну слезу твою заплачет тысяча глаз…» Глубокое убеждение, страстную веру в призвание актера – потрясать зрителя вкладывал Собольщиков-Самарин в эти слова.
В 5-м действии, когда Буланов грубо говорит, обращаясь к Несчастливцеву: «Так не пора ли вам?» – Собольщиков-Самарин первые слова: «Аркадий, нас гонят», произносил тихо, – усталость слышалась в его голосе. Но тотчас же, оглянувшись на присутствующих, он продолжал с едкой иронией: «И в самом деле, брат Аркадий, зачем мы зашли, как мы попали в этот лес, в этот сыр-дремучий бор? Зачем мы, братец, спугнули сов и филинов? Что им мешать! Пусть их живут, как им хочется!» И дальше, в ответ на презрительное, брезгливое «комедианты» Гурмыжской, Собольщиков – Несчастливцев, защищая свае артистическое и человеческое достоинство, с сознанием своего нравственного превосходства, гневно говорит: «Комедианты? Нет, мы артисты, благородные артисты, а комедианты вы. Мы коли любим, так уж любим; коли не любим, так ссоримся или деремся; коли помогаем, так уж последним трудовым грошом. А вы? Всю свою жизнь толкуете о благе общества, о любви к человечеству. А что вы сделали? Кого накормили? Кого утешили? Вы тешите только самих себя, самих себя забавляете. Вы комедианты, шуты, а не мы…» и т. д.
Беспощадным обличителем является в этом монологе Несчастливцев – Собольщиков. Финал роли Собольщиков-Самарин разрешал в плане чистой, высокой комедии. Его Несчастливцев радостно и навсегда порывает связь со своим классом, с обществом сов и филинов, и уходит нищим из дремучего леса, но счастливым и свободным.
Собольщиков-Самарин был актер редкой убедительности, многогранности и колоссального диапазона: Иван Мироныч – Е. Чирикова, Отелло – В. Шекспира, Андрей Белугин – А. Островского и патриций Петроний – «Камо грядеши?» Г. Сенкевича (инсценировка Собольщикова).
В чем не имел Собольщиков-Самарин соперников – это в характерных ролях. Мастерски, неповторимо играл он некоторые характерные роли, например Ивана Мироныча в пьесе Е. Чирикова. Инспектор гимназии Иван Мироныч – махровый мещанин, весь ушедший в мелкую суетливую жизнь обывателя. Он не видит, что творится вокруг него, не замечает, как тоскует с ним его молодая жена, как дочь, подросток, изнемогает, не находит себе места в окружающей ее пошлости. Он весел, доволен собой, полон величия. Надо было видеть Собольщикова – Ивана Мироныча, как он с сознанием собственного достоинства, вышагивая, напевает: «В двенадцать часов по ночам…»; как он на жалобы матери о курице, переставшей нестись, озабоченно спрашивал: «И пестренькая не несется?» При этом он произносил не «пёстренькая», а «пестренькая», и деловито и важно, с чувством величайшей ответственности, торопливо уходил расследовать преступное нарушение обязанностей курицы. Публика покатывалась от смеха и награждала его аплодисментами. А в сцене занятий с маленьким сыном он из хозяина-мещанина превращался в педантичного учителя-чиновника. Сколько юмора было в его исполнении, какое разоблачение всей системы гимназического преподавания!
Мне довелось играть с Собольщиковым-Самариным несколько пьес А. П. Чехова. Как ни странно, в таком меркантильном городе, каким был в те годы Ростов-на-Дону, пьесы Чехова имели настоящий успех. «Три сестры», «Вишневый сад», «Дядя Ваня» и «Чайка» в течение нескольких лет не сходили с репертуара и ежегодно возобновлялись.
Н. И. Собольщиков-Самарин играл дядю Ваню, Тригорина в «Чайке», Лопахина в «Вишневом саде». Несмотря на то, что во всех этих пьесах я играла вместе с Собольщиковым-Самариным, его дядя Ваня как-то улетучился из моей памяти. Тригорин в «Чайке» тоже побледнел от времени, но зато Лопахин в исполнении Николая Ивановича стоит передо мной как живой во всей своей яркости и убедительности: сильный, крепкий, предприимчивый, со здравым смыслом и русской смекалкой. Лопахин знает цену деньгам, знает, где и как их добыть и приумножить. Таким являлся перед зрителями Лопахин – Собольщиков-Самарин.
Чувствуя и понимая Чехова, Собольщиков-Самарин не допускал никакой грубости в трактовке образа. В своем наступательном движении его Лопахин не проявляет ни купеческого самодурства, ни кулацких инстинктов, он не крушит, не топчет свои жертвы, но осторожно подготовляет удар. В 1-м действии Лопахин – Собольщиков деловито, но страстно желая спасти Раневскую от неминуемой гибели, находит выход. Осуждая беспечность, дворянскую дряблость, Собольщиков-Самарин не отказывает Лопахину в нежных чувствах. Он искренне жалеет Раневскую. «Мой отец, – говорит Лопахин, – был крепостным у вашего деда и отца, но вы, собственно вы, сделали для меня когда-то так много, что я забыл все и люблю вас, как родную… больше, чем родную». Собольщиков-Самарин не боится выявить эту сторону души Лопахина, не боится упрека в ненужной чувствительности; утрачивая прямолинейность, образ не лишается своей силы, выигрывает.
В 3-м действии – кульминация роли. Когда Лопахин возвращается с торгов, купив имение, он, увидя Раневскую, как-то застенчиво улыбается, не решаясь нанести ей удар, объявить о своей покупке; чувствуется, как в нем клокочет радость, но он подавляет ее. На вопрос Раневской: «Продан вишневый сад?» Лопахин – Собольщиков долго молчит и наконец с трудом выдавливает из себя: «Продан». Говорит он тихо, деликатно, как бы упрекая себя. Любовь Андреевна спрашивает: «Кто купил?» – и Лопахин отвечает: «Я купил».
Это «Я купил» Собольщиков-Самарин произносил с каким-то выдохом, как будто бросаясь в пропасть. Дальше: «Я купил! Погодите, господа, сделайте милость, у меня в голове помутилось, говорить не могу…» – эти слова Собольщиков-Самарин говорил растерянно, желая осознать что-то неожиданно случившееся, полное торжества и радости. Отсюда возникает смех Лопахина, сначала несколько застенчивый, а потом бурный, безудержный, торжествующий: «Вишневый сад теперь мой! Мой!»
Затем он как одержимый, пьяный не от выпитого вина, а от нежданной, с ума сводящей радости, не видя никого и ничего, как в бреду кричит: «Эй, музыканты, играйте, я желаю вас слушать! Приходите все смотреть, как Ермолай Лопахин хватит топором по вишневому саду…» и т. д. Только в этих словах Собольщиков-Самарин позволял себе некоторую грубость расходившейся крестьянской души, мстящей за вековое рабство своих предков-крепостных. Тем сильнее был контраст с его нежными, полными человеческого сострадания интонациями в словах, обращенных к плачущей Раневской: «Отчего же, отчего вы меня не послушали? Бедная моя, хорошая, не вернешь теперь».
И дальше – в последние слова своего монолога Собольщиков-Самарин вкладывал мечту Чехова: «О, скорее бы все это прошло, скорее бы изменилась как-нибудь наша нескладная, несчастливая жизнь». Эти слова Собольщиков-Самарин произносил вдумчиво, с какой-то пророческой жаждой.
В 4-м действии Собольщиков-Самарин играет Лопахина человеком определившимся, стабилизировавшимся, нашедшим свой путь и неуклонно идущим по этому пути. Отбросив всякую чувствительность, всякую жалость, он деловито распоряжается, с сознанием своего права – хозяина вишневого сада.
Роли, которые Николай Иванович играл из года в год, были крепко сделаны, и в них он имел большой и заслуженный успех. В небольшой труппе, при двух, а то и трех премьерах в неделю, ему приходилось довольно часто играть. А если принять во внимание еще его огромную работу – директора, руководителя и режиссера театра, то станет понятным, что он не всегда мог хорошо готовить и знать текст роли.
В театре он создавал настоящую, здоровую, бодрую атмосферу и заражал нас своей неутомимостью, своей неукротимой энергией.
После революции, когда театры перешли из частновладельческих рук в государственные и зажили новой жизнью, Николай Иванович, вернувшись в свой любимый город Горький, отказался от актерской работы и всецело посвятил себя художественному руководству театром и режиссерской работе. Это был самый плодотворный период его творческой жизни.
Кончилась провинциальная спешка, когда надо было с 3–4 репетиций организовать спектакль, когда выручала интуиция. Создались условия, в которых каждый мог во всю мощь своих талантов проявить себя. Николай Иванович Собольщиков-Самарин, вооруженный громадным опытом, накопив знания, продумав, пересмотрев свой духовный багаж и перестроив многое в методах своей режиссерской работы, широко, в полную меру, развернул свою режиссерскую деятельность.
Здесь мне хочется привести письмо H. H. Синельникова к H. И. Собольщикову-Самарину, которое красноречиво характеризует высокогражданское и требовательное отношение к своей деятельности этих корифеев русского провинциального театра.
Старый товарищ, дорогой Николай Иванович!
Как странно сложилась жизнь: Вы и я, десятки лет отдавшие свой труд одному и тому же делу, не только не работали совместно, но и встречались друг с другом за прошедшие многолетия какой-нибудь десяток раз, да и то как-то мимолетно.
Оба мы служили одной цели – поднять на должную высоту провинциальный театр, показать провинции искусство в его огромной красоте и правде. Служение очень трудное, особенно в условиях, которые нас окружали в прежние времена.
Жизнь шла. До нас обоих доходили слухи о наших достижениях, удачах и неудачах – мы знали друг о друге «по слухам», но… когда настало время седины и морщин, Вы, дорогой Николай Иванович, однажды сели за стол и написали мне большое письмо. Вам понадобилось поделиться мыслями, сказать слова, которые говорят близкому человеку, сказать о чем-то задушевном – для этого Вы остановились на мне, на человеке почти Вам незнакомом. Я тотчас отвечал Вам так же душевно, и это повторялось несколько раз: что-то серьезное случалось в нашей жизни, и мы, люди, как будто далекие, стучимся друг к другу, чтобы поговорить «по душам».
Наступило время подводить итоги многолетнего труда, и здесь опять как-то странно складываются обстоятельства: 10-го марта 1934 г. – пятидесятилетие Вашей трудовой жизни, 2-го того же марта и того же 1934 г. – отмечается 61 год моей беспрерывной сценической деятельности.
Оба мы прожили большую трудовую жизнь, горячо служа одному и тому же делу. Оба мы, в одно и то же время, подводим итоги тому, что мы сделали в прошлом. Оба мы, мало знакомые, в трудные минуты изредка писали друг другу задушевные слова, и понятно, как Вы близки мне в эти торжественные минуты, с какой душевной теплотой, поздравляя Вас, я обнимаю и целую Вас, дорогой старый товарищ. По слухам знаю, что силы у Вас еще много. Работайте дольше, дольше будьте у искусства.
Николай Синельников Март 1934 г.
К сожалению, я не встретилась с Николаем Ивановичем в работе в советское время, но я не теряла с ним связи, с интересом издали следила за его творческой жизнью, за его режиссерскими достижениями. Иногда он писал мне и в письмах делился своими впечатлениями, мыслями о театре, о своей работе.
Сам актер, Николай Иванович понимал, чувствовал актерскую душу, актерскую тоску по ролям. Он писал мне: «Трудно с актерами, то есть, вернее, с ролями для них. Дирекция ошалела и составила труппу из 100 человек. Ужас. У одного утолили ролевую жажду – другой голодает. Огромная труппа. Имели в виду выезды в Сормово и Канавино… Сейчас приступаем к подготовке четырех пьес, а есть еще актеры, оставшиеся без работы. Будем готовить „Анну Каренину“, „Нору“, „Свадьбу Кречинского“ и „Беспокойную старость“. Вы должны играть в „Беспокойной“ ошеломляюще. Вот это я представляю себе ярко».
Он живо, горячо интересовался моей актерской работой, давал советы. Когда он узнал, что мне предстоит играть Хлестову в «Горе от ума», он мне написал: «…Вы талантливы. Конечно, и Хлестову вы „работаете“ хорошо, но я как-то не представляю Вас в этой роли. Мне Хлестова рисуется огромной старухой, малограмотной, с широким горлом, грубая, тыкающая во всех пальцем. Крепостница-помещица, которая может пороть своих крепостных собственноручно…»
Когда я, по его просьбе, послала мои фото в роли Хлестовой, он с присущим ему юмором писал мне: «…Долго всматривался в Ваш грим Хлестовой. Сделано артистически. Но тут приходится надевать мужской парик со лбом, клеиться, гумозиться… Я искренне посочувствовал и пожалел. Но все можно вынести во имя искусства, даже превратиться милой женщине в такого крокодила».
В письмах ко мне и в беседах с товарищами актерами, делясь своими мыслями, Николай Иванович говорил, что главная сила в театре – это актер, что спектакль должен строиться на актере, через актера, но каждый актер должен быть частью целого, частью, органически входящей в это целое. Он упрекал актеров за то, что они слишком щадят себя, жалеют, не любят себя тревожить, ни своего темперамента, ни души, ни головы. Ждут, когда за них подумает и сделает режиссер; на сцене думают и чувствуют чужой головой и сердцем, не умеют горячо думать и жить на сцене.
Николай Иванович считал, что самое страшное в театре – скука, равнодушие. Спектакль должен захватить зрителя целиком, держать его, не отпускать ни на минуту, – только тогда он по-настоящему будет проводником идей, воспитателем, властителем дум. Зритель должен быть захвачен происходящим на сцене, любить героя, ненавидеть его врага, он должен вспоминать и жить спектаклем, придя домой.
Из крупных, фундаментальных постановок Собольщикова-Самарина в Горьковском театре в советское время были: «Сон на Волге» А. Островского, «Вишневый сад» Чехова, «Мещане» Горького и «Гамлет» Шекспира. С интересом и увлечением работал Собольщиков над пьесами советских драматургов.
Ставя пьесу Ромашова «Бойцы», Горьковский областной театр развернул массовую работу вокруг спектакля. Режиссура и актеры выезжали к рабочему зрителю с докладами и исполнением отдельных сцен пьесы. В фойе театра была организована выставка публицистической и художественной оборонной литературы. Участники постановки имели несколько встреч с представителями командования Краснознаменной стрелковой дивизии. Всей этой деятельностью руководил Собольщиков-Самарин. Он работал с каждым участником постановочного коллектива.
В своем творческом отчете Москве Горьковский театр показал «Мещан» М. Горького (постановка Собольщикова-Самарина). Москва хорошо приняла спектакль. Собольщиков-Самарин в сопроводительной брошюре к спектаклю писал: «Я избрал в качестве творческого режиссерского и актерского воздействия на зрительный зал тот обличительный и страстный смех, который могут вызвать у нашего социалистического зрителя переживания Бессеменовых».
В своих постановках Собольщиков-Самарин всегда искал собственных путей, никогда не довольствовался известными тропинками и даже вступал в спор с аккредитованными столичными постановками. Например, спектакль «Интервенция» Л. Славина в театре Вахтангова и постановка «Интервенции» Собольщиковым-Самариным в Горьковском театре значительно разнятся как по структуре пьесы, так и по трактовке ведущих персонажей. Судя по статье Льва Славина в журнале «Театр и драматургия» (№ 6 за 1933 год), характеристика ведущих ролей в Горьковском театре значительно ближе к требованиям автора, чем вахтанговская.
Большой удачей Собольщикова-Самарина была постановка пьесы Островского «Воевода, или Сон на Волге». Ему близок был Островский. Он знал, понимал и хорошо чувствовал русскую жизнь, русский быт, русскую народную речь.
Собольщиков-Самарин был «чрезвычайно русским» человеком. Для него было органично и понятно все мощное русское, даже грубоватое. Постановка пьесы «Сон на Волге», пожалуй, была самой выразительной, наиболее характеризующей творчество Собольщикова-Самарина как художника-режиссера.
Самой капитальной постановкой Собольщикова в Горьковском театре был «Гамлет» Шекспира, осуществленный им в 1936 году. Николай Иванович тщательно и долго готовился к этой ответственной работе, о которой он горячо мечтал.
Он писал мне: «Я с головой ушел в работу по изучению материалов о „Гамлете“. Передо мной груды книг – тут и старая и новая литература о „Гамлете“, бесчисленное количество и дореволюционных статей начиная от Гёте, и наших советских… Страшно, Павла Леонтьевна, ох, как страшно… Над нами нависла громада величайшего творения гениального ума, и действительно страшно, чтобы она не раздавила нас, осмелившихся взять на себя этот огромный труд, который зачастую был непосильным для великих талантов сцены всех времен и народов. Как я справлюсь с этим, – не знаю. Но я хочу дать „Гамлета“ Шекспира без всяких надуманных режиссерских трюков, прочесть трагедию по-новому (не искажая ее) – в этом наша главная задача – работников современного советского театра…»
Приступая к постановке, Собольщиков делал труппе доклад. Вот несколько мыслей Николая Ивановича о «Гамлете» из его доклада труппе: «На первый взгляд кажется, что личная драма принца всецело захватила все его существо, но при более глубоком анализе мы видим, что мысли его сосредоточены главным образом на вековечной борьбе человечества за лучшую жизнь, на философских мировых вопросах и что эти вопросы являются для него вопросами жизни и смерти».
«Гамлет на рубеже двух эпох. В нем еще не совсем изжиты остатки феодализма, его дух не освободился еще от мрачных кошмаров Средневековья, но он уже жмурится от первых лучей Возрождения, бьющих ему в глаза. За ним – тьма; впереди – нарождающийся рассвет».
Дальше Николай Иванович спрашивает: «Что нужно играть в Гамлете? Прежде всего человека, который вошел в жизнь с наследием феодального уклада, но человека с новым, широким, гуманистическим мировоззрением, в исканиях лучшей жизни преодолевающего в себе все эгоистические побуждения…»
«Гамлет умен, образован, смел, находчив, остроумен, решителен, – он весь в действии, весь в борьбе. Это несомненно страстная, героическая фигура, павшая в непосильной битве с окружавшей его жестокой действительностью».
Заканчивал Собольщиков свой доклад так: «Мы должны отбросить в сторону всякое „трюкачество“, искажающее Шекспира только во имя сценических новшеств. Это путь наименьшего сопротивления, который может завести в непроходимые дебри и совершенно искалечить гениальное произведение. Мы лишь стремимся раскрыть образы героев Шекспира, углубить их, осветить их с точки зрения советского театра, поскольку хватит нашего уменья и опыта».
Напряженный труд увенчался успехом. «Гамлет» в постановке Собольщикова-Самарина был хорошо принят зрителем, общественностью города и прессой.
Говоря о редком, многогранном таланте Собольщикова как актера и режиссера, о его большой и разносторонней деятельности, нельзя не упомянуть о нем как о драматурге. У него много прекрасных тонких инсценировок: «Дворянское гнездо», «Отцы и дети» по Тургеневу, «Обрыв» по Гончарову, «Камо грядеши?» по Сенкевичу, оригинальная пьеса-песня «Ванька-ключник» и другие.
Последние годы своей жизни Николай Иванович не мог так интенсивно работать, как раньше, как работал всю свою жизнь.
Года за три до смерти я как-то получила письмо от Николая Ивановича. «Я вам скажу на ушко, – писал Николай Иванович, – у меня был первый звоночек, небольшой удар. Но не думайте, я не боюсь… Мы еще повоюем». Он тщательно скрывал от всех свою болезнь и до конца своих дней не терял связи с Горьковским театром.
В 1944 году город Горький справлял редкий юбилей – 60 лет на сцене. Мало счастливцев, которые могут похвалиться такой долгой творческой жизнью. В свой шестидесятилетний юбилей Н. И. Собольщиков-Самарин ставил «Бедность не порок» Островского. Это была его лебединая песня. Спектакль был очень яркий, наполненный пением русских песен, русских обрядов, спектакль о светлой русской душе. Этот спектакль прозвучал необыкновенно оптимистично и был как бы ответом, вызовом на бомбы, которые падали и зажигали автозавод.
На сцене Собольщиков-Самарин проработал 61 год; он заболел и умер, ставя пьесу А. Островского «Волки и овцы». Николай Иванович много и ярко говорил о персонажах пьесы. Глафиру, например, он ясно видел и говорил своей дочери, которая должна была играть Глафиру: «Ты понимаешь, ведь это волчиха, которая притворяется лисой; взяла все ее повадки, чтобы обмануть; у нее и походка мягкая, как будто она несет пушистый хвост, и мордочка у нее острая».
На своем посту Собольщиков-Самарин оставался до конца. Смерть прервала на середине его работу над любимой пьесой Островского «Волки и овцы». Экспозицию к спектаклю он не успел дописать.
Умер Николай Иванович в 1945 году, 20 июля. Похоронили его в городе Горьком, которому он отдал большую и лучшую часть своей жизни, свой могучий талант. Хоронил его весь город и оплакивали его вместе с горьковчанами все знавшие Николая Ивановича товарищи актеры, разбросанные по всем углам нашей необъятной страны, которая рождает таких сильных, полнокровных, богато одаренных людей, каким был Николай Иванович Собольщиков-Самарин.