Глава IX

Зимний сезон 1904/05 года в Одессе. Гастроли М. Г. Савиной. Савина в ролях Сарры («Иванов» А. Чехова), Натальи Петровны («Месяц в деревне» И. Тургенева), Анны Демуриной («Цена жизни» Вл. Немировича-Данченко). Переезд труппы в Саратов. Возвращение в Одессу

Русский театр в Одессе на зимний сезон 1904/05 года арендовал А. И. Долинов. Он был актером петербургского Александрийского театра, бросил артистическую деятельность, решив заняться антрепризой. Актеров незлобинского театра стремились привлечь к себе антрепренеры других провинциальных театров. Из нашей незлобинской труппы были приглашены Е. Лермина, режиссер Г. Главацкий, Ю. Белгородский и я. В день приезда в Одессу я узнала о большом, радостном событии: у нас в труппе будет играть М. Г. Савина. Мария Гавриловна на время гастролей взяла отпуск в Александрийском театре.

Всю мою юность, с гимназических лет я поклонялась Комиссаржевской.

Артистическая индивидуальность Веры Федоровны была ближе мне, роднее. Протестующее начало в ее творчестве волновало и было созвучно моим настроениям. Величайшее же мастерство Савиной, ее артистический гений поражали и покоряли меня.

Как внутренне, так и внешне обе эти великие артистки были совершенно разными. Вера Федоровна – небольшого роста, хрупкая, с легкими вьющимися, почти светлыми волосами, с печальными, чудесными глазами. М. Г. Савина – крепкая, стройная, она казалась выше, чем была на самом деле. Всегда уверенная в себе, она держалась прямо, но не надменно. Волосы у нее были гладкие, почти черные, глаза очень темные, проницательные. Говорила она чуть-чуть в нос, но это не мешало выразительности ее интонаций.

В Одессе, когда я близко познакомилась с Савиной и в работе, и в жизни, я невольно сравнивала этих двух изумительных артисток.

Комиссаржевская в творчестве выявляла все неисчерпаемые богатства своей взволнованной души. Она понимала великое значение актрисы, непрерывно «искала», давая этому все силы ума и сердца. В своих поисках она отбрасывала то, во что переставала верить. Непримиримая, протестующая, жаждущая, Вера Федоровна в предчувствии революции 1905 года несла людям светлую надежду. Она была истинной представительницей своей эпохи.

Все творения Савиной крепко связаны с тем временем, с той эпохой, в которой они родились и жили по воле драматурга. Это была большая галерея типов самых причудливых, самых разнообразных.

Савина была известной общественницей, большой благотворительницей. Ее руками созданы такие учреждения, как Общество для пособия нуждающимся сценическим деятелям, Русское театральное общество, убежище Русского театрального общества для престарелых артистов и приют для актерских сирот. Это все памятники ее дел.

Вера Федоровна все делала незаметно, без шума, она давала средства на студенческие революционные организации, помогала молодежи.

В повседневной жизни они тоже были разные. Мария Гавриловна была, что называется, светской женщиной. В любом обществе очаровательно любезна, находчива, остроумна, могла говорить без умолку, умела находить темы, вести светскую беседу.

Вера Федоровна в обществе, ей не особенно близком, держала себя как-то замкнуто, молчала, не находила тем для разговора, будто отбывала повинность, и скучала. Но зато душевные разговоры она вела, как никто, горячо и взволнованно, о театре, о будущем театре, как он ей мечтался.

Как я, так и мои товарищи из театра Незлобина, особенно Главацкий, были в восторге от предстоящего творческого общения с таким великим мастером сцены, как М. Г. Савина. Главацкий не разделял моего восхищения Комиссаржевской, в то время как высокое мастерство Савиной его пленяло.

Мы с волнением ожидали встречи с Савиной на первой репетиции «Вишневого сада», которым Долинов решил открыть сезон в Одессе. Савина впервые играла Раневскую, я – Аню. Ставил пьесу Долинов по образцу Художественного театра. В сущности, это была копия постановки Художественного театра. В то время считалось особенной доблестью, если театр до малейших деталей воспроизводил постановку МХТ. Я лично была под обаянием виденных мною в Художественном театре спектаклей и потому радовалась решению Долинова именно так поставить «Вишневый сад». «Три сестры» и «Вишневый сад» в Художественном театре полны оптимизма от предчувствия будущей прекрасной жизни. Несмотря на тоску трех сестер, зритель после спектакля выходил из театра с радостной верой в будущее. Все эти мысли волновали меня, когда я упивалась чеховскими спектаклями в Художественном театре и горячо спорила со всеми, кто утверждал, что Чехов – поэт упадка, хмурых лишних людей, что он – поэт безнадежности…

Начались репетиции нашего «Вишневого сада» в Одесском театре. Мария Гавриловна вносила в эти репетиции необыкновенно легкий, бодрый тон. Это было тем более поразительно, что, будучи ученицей театрального училища и присутствуя на некоторых репетициях Александрийского театра, я видела, в каких муках она создавала роли на репетициях: сердилась, раздражалась, спорила, мучила других и мучилась сама.

Роль Раневской, никогда не игранную, она репетировала свободно, беспечально. В поисках характера Раневской она, мне кажется, бессознательно стремилась найти самочувствие, которое соответствовало бы образу Раневской. Образ еще не вырисовывался, но в процессе репетиций были отдельные чудесные находки: легкомыслие Раневской, мгновенные переходы от слез к смеху, предчувствие несчастья в 3-м действии, когда она металась по комнате и, как слепая, хваталась за столы, стулья, не находя покоя… Но на спектакле не получалось целостного образа.

Во 2-м действии Савина не почувствовала чеховской лирики в чудесном монологе Раневской, и он прозвучал скучно. В 3-м действии она путала текст, меняла мизансцены, утвержденные на репетициях, была недовольна собой, и это мешало ей жить жизнью Раневской.

Марию Гавриловну Савину я видела в многих пьесах в Александрийском театре и всегда восхищалась цельностью, четкостью рисунка роли. В памяти возникают некоторые образы, ею созданные. Вот Елена в «Женитьбе Белугина». Спектакль шел в пользу неимущих учеников нашего театрального училища, но и через шестьдесят лет я помню сцену, когда Андрей – Сазонов приносит Елене – Савиной букет цветов и объясняется ей в любви. Помню ее лукавую улыбку, которую она прячет, прикрывая лицо веером. Сколько было грации в ее смешке, тихом и кокетливом! И вот она – жена Андрея. Она противится его ласкам, его настоящей, крепкой любви, но день ото дня светская шелуха спадает с нее, и постепенно из куколки, капризной, избалованной, она превращается в человека, в жену. Во внутреннем существе Елены – Савиной были здоровые, хорошие ростки. Вот такой играла Савина Елену. Постепенно менялось, светлело ее лицо, улыбка, даже походка становились, другими.

Когда окончился спектакль «Женитьба Белугина», несколько учеников, среди которых была и я, пришли к Марии Гавриловне, чтобы поблагодарить за ее участие в спектакле. Она встретила нас веселая, разгоряченная ролью, сказала, что уже давно не играла Елену, так как много лет не исполняет ролей молодых девушек. На наши восторженные восклицания, смеясь, сказала: «Вот мне и Сазонову вместе больше ста лет, а как мы молоды на сцене! Учитесь всегда быть молодыми».

Вспоминается мне в те далекие годы ее Агафья Тихоновна в «Женитьбе» Гоголя. Это – своеобразное творение Савиной.

Тетка Агафьи Тихоновны выводит ее показывать женихам. Как сейчас вижу ее перепуганное лицо, в поднятые до ушей плечи она вбирает голову, чтобы спрятаться от глаз женихов. Нельзя забыть этот взгляд исподлобья, тупой, дикий, животный. Сделав круг по сцене, показывая Агафью Тихоновну во всей красе женихам, тетка уходит.

Агафья Тихоновна остается одна с женихами. Савина стоит как приговоренная, вся сжимается, молчит, потом страшным напряжением воли старается выдавить из себя слово. Она бормочет: «Ничего-с, ничего… Я не того-с…» – и все ниже и ниже опускается и почти садится на пол, а потом с каким-то стоном, даже воплем, выталкивает из себя: «Пошли вон!» и, шумя юбками, опрометью бежит из комнаты.

Вся беспросветная темнота, дикость жизни купеческих дочерей была показана Савиной в этой роли.

Помню юбилейный спектакль – двадцатипятилетие службы Марии Гавриловны в Александрийском театре.

Праздновали не в Александрийском, а в Мариинском оперном. Было грандиозное торжество. Мы, ученики театрального училища, принимали участие в праздновании юбилея, и, кроме того, нам предоставили ложу, откуда мы смотрели спектакль. Мария Гавриловна Савина играла отрывки из своих прежних ролей, и между прочим сцену Марии Антоновны с Хлестаковым в «Ревизоре». Она была тогда уже пожилой женщиной, давно отошедшей от ролей инженю, но что это было за совершенное творение, какое величайшее, непревзойденное мастерство! Особенно запомнился момент, когда она застает Хлестакова у ног матери. Еще до появления на сцене, где-то далеко, слышится ее голос, ее щебетанье. Она вбегает, что-то быстро, взволнованно болтая, останавливается, как вкопанная, и: «Ах, какой пассаж!» Нельзя передать того впечатления, которое испытывал зритель, смотря Марию Гавриловну в этой сцене.

Это было истинное, чистое наслаждение ее высоким искусством.

Про Марию Гавриловну говорили часто так: «Савина великая мастерица на пустяки». Действительно, из маленьких пустячных пьесок она создавала шедевры: «Благотворительница» Н. Персианиновой, «Пациентка» А. Федорова и др. Но не только роли комические, характерные были ее стихией; она потрясала зрителей и в драматических ролях, создавая образы большой значимости и захватывая и покоряя публику.

Такое незабываемое впечатление производила она в «Последней жертве» А. Островского, играя Юлию. Особенно в сцене, когда Юлия находит пригласительный билет на свадьбу Дульчина с Ириной. Юлия долго рассматривает билет, не в силах осознать случившееся, потом слышен сдавленный звук, похожий на приглушенный крик. Произнести слова она не в состоянии и делает рукой движение, точно хочет за что-то ухватиться, и наконец, издавая стоны отчаяния и нечленораздельные звуки, она с трудом зовет Михеевну. Еще не вполне овладев речью, Савина задает вопросы отрывисто, не договаривая слов. После появления Флора Федулыча она все сильнее, все взволнованнее ведет сцену и кончает ее истерическим плачем. Все передано реально, ничего театрального, страдания ее подлинны и полны жизненной правды.

Вот еще одно из великих созданий Марии Гавриловны – образ Анны Демуриной в пьесе Немировича-Данченко «Цена жизни». Неудовлетворенность бесцельной, бездеятельной жизнью некоторой части общества конца XIX столетия нередко приводила слабых духом интеллигентных людей в самоубийству.

Анна Демурина ищет смысла жизни и, не находя его в окружающей среде и в семье своего мужа-промышленника, изнемогает от тоски, от никчемности своего существования и решается на самоубийство. Ее единомышленник, техник на заводе ее мужа – Морской, человек с опустошенной душой, первый кончает с собой.

В доме Демуриных известие о самоубийстве Морского взволновало всех, начиная от горничной Саши и матери Демурина. Выходит Анна – Савина, мрачная, внешне спокойная, подходит к окну, откуда виден дом, где случилось несчастье. На любопытные вопросы домашних отвечает односложно – она чужая здесь, далекая, она уже по ту сторону жизни. Было страшно смотреть на Савину – Анну и в то же время нельзя было оторваться от ее каменного лица, от ее грустных, каких-то потусторонних глаз. Всю большую сцену 1-го действия она молчит, но какое это выразительное, «говорящее» молчание. Все движения Савиной до предела скупы: медленный поворот головы, пожатие плечами, полуулыбка, суровый, уничтожающий любопытных взгляд и опять молчание, которое говорит больше, чем слова.

Савина умела выразительно молчать. Из жуткой окаменелости, в которой Мария Гавриловна Савина ведет эту сцену, выводят ее слова Саши о кончине Морского: «А доктор говорит, что много ежели полчаса назад помер». Легкий, еле слышный стон, как вздох, Савиной доносится до зрителя. Она закрывает лицо руками, как бы защищаясь от удара.

Потом бессильные руки непроизвольно падают, на лице ужас, обреченность: «Ну, вот и кончено»; в подтексте у Савиной: «Теперь моя очередь, страшно…» И сейчас же, желая вернуть себе мужество, тихо, почти шепотом, говорит: «Ну, ничего».

Во 2-м действии, когда Саша докладывает о приезде брата умершего, у Савиной – Анны вырывается легкий, невольный крик ужаса, затем быстрое, рывком, движение к двери, но, остановленная в дверях голосом мужа, она замирает на месте. Постепенно Анна побеждает страх и к приходу Морского вполне овладевает собой.

Замкнутая в себе, Савина – Анна сначала спокойно, а дальше с некоторой едва заметной враждебностью выслушивает просьбу Морского вернуть ему письмо покойного брата. Наконец она не выдерживает и вступает в разговор. Высокомерно, даже несколько презрительно она говорит о людском бездушии, невнимании к человеку. В этой сцене с Морским Савина нашла ей одной свойственный и очень сильный прием: ни горячности, ни рассудочности, все чувства спрятаны глубоко, на поверхности ледяной холод, от которого делается жутко.

Кульминация роли Анны – 3-е действие. Ночное объяснение с мужем. Допрос об ее отношениях с покойным Морским и ее безмолвный ответ. Готовая принять удар, Савина неподвижно стоит с низко опущенной головой, во всей фигуре покорность неотвратимому, неизбежному. Но после безмолвного признания Савина – Анна слушает грубые, оскорбительные обвинения, не отрываясь, пристально всматриваясь в мужа, как будто видит его впервые.

Меркантильный, купеческий подход мужа вернул ей самообладание, и она парирует его слова даже с некоторым цинизмом.

В пылу бурного объяснения у Савиной – Анны вырывается как вопль: «Да ведь тут-то у меня, в груди пустота останется все та же. От того, что вы обеспечите меня и мою родню, и от того, что я уйду от вас, жизнь не станет мне милее». Весь монолог Савина говорит страстно, убежденно, обнажая всю опустошенность души Анны. Ни пафоса, ни крика, ни рыданий, но какая сила выразительности, сколько жизненной правды!

Сцена заканчивается чтением письма Морского. Савина ведет его с возрастающей силой. Комментируя, расшифровывая письмо, она горячо, исступленно говорит об уродствах жизни, о социальной несправедливости, которые доводят до гибели людей, не знающих другого исхода, других путей, кроме самоубийства. Потрясающе по силе и глубине переживаний ведет Мария Гавриловна финал этого действия. В изнеможении истомленная Савина падает в кресло, сдерживая и подавляя рыдания.

Вот начинается 4-е действие – утро следующего дня. В доме Демуриных видимость благополучия. Тихо, медленно входит Анна – Савина. Буря в ней утихла, она спокойней, чем была, но она ничего не ждет от жизни, ничего не желает, она чужая в этом доме, как и в жизни, она полумертвая – ни доброе, человечное отношение мужа, ни его желание привлечь ее в качестве крупной пайщицы завода не делают ее счастливой, вопреки желанию драматурга. Но такой Савина видела Анну. Зритель уходил из театра, не успокоенный за дальнейшую жизнь и судьбу Анны…

Я отвлеклась, вспомнив изумительные творения Марии Гавриловны. Вернусь к одесскому сезону.

На спектакле «Вишневого сада», которым открывался сезон в Одессе, я была слишком поглощена своей ролью и взволнована премьерой.

После 1-го действия ко мне в уборную пришел Главацкий и начал восторгаться игрой Марии Гавриловны. Я слушала его и ждала, когда же он скажет хоть одно похвальное словечко о моей Ане, но он намеренно молчал, а я боялась спросить. Только уходя, уже в дверях, он, полуобернувшись, спросил: «А вы кого играете?» Я похолодела и не знала, что отвечать. «Как кого? Аню», – наконец выговорила я. «А сколько ей лет?» – «Семнадцать». – «А я думал, что семь. Вы прыгаете по дивану, заливаетесь смехом, как маленькая девочка». – «Но я исполняла мизансцены Художественного театра», – оправдывалась я. «Аня не ребенок, а девушка», – сердито сказал он и вышел.

Я была обескуражена. «Что же мне делать, как же теперь играть дальше? – думала я. – Почему он не сказал мне этого на репетиции, я изменила бы, поправила. Ах, да, не его постановка, не хотел вмешиваться, но по дружбе, потихоньку, мог бы мне шепнуть».

Во 2-м действии моя Аня повзрослела на несколько лет, чем, вероятно, вызвала недоумение публики. Урок Главацкого хотя и был жесток и заставил меня страдать, но принес пользу. Играла я Аню в дальнейшем почти ежегодно. Аня сделалась одной из моих любимых ролей в те далекие годы.

Как это ни странно, но над маленькой ролью Ани, которую и Чехов считал незначительной в пьесе, я незаметно для себя произвела настоящую, большую работу, которая давала мне много радостных ощущений на сцене. Неожиданно рождались новые мысли, возникали новые краски. После целого ряда спектаклей вот какою я вырастила мою Аню. Аня – отпрыск умирающего дворянства, но в ней есть стремление к новой, лучшей жизни, которую она поэтически называет садом. «Мы насадим новый сад, роскошнее этого, ты увидишь его, поймешь, и радость, тихая, глубокая радость опустится на твою душу, как солнце в вечерний час, и ты улыбнешься, мама! Пойдем, милая! Пойдем…» – страстно зовет Аня, утешая мать. Эти слова Ани я произносила, оглядываясь на Петю Трофимова, – это его мысли. Слабая, мечтательная, хрупкая Аня загорается чужим огнем. Вспыхнет в ней огонек и тут же гаснет.

Во 2-м действии, когда Трофимов говорит: «Вперед! Мы идем неудержимо к яркой звезде, которая горит там вдали! Вперед! Не отставай, друзья!» – Аня загорается: «Как хорошо вы говорите!», и дальше, растерянно: «Что вы со мной сделали, Петя, отчего я уже не люблю вишневого сада, как прежде. Я любила его так нежно, мне казалось, на земле нет лучше места, как наш сад». Трофимов отвечает: «Вся Россия наш сад…»

После страстного монолога Трофимова Аня вся горит от восторга: «Дом, в котором мы живем, давно уже не наш дом, и я уйду, даю вам слово». Через несколько мгновений, когда Трофимов продолжает свою страстную агитацию: «…И все же душа моя всегда, во всякую минуту и днем, и ночью была полна неизъяснимых предчувствий…» – и т. д., Аня уже устала, огонек постепенно потухает, она не может держать такую высокую ноту и задумчиво, смотря на луну, говорит: «Восходит луна…»

Во время гастролей Марии Гавриловны Савиной в Одесском театре шла «Сказка» А. Шницлера, для моего «выхода», как тогда называли. Каждый из ведущих актеров труппы имел свой «выход».

Это не было дебютом в настоящем смысле этого слова. Это не был спектакль, решающий судьбу актера – существовать ему в данном театре или нет, а просто спектакль для ознакомления публики с актером в одной из его лучших ролей.

«Сказку» ставил Главацкий. Мы горячо принялись за репетиции и как бы продолжили работу, начатую в Риге, в сезоне Незлобина. Роль Фанни углублялась, обогащалась деталями, росла. Спектакль имел большой успех; я очень волновалась, но чувствовала себя сильнее и вооруженнее, чем в Риге. Волнение мое еще усилилось, когда после 1-го действия я узнала, что в театре – Мария Гавриловна Савина, смотрит спектакль. Если бы это мне сказали перед началом спектакля, я, возможно, струсила бы, но, разгоряченная приемом публики, я и дальше играла с полным самообладанием.

После 2-го действия ко мне в уборную пришла Мария Гавриловна. Несколько ласковых, похвальных слов, в искренности которых я не могла и не смела сомневаться… А потом: «Но, милочка, что это на вас было надето – ведь это одеяло, а не платье. Так нельзя. Фанни – венка, и к тому же актриса, а на вас было одеяло».

Когда я вошла на сцену в 3-м действии, я со страхом подумала: «Одеяло, на мне одеяло!» Вначале мне это мешало, мучило, но потом роль захватила, и я забыла обо всем, жила мыслями, чувствами и желаниями Фанни.

После 3-го действия Мария Гавриловна встретила меня за кулисами, горячо поцеловала и назвала своей преемницей. Когда я разгримировалась и хотела идти домой, Мария Гавриловна, взяв меня за руку, повела к себе в уборную, говоря: «Нет, нет, вы такая разгоряченная, идемте ко мне в уборную. Отдохните. Я рада, что нашла себе преемницу в вас. Давно ищу. Я надеялась найти себе заместительницу в Комиссаржевской, но это не вышло», – как-то вскользь говорила Мария Гавриловна, усаживая меня в своей уборной. Она ласково пожурила меня за неуменье одеваться на сцене: «Ну, ничего, не смущайтесь. Это придет. Я вам пришлю два-три платья мне не нужных, я их обычно продаю каждый сезон, и деньги идут моим бедным».

Я горячо поблагодарила и ушла домой, покоренная ее вниманием, добротой и лаской. На другой день действительно она прислала мне два платья – одно летнее, светлое, со шлейфом, другое ярко-красное, тоже со шлейфом. «Что же я буду в них играть? Для ролей моих инженю – девочек это не годится. Значит, эти платья будут лежать в сундуке и дожидаться, когда я перейду на героинь и заиграю „роковых женщин в красном“, но тогда они выйдут из моды», – думала я над платьями.

Через несколько дней после спектакля «Сказка» Мария Гавриловна приехала ко мне «с визитом». Просидев положенные для визита полчаса в перчатках и шляпе, она уехала.

Я не жила законами светской жизни и, поглощенная театром, забыла отдать ей визит. На одной из репетиций Долинов упрекнул меня: «Что же это вы не отдали визита Марии Гавриловне, нехорошо. Она была у вас, а вы что же?» – «Боже мой, что же это я наделала? Сейчас еду!»

И вот я отправилась с визитом к Марии Гавриловне. Снимая пальто у нее в прихожей, я услыхала веселые голоса, смех. Вдруг веселье резко оборвалось – очевидно, доложили о моем приходе. Мария Гавриловна встретила меня очень любезно, но кольнула: «Наконец-то вы собрались ко мне, хотя час для визита поздний, неподходящий». Было б часов вечера. «Ну, ничего, милости прошу, а я тут веселюсь с молодежью».

После спектакля «Сказка» моя «сказочная» жизнь в театре резко изменилась. «Сказкой» закончилась моя работа в театре, и я пребывала в бездействии, изредка играя в «Бое бабочек» Г. Зудермана и все в той же «Сказке» А. Шницлера. Присланные мне в самом начале сезона роли – Раутенделейн в «Потонувшем колоколе» и Нины Заречной в «Чайке» мне сыграть не пришлось, потому что эти пьесы не пошли. Особенно мне хотелось сыграть Нину в «Чайке». Когда я спрашивала Долинова, почему мы не репетируем «Чайку», он сначала разводил руками и молчал, а потом как-то сказал: «Мария Гавриловна не хочет играть Аркадину».

Вместо роли Нины Заречной мне прислали маленькую роль в пьесе «Цепи» А. Сумбатова и роль Сашеньки в «Иванове» А. Чехова. Мария Гавриловна много лет не играла в спектакле «Цепи», и с 2–3 репетиций ей было трудно восстановить роль. Она нервничала на репетициях, сердилась, придиралась ко всем и наконец в день спектакля, на репетиции, проходя со сцены в свою уборную, упала в глубокий обморок. Спектакль был отменен и отложен на неопределенное время. Таким же способом был отложен еще один спектакль.

Замечательно, непревзойденно играла Мария Гавриловна роль Сарры в «Иванове». Особенно 3-е действие. Я играла Сашеньку. Окончив свою сцену в 3-м действии, каждый спектакль стояла за кулисами, прильнув к щели двери кабинета Иванова и наслаждалась мастерством Марии Гавриловны Савиной. Она играла сцену объяснения Анны Петровны с Ивановым совершенно необычно, своеобразными, ею одной найденными приемами. После того как она услышала разговор мужа с Сашенькой и поняла, что для нее все кончено, что муж и Сашенька только ждут ее смерти, чтобы соединиться, она выходит бледная, замученная ревностью, взволнованная и, задыхаясь, глухим голосом начинает осыпать мужа упреками. Она ходит по кабинету, как зверь в клетке, и слабым, глухим голосом, не переставая, говорит… Она не слушает его реплик, однотонно жалуется и мечется по комнате.

Упреки, жалобы все возрастают. Сколько муки и правды в этих почти причитаниях и стонах. Выведенный из себя Иванов яростно кричит: «Замолчи, жидовка!.. Так знай же, что ты… скоро умрешь… Мне доктор сказал, что ты скоро умрешь…» Савина, до этих слов не слушавшая возражений мужа, говорила без умолку, обрушиваясь на него потоком обвинений и оскорблений; вдруг она останавливалась, вся съежившись, как от удара, сгорбившись, опускалась в кресло, долго молчала, смотря на Иванова широко открытыми глазами, в которых застыл ужас, и чуть слышно, каким-то мертвым голосом: «Когда он сказал?» В этих словах, в интонациях, в глазах было все – прощание с жизнью, страх смерти и ясное сознание: жизнь кончилась… Ни ревности, ни оскорбления, ничего уже нет, есть только смерть…

Через несколько дней после «Иванова» шел «Месяц в деревне» И. Тургенева. Хочется рассказать об одном очень характерном эпизоде, происшедшем в репетиционный период. Мне прислали роль Верочки, назначили первую репетицию, я уже выходила из дому, отправляясь в театр, вдруг вошел Главацкий и сказал: «Отдайте роль Верочки, будет играть Жукова, а не вы». Я потеряла способность говорить, опомнившись, спросила: «Почему?» – «Мария Гавриловна не хочет с вами играть и требует Жукову на роль Верочки». Мне ничего не оставалось, как покориться, и я отдала роль, заливая ее слезами. Каково же было мое изумление и испуг, когда накануне спектакля тот же Главацкий прибежал ко мне с ролью Верочки, говоря: «Скорее идите на репетицию „Месяц в деревне“». – «Как, зачем, ведь у меня отобрана роль!» – «Идите, идите, Мария Гавриловна требует, чтобы вы играли Верочку, а не Жукова».

Тут уж я не выдержала и закричала: «Не буду, не буду, что за издевательство!» – «Нет, будете, должны, – сказал Главацкий. – Скорее идите на репетицию, вас ждут».

Пересилив себя, глотая слезы, я пошла на репетицию. Меня ждал еще удар: пьеса идет в костюмах 40-х годов. С отчаянием и воплями бросилась я к Долинову: «Что мне делать, у меня нет костюмов, спектакль идет завтра, в чем играть? Да и как я могу играть завтра, почти без репетиций – ведь это ужас!»

Он успокоил меня, сказав, что театр за мой счет сделает мне два платья к спектаклю. «А роль ведь у вас игранная, чего же вы так волнуетесь, – ведь вы играли ее в Риге, и хорошо играли, я знаю. Идите и спокойно начинайте репетировать».

Я пошла на сцену, как на пытку. Всю репетицию Мария Гавриловна меня жестоко критиковала, и когда дошли до сцены объяснения Натальи Петровны с Верочкой, она возмущенно остановила меня, говоря: «Это какая-то патология. Какая же это Верочка? Когда я играла Верочку, вся публика смеялась в этой сцене, а вы играете какую-то драму».

Окончив сцену, я опять бросилась к Долинову. «Не могу, не буду играть, возьмите у меня роль, пусть Жукова играет. Мария Гавриловна мною недовольна, сердится, а я не понимаю, что надо, чего она от меня хочет», – говорила я в полном отчаянии. Долинов успокаивал меня, повторяя: «Играйте, как играли в Риге, и все будет хорошо».

На следующий день был спектакль. На репетиции в этот день Мария Гавриловна обливала меня холодом и презрением, не делала никаких замечаний; я робела, но запаслась терпением, репетировала… На спектакле, когда меня одели и я посмотрела на себя в зеркало, я обмерла. Одета я была не как воспитанница в богатом помещичьем доме, а как дочь дворника во время крестного хода в праздник. Я чувствовала себя неуклюжей, уродливой. На ногах у меня были какие-то страшные деревенские козловые полусапожки с ушками. Не успела я опомниться и «налюбоваться» своим неподобным видом, как ко мне постучали – Мария Гавриловна требовала меня к себе в уборную. У меня душа, что называется, ушла в пятки. Я вошла к ней в уборную и остановилась, как вкопанная, – передо мной сидела не Мария Гавриловна Савина, а сошедшая с овального старинного портрета изумительной грации и красоты женщина 40-х годов. На ней был белый, ручной работы, кружевной пеньюар, в котором она играла 1-е действие. Она сидела в спокойной, свободной позе, ласково улыбаясь мне, – очевидно, заметила мой восторженный взгляд.

«Я позвала вас, чтобы причесать, – я сама хочу вас причесать», – сказала она и усадила меня перед зеркалом, заплела мои волосы в две косички, каждую свернула сзади крендельком и перевязала голубыми ленточками. Я еще больше стала походить на дочь дворника, но мне было все равно. Я поняла: что бы я ни надела, как бы ни причесалась, – мне далеко до такого совершенного, чудесного воплощения, как Мария Гавриловна в роли Натальи Петровны.

В этой роли она достигала совершенной гармонии. Это было высокое произведение искусства. Волнение и страх за мое, как мне казалось, позорное исполнение Верочки не мешали мне наслаждаться игрою Савиной. Во 2-м действии, когда вся компания отправляется на лужайку пускать змея, Наталья Петровна – Савина, взволнованная присутствием Беляева, которым она увлеклась от скуки, выходила на сцену веселая, помолодевшая. Унылой скуки 1-го действия как не бывало. Она щебечет, как девочка, готова прыгать, смеяться, она идет танцующей походкой, но все это с громадным чувством меры, такта, изящества и юмора. Вообще вся роль как бы соткана из тончайших кружев.

В 3-м действии она допрашивает Верочку о ее чувстве к Беляеву. С какой притворной ласковостью вела Савина сцену допроса! Это была самая утонченная пытка. И когда Верочка полупризнается в своем, еще не осознанном ею самой, чувстве к студенту, с какой холодной жестокостью и ненавистью отталкивает Наталья Петровна – Савина меня, Верочку. Савина, несмотря на все очарование, какое она придавала образу, стремилась выявить в Наталье Петровне черты избалованности, самодурства, изнеженности. Наталья Петровна Савиной от скуки, от безделья разожгла в себе минутное увлечение, прихоть и погубила, смяла зарождавшееся юное чувство Верочки. Такая трактовка, естественно, вызывала у публики бурно выражавшиеся симпатии к Верочке, и зрительный зал награждал меня аплодисментами и бесконечными вызовами.

Гастроли Савиной подходили к концу. Она была не только гастролершей, она была почти хозяйкой в антрепризе А. И. Долинова. Не знаю, была ли она фактической хозяйкой – соантрепренершей, но распоряжалась она всем и всеми. Так, не угодил ей чем-то режиссер Главацкий, и она приказала его убрать. Ему заплатили неустойку, и он уехал в Петербург, в театр Суворина, где много лет потом работал. Не понравилась Марии Гавриловне героиня наша, и ее тоже «ушли» из театра.

На одном из последних спектаклей Савина подарила Долинову брелок в виде копеечки с бриллиантиком. Долинов острил: «В копеечку мне вошли гастроли».

Савина – необычайно умная, властная, активная – была полна противоречий: много, охотно и искренне она помогала попавшим в беду, но и немало на ее совести было жертв ее гнева, себялюбия или просто антипатии.

Савина уехала. Сборы, и без того слабые, совсем упали. Долинов решил перевезти всю труппу в Саратов, в театр Очкина. Только отчаяние, безнадежность или желание избавиться от нас натолкнули Долинова на мысль сослать нас «в глушь, в Саратов»… «горе горевать».

Сам он, конечно, не поехал, а послал администратора. Здание театра Очкина на отлете, непопулярный, не любимый публикой театр. В труппе ни одного «имени», тогда как в центре города, в городском театре блистательная опера и драма «с именами». Там всегда переполненные сборы; у нас – пустота.

Пытаясь спасти положение труппы «сосланных» в Саратов драматических актеров, Долинов привлек на амплуа героини Бэлу Горскую, ту самую, которой так восхищался В. Н. Давыдов, когда приводил ее к нам на занятия 2-го курса и она читала нам монолог Джульетты. С тех пор прошло несколько лет, Бэла Горская, находясь в труппе Александрийского театра, не сыграла ни одной роли. В Саратове для нее поставили, по требованию Долинова, «Ромео и Джульетту». Но и это не спасло бедственного положения нашего театра. Мы играли чуть не каждый день новую пьесу. Заработанные деньги сначала выдавали по копейкам, а потом и совсем прекратили. В труппе поднялся глухой ропот, а потом начали поговаривать о прекращении спектаклей. Надвигались крах и безработица.

Как-то в свободный от спектакля вечер я сидела дома, в грустных думах о судьбе провинциального актера. Был февраль, зима стояла лютая, метель, пурга… Вдруг открывается дверь, и ко мне входят, занесенные снегом, два первых актера нашей труппы. Отогревшись, они сообщили мне о причине своего вторжения: «Мы решили прекратить спектакли и выбраться из Саратова…» – «Куда? – спросила я. – Среди сезона?» – «Мы найдем службу в другом театре, просуществуем как-нибудь, а здесь все равно не платят». Я молчала. «Вы не согласны, не присоединяетесь к нашему решению?» – «Нет, не присоединяюсь и не соглашаюсь. Мы, первые актеры, или найдем работу и среди сезона, хотя это сомнительно, или сможем просуществовать, как я, например, на аванс от СИ. Крылова, с которым я заключила договор на будущий сезон, а что должны делать остальные наши товарищи – по шпалам, в метель?»

Мы начали обсуждать этот вопрос и искать выход из создавшегося положения. Решили послать угрожающую телеграмму Долинову с требованием немедленно уплатить долг всем низкооплачиваемым. Не очень нам верилось в успех телеграммы, но я узнала со слов одной нашей актрисы (которая всегда знала все, что делает и даже о чем думает дирекция), что у Долинова есть деньги. От той же актрисы мы вскоре узнали, что на весенний сезон 1905 года Долинов соединился с Багровым, солидным антрепренером, и снял городской оперный театр в Одессе и что всю нашу труппу к весне перевезут обратно в Одессу. Это всех успокоило на некоторое время, тем более что младшую братию, по нашему требованию, Долинов удовлетворил полным рублем, нам же, ведущим актерам, продолжали платить по грошам, и в конце концов по приезде в Одессу на весенний сезон нам вручили векселя вместо зарплаты, которую нам задолжала дирекция за зимний сезон в Саратове.

В Одессе, как и в Саратове, кроме работы в театре, мне часто приходилось выступать в концертах, особенно в студенческих разных землячеств. Студенчество было настроено революционно, вечера у них проходили под большим контролем полиции; программы концертов, особенно декламация, строго цензуровались и часто вычеркивались самые невинные стихотворения.

Поэтому приходилось хитрить, чтобы иметь возможность читать на концертах именно то, что находило отклик в сердцах молодежи, – на бис (что не могло быть предугадано цензурой) я читала стихи Некрасова:

Душно! без счастья и воли

Ночь бесконечно длинна.

Буря бы грянула, что ли?

Чаша с краями полна!

Грянь над пучиною моря,

В поле, в лесу засвищи,

Чашу вселенского горя

Всю расплещи!..

Эти строки поэта неизменно вызывали бурную овацию зрительного зала.

Когда начался весенний сезон 1905 года в Одессе, А. И. Долинов поехал в Москву по своим делам и привез мне предложение от Ф. А. Корша работать в его театре в Москве будущий зимний сезон. А. И. Долинов начал меня усиленно уговаривать согласиться на это предложение. На мои слова, что я подписала договор к С. И. Крылову на сезон 1905/06 года в Ростов-на-Дону, он ответил, что Корш уплатит Крылову неустойку в 3 тысячи рублей. Он тут же составил телеграмму и отправил Коршу. Я отдалась в руки судьбы. Корш уплатил Крылову неустойку и согласился на все условия, продиктованные за меня Долиновым.