Второй сон евгении владимировны

Второй сон евгении владимировны

Потом все изменилось. Первая жена будет с завидным хладнокровием и постоянством предлагать утешения нежной дружбы – без тени так расхолаживающей мужчин ревности, разве что с истериками по поводу недостаточности внимания к ее семье.

«После объяснения с мамой в конце января 1931 года папа ушел из дома. Всю последующую жизнь мамочка страдала, что велела ему уйти, когда он откровенно сознался, что полюбил другую и не в силах разлюбить. Ей мучительно было думать, что она сама прогнала его, вместо того, чтобы бороться за него и отстоять».

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 324.

Первый сон Евгении Владимировны был о том, чтобы Зина вернулась на свое место (хорошо ли бы Жене стало на освободившемся? Очевидно, она считала, что – вполне сносно, как было Вере Набоковой доживать блистательную жизнь с отстоянным мужем.). Второй: пусть и Жене, раз уж так случилось, будет местечко здесь же рядышком, она прилепится, придвинется, она не даст себя оттолкнуть.

Сон сбылся.

Проживать в жизни нелюбовь к жене в безлюбовном браке Пастернаку было легче, чем ей: он (писатель) уже проживал чужие, им написанные любови, испытываемые не им, а его литературным персонажем. Жить тем, что не чувствуешь, он, таким образом, имел привычку и умел. Женя ни к чему подобному не была готова, и ей – за что-то – приходилось более однозначно, только реально и не более того, довольствоваться тем, что в ее жизни не случилось быть любимой мужем. Впрочем, отсутствие у нее проницательного и опытного взгляда на проблему сослужило ей хорошую службу: в непоколебимости своих прав на мужа она сомнений не имела. Деться ему вроде некуда было. От бескровности их семейной жизни Женя жила высушенными, воспаленными, больными чувствами – ревностью, подозрительностью, жестким вниманием к мелочам. Наслаиваясь на ее лень, это все создавало неподъемно тяжелую обстановку: Пастернак и обслуживал ее и домочадцев, включая требовательного сына, и был поминутно начеку, чтобы в слове, в намеке, в небрежении об исключении истолкования как намек – Женя все схватывала на лету – не дать Жене повода для взрыва.

Всю девятилетнюю семейную жизнь Женя позволила себе – попустила, поскольку это был грех и перед собой, и перед мужем – быть крайне внимательной и непримиримой. Могла бы гордиться, что не поступилась ни миллиметром, ни микроном своего достоинства – если б потом этот же самый, так стерильно использованный, муж не привел к ней в дом, в ее коммунальную квартиру, в ее комнату, на ее постель – «в соседней комнате были две незастеленные постели»: чьим там постелям еще было быть, откуда их взять было? – другую женщину с ее собственными детьми. За них не хлестали на кухне Пастернака по щекам. Зина ничего от Пастернака не требовала, ни с чем не считалась, а даже наоборот: бросилась отмывать и отчищать все вокруг него, таскать сумки, делать ремонты – и что? Пастернак и без угроз и меморандумов прилепился к ней и так неразрывно с ним связанную Женю (она даже в профком ходила, чтобы убедиться в своей правоте и подключить товарищей) – оставил как НИЧТО.

Анна Ахматова: «Не люблю Женю Пастернак <… > Что за паразитическое существование. Борис Леонидович давным-давно бросил ее, у него другая семья, а она до сих пор все „Боря, Боря“, и ходит в Союз, чтобы лишний раз сообщить, что она жена Пастернака, и выслушать: бывшая. Потом плачет и всем рассказывает… »

ЧУКОВСКАЯ Л.К. Записки об Анне Ахматовой. В 3-х томах. Том 1 (1938—1941 гг.). Стр. 431.

Как было соединить в голове два этих положения? Знать, что и та – гордая принципиальная жена, и эта, тоже позволяющая себе покрикивать на бывшего мужа, имеющая полное право сохранить за собой все свои принципы и привычки, но все равно никуда не могущая деться, не спрятаться, не закрыть по-детски, в безумстве, глаза от реальной, невыдуманной, как сказал бы (и сказал) Пастернак, – Зинаиды

Николаевны, носящей уже их фамилию, – все это один и тот же человек, она, Женя.

Потом, со временем, можно бы было и подумать, что она восстановила свои позиции, – когда Зинаида Николаевна стала казаться чужим и чуждым Пастернаку человеком, когда их странно было видеть вместе и еще страннее осознавать, что они муж и жена, – тогда неприметная дружба Евгении Владимировны, необязательность и неизменность ее адреса для случайной искренности, изящная стандартность облика и принимаемые ею в течение всей жизни деньги (вещь крайняя и непреложная по степени интимности) – все это, если не смотреть в строку в паспорте, вполне могло сойти за характеристику действующей жены. Наверное, так считала и Женя, этот статус хотел сделать очевидным и официальным – раз позиция Зинаиды Николаевны, с какой точки зрения ни смотри, самоустранялась – и сын его от первого брака, но всех переживший, единственный и «последний в своем роде», как князь Мышкин. К слову, Мышкин, мало что имевший от княжеских достоинства и спеси, просто так, чтобы дух перевести, отмеченный Достоевским этим титулом, походил на штатного дурачка из окрестностей Ясной Поляны. «У тебя какой чин? – Я князь Блохин, всех чинов окончил!» С этой же целью Толстой, у которого друг на друге князья с графьями сидят, решил попробовать Левина титула лишить, как Мышкину его автор титул – дать. Что, мол, будет? Ничего не случилось. Князь Мышкин и не граф Левин доказали – никакого значения титулы не имели, но и графы и князья в России не перевелись.

Сын Пастернака, награжденный при рождении своим званием еще более бессмысленно – бессмысленно для других, просто людей, не сыновей, никаких высоких целей для достижения упорным трудом нам не предлагающий (как и графы и князья своими), – за вымиранием основных фигурантов решил поставить приличную женщину на хлебный пост литературной вдовы (В. Топоров). Жене хлеба было не надо, после смерти Бориса и Зинаида Николаевна осталась ничем не лучше ее, – но вот при жизни все почти что и наладилось. Только оставался страшный и четкий вопрос: как и почему это въехало в мою жизнь? Бывают авторы одной книги, бывают женщины одной фразы. Женину стоит прочитать внимательно…

При жизни было проще: эту конструкцию – отвергнутой и не изгнанной жены – надо было с большим трудом выстраивать, и процесс наполнял собой всю жизнь. Под конец, и даже когда сын почти обеспечил ее официальным статусом, стало ясно, что все это ничего не стоило. Но что в конце жизни имеет ценность?

Женя выстраивала жизнь второй, теневой жены, придавала большое значение каждому ее признаку. Она, которой просто роль просто жены казалась мелковатой. Она была жена, да, но разве только это? Она была еще и художница, и равноправная, и за всем следила так строго! Как и почему это въехало в ее жизнь?

«О, мои жертвы – первая жена и сын – и не подозревали, каких мук мне стоило порвать с ними». Муки – да, были, но не стоили того, чтобы наполнять ими жизнь. Есть муки, которые не отдашь ни за что, есть – напрасные. Он сделал надрыв со своей стороны, они со своей надрывать не стали, а прицепились к нему как можно крепче, тем более что в другую сторону не тянули – не царскими делами Зинаида Николаевна не занималась.

Зина была однажды любима, поэтому, как движение отношений, ее можно было разлюбить. Отношения к Жене были изначально никакими, хроника холостяцкого быта, поэтому, когда разрыва с ней не получилось и она постепенно прилепилась вновь, разлюбливать было нечего, оставалось только рассуждать: что такое «бросать», зачем бросать, кто установил правила разрывов и т.д.? Ведь только на первый взгляд кажется, что разрыв – это легче всего.

Разорвав многое, остаешься с малым. Никому больше не создать Большого Взрыва, на наших маленьких планетах лучше культивировать наши маленькие сады.

«Не бойтесь за Женю. Я не расхожусь с ней: в моем языке нет слова „навсегда“. На то ли на свете человек, чтобы к роковым вещам, как смерть, болезнь и прочее, прибавлять фатальности своего изделья?»

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 511.

Понятно, почему мужчины бросают и забывают детей – из самосохранения. Пастернак видит все, что касается его, – он правильно и правильными словами – и даже точными, краткими словами и без повторений записывает то, чем живет его сын: что он смотрит на «Зину» «как на мамину обидчицу». Жененку едва десять лет, у него есть мама – несомненно, самая любимая на свете мама, да еще такая нежная, беленькая, слабая, которая всегда кричит жестокости. Но Жененок знает, что она кричит от слабости и боли, она слаба даже для того, чтобы любить его, и готова отдать папе. У нее не хватает сил для двоих, но Жененку-то все равно – каждая мамина слабость только увеличивает его любовь. И вот такая любимая мама так страшно страдает, ее страдание не такое, за какое можно что-то сделать – ну хотя бы Бога поблагодарить, как за болезнь или смерть. Наверное, Жененок этого еще не знает, но чувствует, что страдания его мамы стыдные, некрасивые, «фатальности собственного изделья», как изволил выразиться папочка. Как жить ребенку, если его любимая нежная мама обижена – и обижена ОБИДЧИЦЕЙ? Кто папе эта обидчица? Могут ли люди быть большими врагами, чем отец и сын? Стоять на более далеких полюсах? Когда папа охладеет и к обидчице, мир вообще сходит с осей и к папе есть только небольшая жалость, совсем без той любви, которая была к мамочке, ну – интерес, заинтересованность, если есть чем интересоваться. Папам все равно хотят отомстить, часто – от озлобленности и презрения – обирают. Их никогда не любят. Пастернаку повезло. Он хоть и признался в содеянном, и записал на свой счет, что ввел в жизнь собственного сына фигуру абсолютного зла, – «как и почему этот кошмар въехал в мою жизнь?» – маминой обидчицы, но не возненавидел, чтобы был повод забыть.

Грязные страдания. В чем «грязность» – трудно объяснить, но их нельзя показать. За это ее не любит папа, за это ее не любит никто. Собачья свадьба обмена жен перехватывает у всех дыхание, отводит всем глаза – никто не лезет разбираться и морализировать, увидев на обочине дороги клубок обезумевших животных, здесь страшно говорить о жалости – и их чаще всего именно в этот момент стреляют, бьют и терзают. А уж ту, которая при всем этом безобразии еще и морально страдает, – вообще выкидывают из круга.

О ненависти к страдающей знают все. Пастернак, знавший, что он дал маме своего сына обидчицу, старался оградить ее от поедания удачливыми в замужестве дамами (своей матерью, сестрой). Честно и пишет, что «боялся холода к ней, как к разведенной». Может, и токовал о любви к Жене не только от любви к Зине, но и от жалости сердца: обидчица слишком счастлива, чтобы драться, – не заклевали бы свои (им лишних двоих в гнезде кормить не хотелось). Они призывали Борю побыть мужественнее, поступить, как все мужчины поступают, бросить ее порешительнее, ну а Женя не пропадет. У нее тоже родня есть. Они посватали, они пусть и забирают назад. Леонид Осипович не был очень доволен, когда приходилось читать: «я никогда не любил так Женю».

Женя Пастернак – женщина-ревность. Никакого позитивного и конструктивного начала, ни творчества, ни чадолюбия. Поистине каждый погибнет от того, чего боится. «Твое стремленье приковать меня <> есть поверхностное выраженье глубокого желанья, чтобы я не был прикован никем другим. Положительное желанье тебя бы перерождало… »

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 190—191.

Анна Евгеньевна Аренс («Галочка», работающий врач, жена Николая Пунина) попала в такую же ситуацию, что и Женя Пастернак, когда Пунин, с которым они прожили восемнадцать лет, влюбился в Анну Ахматову. Разрешилась эта ситуация так, как Жене могло только присниться в счастливом сне, – разве что Анна Андреевна не вернулась на свое место. На все были параллели. Пунин не оставил жены с ребенком, остался жить с ними (была дочь, она за участковым не посылала и дверей не запирала. Была злее Жененка – вообще была злая. А Жененок – добрый). Анне Андреевне была выделена комната в общей квартире, Пунин ночевал у нее, и Ахматова называла его мужем. Все знакомые, правда, называли всю компанию иначе: «Пунин с женой и Анна Андреевна», «Пунины и Ахматова». С Женей Пастернак было наоборот: когда она представилась «Пастернак», ее хотели ссадить с поезда как самозванку.

Были семейные праздники (пунинские), Ахматова уходила из дома к друзьям. Но все же Анна Пунина страшно страдала – так же страдала, как Женя Пастернак, ничуть не меньше. Здесь не перестанешь страдать, даже если соперница вернется на свое место.

Ненависть людей Анна Аренс чувствовала хорошо. В переписке с Пуниным она обнаруживала стиль худший, чем Евгения Владимировна, но в такой лживой ситуации мало что искреннего можно сказать – искренно здесь только вызывающее отвращение страдание.

Вот переписка 1932 года: Ахматова сожительствует с Пу-ниным на этих условиях («Новый быт!») десять лет, Анна Евгеньевна с Ирочкой, по пастернаковскому уложению, отдыхает в санатории. Пунин заботливо шлет ей письмо на полстраницы, два абзаца из четырех – про Анну Андреевну: «За молоком и хлебом хожу я (а ведь „Милый мой друг Галочка“ не спрашивает этих подробностей – те не молодожены, она не счастливая теща). А.А. делает обед и моет посуду; все это с большой охотой и вниманием, даже не очень медленно; не ожидал. Едим мы овощи да ягоды, что легче сварить: макароны, чечевицу. Ужинаем обыкновенно с Михаилом Матвеевичем».

ПУНИН Н.Н. Мир светел любовью. Дневники, письма. Стр. 316.

Как проводят время дальше, после ужина, оставляет догадываться Галочке. Такими милыми подробностями – что поделывает Зина, когда они не предаются «пленительной страсти» – полны и письма Пастернака к первой жене. Правда, это все только в первые года, да зато если страсть Бориса Леонидовича через десять лет остыла, то страдания Анны Евгеньевны – нет. Эта легкая в кулинарной обработке чечевица ее чуть не убила. Вот ее ответ:

«Милый мой друг Ни!

Прошло три дня, как получила Ваше письмо, дождя все нет (про дождь – это к делу не относится, но зато в тон писем и записочек Анны Андреевны – так что Анна Евгеньевна не может не показать, как умеет и она сама), а получив его, я плакала, хотела писать сразу, но разболелась голова, нервы дрожали во всем теле (раз это пишет врач – наверное, как-то действительно было плохо), и решила ждать успокоения (Евгения Владимировна, конечно, гораздо более стильная – у нее никаких «Ни» («Бо»), никаких «Вы», никаких «шумят деревья»).

Сейчас жутко и грустно, темная ночь, ураган, скрипят ворота, окна, двери. Черные тучи уносит стороной, и звезды особенно светят. В доме впечатление моря на улице, радостно несет и человека и деревья. Бодрость всеобщего движения. Ира пока носится с Сашей, сегодня решила строить шалаш, очевидно, сильное впечатление произвел шалаш на берегу реки, в котором мы сегодня сидели. Возились на пляже, я делала гимнастики, кувыркалась через голову (ну, это понятно, для чего пишется), вообще Ира любит, когда я бываю молодой (и у Евгении Владимировны, и у Анны Евгеньевны обидчицы старше на четыре года, так что, собственно, этот аргумент можно было бы и не приводить, раз им уже не молодость предпочли), и находит, что, несмотря на самый солидный мой возраст, я моложе всех. Часто скучает и вспоминает Вас, говорит, что за прошлое лето привыкла быть с Вами. (Евгения Владимировна просто послала фотографию, изображающую, как сын грустит и вспоминает: «К этому письму она приложила фотографическую карточку – вот уж подлинно, „каким еще оружьем вас добить?“) (БЫКОВ Д.Л. Борис Пастернак. Стр. 400). Пастернак все понимает, все заглатывает, со всем соглашается и с готовностью отвечает: „Как ты хорошела! Но какие вы грустные-грустные!“ Пастернак очень счастлив. Пунин – не очень, но и на него такие заходы не действуют. „Странно, сейчас я читаю письмо совершенно спокойно, но когда получила, не знала, как удержать слезы, чтобы никто не видел. Где мне взять величие духа!“ Ах да – письмо от „Ни“ было не только об их семейных буднях с АА, но содержало также и абзац более общего характера: „Целую Вас нежно (такого по Пастернаку мы знаем из письма в письмо – видно, что он готов расцеловать весь мир. Пунин более избирателен), надеюсь, что Вы уже отошли от зимы, и хочу верить, что такой зимы больше не повторится. Гуляйте, веселитесь (вот на что отчет о проделанных гимнастиках) и набирайте спокойствия и величия духа. Немного осталось жить, не снижайте жизни и помогите мне ее не снижать. Крепко и дружески Вас обнимаю. Ваш Ника“

ПУНИН Н.Н. Мир светел любовью. Дневники, письма. Стр. 316.

Что-то напишет дальше на это Галочка? «Величие это приходит или перед смертью, или у людей немощных плотью и свободных от житейской суеты». Далее на полстраницы мало связанные друг с другом жалобы и вскрики, все с оттенком гордого отчаяния, надежды и психологизма: «чуть проснется какое воспоминание, все начинает кипеть» (это наука всем брошенным, но не оставленным женщинам: ЭТО не излечится по определению, не желайте этого), «бессилие, гордость, слишком униженной чувствую себя», даже залихватское «будь я мужчиной, я бы его убила» (кто-то сказал что-то о ее «деспотизме», она это вспоминает, потому что более лестно получить упрек в деспотизме, чем в растоп-танности). «Я решилась не писать психологических писем и вообще не писать больших писем, чтобы не задумываться, но Ваше письмо меня разбудило. Простите, жизнь свою я снизила и продолжаю снижать своею ревностью, своею бессмысленной лошадиной работой, притупляющей мозг и духовную жизнь». (В доме у Пуниных за столом громко говорили о «дармоедах», – Анна Андреевна не работала – и она с сыном Левой «замирали в гордых и обиженных позах». Сразу оговорюсь, что по малолетству Лева здесь ни при чем.) « Знаете, мне уже даже не любовь нужна и не ласка. Вы ведь хорошо знаете меня, я не сентиментальный человек, хотя плачу часто („плачу и плачу, как проклятая“, – просто пишет Женя) (я себя ненавижу за это, ведь это тоже унижение), мне нужна вера в Вас, что Вы мне не измените (под изменой понимаются уже чрезвычайно изощренные моменты, учитывая, что Пунин ночует в комнате у Ахматовой и Пунина берет себе ночные дежурства, чтобы не находиться ночью в той же квартире, или что она называет изменой?) и не предадите. О (без О трудно обойтись), тогда хватило бы у меня мужества на все. Мне нужно Ваше уважение, и мне кажется, я его заслужила, так говорят люди (у Жени все по-прежнему элегантнее: „Боже, боже, я не могу понять, как, почему этот кошмар въехал в мою жизнь, ни зеркало, ни люди не дают мне ответа“), я даже забыла об этом, и казалось, что все брезгуют мною».

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 345.

(Вот чем это заканчивается!) «Я не могу понять, как я себя выношу и как еще считаю себя правой, доброй, честной и т.д., живя в таких условиях, и что Вы можете думать обо мне и кем считать?»

ПУНИН Н.Н. Мир светел любовью. Дневники, письма. Стр. 317—318.

Лиля Брик, сама бывшая любовница Пунина, – вернее, это Пунин был у нее в любовниках, здесь все уже расставлено по местам, – спустя много лет писала ему милое деловое письмо (Ахматова числится у него «в женах» уже почти десять лет). «18 мая 1931 года. Милый Николай Николаевич, очень прошу Вас разобраться с тов. Катаняном в Володиных матерьялах и дать их ему <>. Я совсем было собралась за этим в Питер, но не вышло, и Катанян едет вместо меня. Целую Вас и Анну Евгеньевну. Лиля Брик».

Там же. Стр. 312.

То есть и Евгения Владимировна, и, к ее радости, Зинаида Николаевна назывались бы женами только по благорасположению третьего лица, того, кто к ним обращался – Лили Брик, например. Кто бы как хотел, так бы их и звал. У Жени в реальности тем не менее выбора не было – ведь и эта двусмысленная ситуация могла быть только плодом услышанной мольбы. Но вот Зинаиду Николаевну это не устроило бы точно, она даже не догадалась бы о такой возможности, она была человеком не мольбы, а жеста. Нелогично, но не сомневаясь, она заявляла: «Брошенной женой Пастернака я не буду. Я буду только его вдовой».

ЧУКОВСКАЯ Л.К. Записки об Анне Ахматовой. В 3-х томах. Т. 2 (1963—1966 гг.). Стр. 261. Она была решительной женщиной. Пастернак не только уважал, но и любил ее за это. Кстати, понято заявление Зинаиды Николаевны может быть и в трагедийном (он же криминальный) смысле. Пастернак трусливым не был – и остается признать, что уважение и любовь были тогда все же чрезвычайно сильны. Ольге Всеволодовне приходилось довольствоваться плодами запахов своей пряной женственности и пр.

«Если цель обеда – питание тела, то тот, кто съест вдруг два обеда, достигнет, может быть, большего удовольствия, но не достигнет цели, ибо оба обеда не переварятся желудком. Если цель брака есть семья, то тот, кто захочет иметь много жен и мужей, может быть, получит много удовольствия, но ни в коем случае не будет иметь семьи» (Толстой. Война и мир). На самом деле, как показала практика, которой Толстому показалось слишком пошлым заниматься, все как раз наоборот: результат будет получен – жизнь будет прожита, но удовольствия в таком ее образе мало.

Выразительный портрет Евгении Пастернак остался в воспоминаниях певицы Галины Лонгиновны Козловской: «Она никогда не скрывала своих симпатий и антипатий, относилась непримиримо к людям и явлениям, которые считала дурными. …Но удивительно, что резкость ее характера исчезала в живописи. …Кисть ее была лирична и полна удивительной нежности к самим моделям. …Природа наделила ее редкой силой – силой женской притягательности, и поклонение многих, увлекавшихся ею, казалось, не оставляло места для тоски и одиночества. …Две комнаты, выходившие окнами на Тверской бульвар. …Мольберты и подрамники стояли у стен, здесь было удивительно чисто, несколько предметов старинной мебели придавали комнате вид легкого, ненавязчивого изящества – ни следа богемного неряшества и беспорядка. А сама хозяйка, стройная и красивая, с особым разрезом казавшихся узкими глаз, с той же белозубой улыбкой „взахлеб“, была прелестна и в полной гармонии со своим жилищем. Чтение стихов Пастернака было какой-то особой потребностью ее души. …Он в ее отзывах получал для себя нечто важное и нужное».

КОЗЛОВСКАЯ ГЛ.

А вот внешность и убранство дома у Зинаиды Николаевны:

«…навстречу вышла плотная пожилая женщина с черными крашеными волосами. Лицо ее говорило о том, что когда-то она была красива».

МАСЛЕННИКОВА З.А. Борис Пастернак. Встречи. Стр. 24.

«…коренастая плотная женщина в черном платье с белым воротничком (она вообще носила только черные платья) (и с только белыми воротничками). Темные, очень густые волосы были уложены по довоенной моде фестонами. Щеки подрумянены, лицо квадратное, со слегка отвисшими щеками, оно выглядело бы резким и мужским, если бы не прекрасные темно-карие глаза. Крупные, яркие, благородной формы, с чистыми голубыми белками, они были на редкость молоды и выразительны. <> Хозяйкой Зинаида Николаевна была отличной. Трудилась наравне с домработницей и очень умело. У нее не было вкуса к изящному в быту, но зато любовь к чистоте, к порядку и очень определенные, почти по-немецки пунктуальные навыки в домашней работе».

Там же. Стр. 275—276.

«Второе» ели из тех же тарелок, что и суп – после супа. Так делали почти во всех семьях – правда, по большей части из тех, где не было домработницы. Вчерашние обеды разогревались и подавались на завтрак (с картошкой, котлетами), к обеду глава семейства призывался стуком вилки по батарее. А ведь им хотелось видеть запотевший хрусталь, розы, фарфор и серебро, а ему хотелось (иногда почти всем хочется) об этом писать. Почему советский строй – в аспекте его повседневной жизни – не родил какого-то невиданного фантазийного поворота в искусстве? Ведь быт был до такой степени однообразен и убог – при той же неисчерпаемости многообразия человеческих характеров (а людей было много, современные средства коммуникации развиты, возможности перемещаться по жизни велики, со столькими характерами можно было знакомиться), природа оставалась неисчерпаемой – ее тоже можно было хотя бы на поездах осматривать чаще и больше, чем в девятнадцатом, например, веке (сколько бы там Пушкин на лошадях обскакал?); железный занавес то эхом о каких-то событиях информировал, то книжонку откуда-то какую-то привозили, то вещицу – можно было каждый шов разглядывать, оттенок цвета определять: по одной детали можно все было реконструировать.

А сама по себе убогость внешнего мира – трамваев и сковородок, и возможности в немытую тарелку новое блюдо положить – это могло развивать какую-то невиданную фантазию. Для того детям и дают играть в кубики – только кубики сделают из ребенка повелителя вселенной. При электрической железной дороге он останется в своих мечтах разве что начальником станции.

Как они читали «Анну Каренину» – сцену обеда в имении Вронского? Пусть у Вронского целый штат – да ведь и хозяйство не то. У Пастернака были шофер, истопник и домработница. Для проживающей домработницы там вообще не было работы на «полную ставку» – учитывая, что хозяйка, чуть что, бралась по дому за самую черную работу. Может, хотела отвлечься, может, как Анна примеряла последние парижские модели для прельщения охлаждающегося Вронского, так и Зинаида Николаевна свои чары в ход пускала – раз на кастрюли в Ирпене клюнул, можно и сейчас. Но это вряд ли. В любом случае по дому работала гораздо больше, чем обычная хозяйка, имеющая помощницу, и, наверное, теперь Пастернака это уже охлаждало (насколько это возможно – или имеет значение – после прохождения нулевой отметки).

Кроме того, стандарты домоведения были низковаты, даже слишком низки, все-таки лишняя перемена приборов – это всего-навсего одна (для семьи Пастернака – максимум пять по числу обедающих без гостей) тарелка. В уборке после обеда – это капля в море, главное там – кухонная и сервировочная посуда, скатерть, салфетки, хлеб, напитки, соусы или хотя бы соль на столе, ее тоже надо подать, и убрать, и проследить, чтобы склянка (или серебро) были чистые. Что тут одна тарелка? Дом в Переделкине, несмотря на свой крейсерский вид, совсем небольшой внутри, неудобный, непоместительный, – но площадь в любом случае маленькая, и работнице там не перетрудиться. Это Зинаида Николаевна завела там неаппетитные порядки, но уже похоже, что Пастернак других и не знал.

Вот дача Любови Орловой. Точнее – Григория Александрова и Любови Орловой, храм хорошего вкуса (и роскоши). Определение взято из книги биографа Орловой и Фаины Раневской (обе дамы – подруги бабушки и матери автора, те в доме бывали, в один из визитов мать шепнула: смотри и запоминай, все, что ты здесь видишь, – самого высокого вкуса).

Посмотрим и мы. Диван, самолично простеганный по шелковой обивке Любовью Петровной. Она сама пришивала пуговки, клала стежки – из тех же соображений и с тем же эффектом, что и другая роскошная дама готовила мексиканского тушкана. Лестница, изготовленная краснодеревщиком; видно, что театральным, человек не был обучен монотонно изготовить лестницу для употребления в жилом доме, – в разном масштабе и с разными стилями, она как бы взята из декораций к разным спектаклям: вся неровная, из дорогого материала, полированная, красная, нелепая и – самодельная. Грубо положенный кафель с серыми швами в палец толщиной над некачественной ванной, с претензией помещенной на некий подиум – как для Клеопатры; единственный санузел, три комнаты… Возможно, здесь в грязных тарелках блюда не подавали – в доме было меньше суеты, но вкус, стиль и роскошь были на те времена эталонными, это – все, что было.

Пастернак ничего не придумал оригинального в устройстве семейной жизни и медленно и банально дал проявиться самой предсказуемой ситуации: единственный ребенок, с которым были достаточно близкие отношения (немного экзальтированные, но все-таки и естественные для отца с сыном), и чтимая бывшая жена, а с другой стороны – становящаяся нелюбимой и мало что дающая взамен новая жена со своими собственными детьми. И ничего посередине, ничто не самовоспроизводится: не рождается любовь, не родятся дети. На первый взгляд так и кажется: ну что бы не вернуться к первой семье? Почудил немного и хватит. Дело к тому и клонится: Пастернак дает себе урок – обеспечить Зину материально (забрать ее из состоятельной семьи и выбросить практически на улицу, без образования, без работы – это чересчур даже для солнечного эгоиста), и все.

Писательская карьера Пастернака в литфондовских терминах идет на взлет, до позорного шага остается совсем немного – и поскольку Пастернак не находит в себе внутренних ресурсов, судьба указывает ему путь прямо. Случайно (забеременеть не удавалось почти семь лет), непредсказуемо Зина рождает их общего ребенка и дает ему (мужу, Пастернаку) шанс сделать свою судьбу, пользуясь пастернаковским словом, «настоящей»: не любить, писать роман и стихи, отходить бог знает как далеко, но за маленький огонечек их короткой истории, который только он мог назвать своим – никогда не бросить ее.

«<> если из-за разделенности с Женичкой <> и непокладистости Жени я никогда не буду и не могу быть счастлив, ядром, ослепительным ядром того, что можно назвать счастьем, я сейчас владею. Оно в той, потрясающе медленно накапливающейся рукописи… »

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 694.

Рецензент на биографию Пастернака пишет о биографе: «Видно, что Евгения Владимировна нравится Дмитрию Быкову больше, чем Зинаида Николаевна». Да она и есть получше. Например, литературные способности: сравните письма Зинаиды к Нейгаузу: «А ты-то он и был», и безупречную тонкую жалобу Евгении: «А мы совсем простые» – которая выхватывается самым равнодушным взглядом. Эта строчка ранила и тех, кому особого дела не было до судьбы Евгении Владимировны, которые не о ней читали в переписке с ней Пастернака. Но безупречность тона жалобы – она всего только безупречность и есть.

Евгения Владимировна не была литератором – не пробовала ничего писать. Но письма ее складны, оригинальны, напеты в одной тональности – как это в любом из искусств может быть сделано только профессионально, только присутствие стиля выдает руку мастера. Строки из писем Жени, из той поры, когда жанр их назывался «плач», хороши, будто это действительно строки из песни. «Плачу и плачу, как проклятая», «За что это въехало в мою жизнь?», «А мы совсем простые». Даже «Пусть Зина вернется на свое место» – ведь это тоже она придумала, кто еще так говорил? Так просто, не грубо, так страшно обиженно?

«Дорогие мои!Горячо и от всего сердца благодарю вас за чудные письма, которые вы пишете Жене и Жененку, за нежные заботы о них, за чудесное ваше, сверхчеловеческое чутье».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 696.

Евгения Владимировна – подросшая Суок. Безбытная, очаровательная. Профессиональная писательская жена. Грустная маленькая женщина с еще более грустным мальчиком на руках. Биограф Дмитрий Быков заложил в описание их совместной фотографии конкретное толкование ситуации: «с выражением тягостного недоумения на лице». Бросить нас? «Мы его не пустим. Надо просто запереть двери». Не Боре же решать нашу с мамочкой судьбу…

Кто-то выбирал себе самых красивых, кто-то отдавался в руки самых ловких – и был счастливее. Евгения Владимировна справедливо полагала себя вне обычной иерархии – все-таки ей достался Пастернак! Но, выпав из обоймы, она получила место даже худшее, чем могла бы: при эвакуации из Москвы на ее претензии первостатейной жены ей ответили, что таких жен у Бориса Пастернака нет. Кто? Евгения Пастернак? Нет, таких нет. Фамилия не помогла.

Разведенные жены у нас часто оставляют за собой «фамилии своих детей». Французский жестокий обычай отъ-ятия у оставленной супруги всего у нас не прижился бы. Самостийная матриархальная степная женщина не отдаст ничего. Однако объяснение берется именно это – когда не особенно берут замуж второй раз, когда фамилия бывшего супруга благозвучна или полезна. У Жени, естественно, никто ничего не отнимал, но во второй половине жизни фамилия висела на ней уже как-то демонстративно, как отданная недобровольно. Как счастливо, что Елена – Аленушка – Пастернак оказалась образованной женщиной, занялась благородным делом поддержания памяти своего – только по свойству, к сожалению, только по свойству – родственника. Как бы то ни было, не пропавшего бы и без нее.

Евгения Владимировна не научила сына жить настоящей жизнью; разумеется, Пастернак угадал, что ужас сыновнего бытия разожжен тем фактом, что тот делил его с оставленной отцом матерью. Жаловался на свою судьбу – мать подбивала его на то, чтобы он пытался разжалобить всесильного отца. Здесь чувствуется не желание додать что-то сыну, а отнять – у Зины. Пусть Зине достанется меньше.

Некоторых женщин материнство не украшает – тех, кто не очень хотел этого материнства. Оно же их не защищает.