Ужас парижский, или утаенная любовь
Ужас парижский, или утаенная любовь
Звезду пастернаковской любви застили пятна. Она очень рано, очень неуклонно стала покрываться пятнами. Мало кто мог (пройдет совсем немного времени) чуть ли не без содрогания видеть саму Зинаиду Николаевну, мало кто мог не поражаться взаимоотношениям супругов.
Были, однако же, и протуберанцы.
В 1935 году Пастернака, чтобы показать, как свободны в Советской стране и лучшие, не только самые плохие, писатели, отправили на антифашистский конгресс в Париж. Отправляли под дулом советской риторики. «Поскребышев сказал: „А если бы была война и вас призвали – вы пошли бы?“ – „Да, пошел бы“. – „Считайте, что вас призвали“».
Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак.
З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 281. Он был болен (дошло до психиатров и санаториев) к тому времени нервным расстройством на почве приступа фантомной ревности к связи, что была в ранней юности у Зинаиды Николаевны с двоюродным братом. Воспоминания о чужом прошлом дались ему так тяжело, что он не смог отвлечься на наконец случившуюся личную встречу в Париже с проживающей там Мариной Цветаевой, перепугал своим состоянием приехавшую к нему в Берлин на свидание сестру Жозефину, не повидался – просто не захотел, не смог заехать, завернуть, сделать остановку – с родителями (не нужно было быть поэтом, провидцем и пророком, чтобы знать почти наверняка, что другого раза не будет), и на обратном пути с полными чемоданами подарков Зинаиде Николаевне – вязаных платьев – его сняли с поезда и оставили в Ленинграде, до Москвы он доехать уже не мог. Плакал, поджидая Зину.
Ну чем не история о любви? О ней много свидетельств: Жозефины, Марины Цветаевой, Али Эфрон, Зинаиды Николаевны, Бориса Пастернака (этих последних как-то не принято в расчет брать, впрочем). Конкретные даты, факты, но все-таки заинтересованные толкователи высказались об этом периоде по-своему. Задача была – Зинаиду Николаевну в расчет не принимать. Биограф-наследник написал, что надрывные письма (которые всякий теперь может почитать) – письмами, а ничего особенного с папой Борей вовсе не происходило. Анна Андреевна Ахматова, писем Бориса к Зине не видевшая, воспоминаний дочери Цветаевой и ее самой писем не знавшая, в семью Фрейденбергов (кузины, у которой положили остывать от горячки Бориса Леонидовича) не вхожая, однажды (в годы после смерти Пастернака, конечно), поджав губы, огорошила знавшую все ее жизненные обстоятельства Лидию Чуковскую: «Мне он делал предложение трижды. <> С особой настойчивостью, когда вернулся из-за границы после антифашистского съезда».
ЧУКОВСКАЯ Л.К. Записки об Анне Ахматовой.
В 3 т. Т. 2 (1952—1963 гг.). Стр. 429. Дожить бы ей до публикации антифашистской переписки! Но репутации Анны Андреевны ничем не поколеблешь. Вот и Дмитрий Быков, изучатель Пастернака, с изумлением пишет: «Есть темное свидетельство Анны Ахматовой (куда бы уж яснее!), будто Пастернак (почему „будто“? разве он не верит?) в июле 1935 года „делал ей предложение“». И тут же с облегчением ставит все с ног на голову, с Ахматовой так привычнее: «преувеличение собственной женской притягательности было непременной и, пожалуй, невинной составляющей ее лирического образа. Уверенность, что все в нее влюблены, не безвкусна, а трагична и величава».
БЫКОВ Д.Л. Борис Пастернак. Стр. 548.
Как говорится, кто бы сомневался.
Ситуация, однако, была очень острая.
Нам не за что благодарить здесь Зинаиду Николаевну: никаких ее гребенок или ног он не описал нам: частным образом, молча, физиологически прожил эту ревность, оставил только сомнительного вкуса сюжетную линию в «Докторе Живаго».
Когда Зинаида Николаевна писала свои воспоминания – она писала только воспоминания, она не составляла книгу «Воспоминания и письма». Она никогда к письмам Пастернака читателя не отсылает. Собственно, она их продала – Пастернак довольно сильно запутал свои дела к смерти, не нашел в себе сил сопротивляться хаотичному и злокозненному планированию Ольги Ивинской – той хотелось и себе побольше набрать, и, вне зависимости, Зинаиду Николаевну обездолить. В одинокую старость он выпустил Зинушу нищей, беспомощной (сын Ленечка был слаб, сын Пастернака Жененок жив и полон своих – не имеющих отношения к смерти, а только к новой, славной, отмщенной жизни – планов). Зинаида Николаевна письма к себе Пастернака продала, очень задешево, разумеется. Как это всегда бывает в таких случаях. Ее за это сильно осуждают все, кто презирает и ненавидит ее, все, кто считает ее глупой, некрасивой, неподходящей своему мужу и пр., как будто у нее было перед этими строгими судьями обязательство соответствовать. Не продавать – ей бы это ничего не прибавило к репутации, но критики чуть-чуть пощадили бы свои нервы. Она же – продала, а за воспоминания взялась с неохотой, с неумением.
Многие мемуары написаны без учета того, что в пику им появятся ДОКУМЕНТЫ (так же мало отражающие реальность, как и воспоминания). О письмах Пастернака забывала даже их адресатка, тем более не была уверена, что они сохранятся. Продавала случайным людям и за случайные суммы по невнятным распискам. Сама перечитывала своей рукой сделанные малодостоверные копии (приобре-тательнице тоже сама, еле живая, потрудилась сделать копии – чтобы та побережнее относилась к пастернаковским оригиналам).
Одно – из Парижа – стоит того, чтобы его привести полностью. Просто для Пастернака (его письма, безусловно, надо публиковать полностью), а не для реноме Зинаиды Николаевны (ей ничто не поможет) и не для самозваных муз.
Зинаиде Николаевне (пока письма не было у нее перед глазами) запомнилось из него следующее: «Из Парижа я получила только одно письмо на 13 страницах, где он пишет, что хотел бы остаться там полечиться, но со всеми выезжает через Лондон в Москву».
Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак.
З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 282.
Поистине прозаична и хлопотлива о мнозем (слишком узко понятом) была муза Бориса Пастернака.
«Дорогая моя, Ляля моя, жизнь моя. <>
И сердце у меня обливается тоской и я плачу в сновидениях по ночам по этой причине, что какая-то колдовская сила отнимает тебя у меня. <> Я не понимаю, почему это сделалось, и готовлюсь к самому страшному. Когда ты мне изменишь, я умру. Это совершится само собой, даже, может быть, без моего ведома. Это последнее, во что я верю: что Господь Бог, сделавший меня истинным (как мне тут вновь говорили) поэтом, совершит для меня эту милость и уберет меня, когда ты меня обманешь».
Там же. Стр. 149.
У Пастернака были еще два момента ревности (скорее ОТНОСЯЩИЕСЯ к ревности – он не из ревнивцев) в жизни. Все в сумме три были безосновательными. Их можно сравнить. Первый: он ревновал – НЕ РЕВНОВАЛ! – к Жене, получившей (в ее фантазиях – к сожалению, использованных для манипуляций охлаждающимся мужем) предложение от богача, ценителя искусств, сторонника равноправия женщин и права их на труд (изысканный и утонченный труд художественного творчества), – предложение руки и сердца («Париж, богатство» и пр.).
В такой ситуации ревность как-то должна была себя обозначить: присутствием или пусть даже отсутствием, в любом виде. Вылилось – в соображение, что вроде бы было и неплохо пристроить на передержку (как выражаются собачники) Женю с Жененком (и даже это было натяжкой – он совсем в это не верил, но избавиться хотел). «А потом бы – о! – нагнал и отнял», – пишет он в перспективе отчета перед требовательным Жениным разбором: так-то ты боролся за меня! – после того как Женю бы подкормили, да и сам Пастернак стал бы на ноги.
Второй, не по времени, а так, по значению, – с Ивин-ской. Арест Ивинской вызвал неясную тоску, беспокойство, даже недовольство и озлобление – к обстоятельствам, отнявшим ее у него, которые он по-пастернаковски смело (потрясающе неожиданно для непастернаков) назвал РЕВНОСТЬЮ. Да, может быть, ревновать женщину к обстоятельствам – это более утонченно, чем обычная ревность (ревновать к застенку, к несвободе), но все-таки там – не измена. Что ревновать, если она сама, ее душа и тело, насколько она сама допущена ими управлять, – ему верна. Она – не изменяет.
Пастернак готовится умереть, если Зина – лично Зина, сама – закроется от него и откроется другому. Он ревнует самой простой, стандартной и самой лютой ревностью.
Ревность над погасшей любовью – дело известное. Вспыхивает, как пламя над потухшим костром, к удивлению участников пикника. Охладевший, это видно, к Анне Вронский тоже, как Пастернак, готов умереть (и предпринимает для этого усилия) из-за боли от ее измены – Анна ушла от него к смерти. Но в любом случае это доказывает, что любил он ее вначале сильно – даже больше, чем был способен. Ревность Пастернака выжигает в нем такие закоулки его души, вылизывает огнем такие каверны, что диву даешься: как же бушевал в нем вулкан страсти, скажем так, чтобы оставить после себя такие катакомбы!
«В 1934 году мы отправились в Ленинград на пленум грузинских писателей. Поселили нас в „Северной“ гостинице (ныне „Октябрьская“) <> Я попала в Ленинград впервые после 1917 года. <> Мне была дорога эта поездка, я припоминала свое детство и мой первый роман с Николаем Мили-тинским. Как-то я сказала Н.А. Табидзе: „Как странно, что судьба забросила меня в ту самую гостиницу, куда я, пятнадцатилетняя девочка, приходила в институтском платье, под вуалью на свидание с Н. Милитинским“. Никогда не думала, что она передаст этот разговор Борису Леонидовичу. С ним я была осторожна и бдительна в отношении моего прошлого, так как с первых дней нашего романа почувствовала непримиримую враждебность и ревность к Н. Мили-тинскому. Это мне было совершенно непонятно: я не испытывала никакой ревности к его прошлому. Особенно меня поразил один случай: когда мы жили на Волхонке, приехала дочь Н. Милитинского Катя с Кавказа и привезла мою карточку с косичками. Эта карточка была единственной, которая уцелела от моего прошлого, и я ею дорожила. Катя неосторожно сказала при Борисе Леонидовиче, что отец, умирая, просил меня передать ее мне со словами, что я была единственной его женщиной, которую он любил. Через несколько дней карточка пропала, и я долго ее искала. Борису Леонидовичу пришлось признаться, что он ее уничтожил, потому что ему больно на нее смотреть. Уж если карточка имела такое действие, то что с ним было, когда Н.А. рассказала, что я встречалась с этим человеком в гостинице. По приезде в Москву он заболел нервным расстройством – перестал спать, нормально жить, часто плакал и говорил о смерти. Я начала его лечить у доктора Огородова, но ничего не помогало. В 1934 году я повезла его на дачу в Заго-рянку и всячески старалась успокоить и поддержать, но состояние его ухудшалось. Я не могла понять, как человек может так мучиться из-за моего прошлого».
Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак.
З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 280—281. Классический пример того, как любой уважающий себя биограф почтет за честь принять любую версию, кроме как принадлежащую непосредственному участнику событий. Кому хочется верить жене и сделаться вместе с ней предметом насмешек? Ну да, у Зинаиды Николаевны свое, мелодраматическое объяснение событий. У кого иное? У двенадцатилетнего Жененка, который, по примеру Анны Ахматовой, очень искренне, но немного слишком раздраженно удивлявшейся разговорам о Лиле Юрьевне Брик в связи с ЯКОБЫ исключительной ее ролью в жизни одного поэта: «При чем здесь вообще Лиля Юрьевна?» – своя, очень научная теория.
О кризисе 1935 года Жененок пишет на половине странице, биографы вторят ему в непридавании значения всяким там любовным терзаниям – ничего ведь не произошло. Он, правда, вспоминая разговор с мамочкой у Бори в больнице, передает его слова о том, что лирика, ставшая его профессией, изменила предназначенный, традиционный, правильный, крепкий, толстовский уклад жизни, – иными словами, Богом данную жену Женю он сменил на какую-то другую в силу производственной необходимости. А вот значило ли что-то в жизни профессионального лирика переживание, изложенное на 13 страницах (так в автографе) его письма из Парижа к терзающей жене, – Же-ненок отвечает пренебрежительным умолчанием. О чем тогда это письмо?
«Если для чего-либо я сел писать тебе, то только с одной целью: чтобы сказать несколько слов о тебе».
Там же. Стр. 149.
Обычно письма пишутся, чтобы сказать несколько слов о себе. Сейчас источник страданий Пастернак видит не в себе, а в Зине. Ненавидеть ли поэту ту, которая лишила его сна и отдыха, – страдания сухие, не выплескивающиеся в поэзию? Иосиф Бродский рассуждает о поэзии Анны Ахматовой и признает, что свои материнские терзания (какие были) о судьбе арестованного сына она плодотворно превращала в строки и что необходимое отстранение от описываемой ситуации, нужное для того, чтобы оценить качество получившегося переработанного продукта, будто бы сводило ее с ума. Ее – не сводило. Когда пишешь гениальные стихи (ей не удавалось), реальная ситуация как-то необыкновенно лично не переживается или не задевает. Это не твоя трагедия. Если трагедия действительно произошла, никто ее не описывает. Пишут тексты – может, и зная предмет. Пастернак от правила отступил: трагедию пережил трагически, а в «Докторе Живаго» описал ее водевильно. Пока же, в Париже, в гостинице – в «отеле» – он страдает невыносимо, отчаянно, хуже, чем Фауст от гвоздя у себя в сапоге. «…полуразвратной обстановки отелей, всегда напоминающей мне то о тебе, что стало моей травмой и несчастьем…»
Там же. Стр. 150.
«Дорогая моя, Ляля моя, жизнь моя <>. Ты единственно живое и дорогое для меня на всем свете. Все мне тут безразличны. Более того: я не видал даже родителей. Они были в Мюнхене, когда я проезжал через Берлин, и в Берлин для встречи со мной приезжала одна старшая сестра с мужем. А со стариками я говорил по телефону. Я обещал им, что на обратном пути заеду в Мюнхен и там остановлюсь на неделю, и вот видишь, как легко изменяю своему слову, нисколько об этом не думая».
Там же. Стр. 147—149.
Одна и та же история: не верить непосредственным участникам событий и считать более прозорливыми мнения предвзятых, тенденциозных, но разрушающих (в поддержку собственной концепции) «наивную» версию наблюдателей. Такая последняя «правда» на стороне более сильных. Сын обиженной матери считается нейтральным исследователем. Пастернак не повидался с родителями, будучи в Европе, по своей собственной воле – «я вдруг все передумал <> и решил ехать через Лондон» (ПАСТЕРНАК Б.Л. Полн. собр. соч. Т. 9. Стр. 29) – не через Мюнхен. Знает о самостоятельности его решения и Марина Цветаева: «Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери, на поезде – мимо 12-летнего ожидания. И мать не поймет – не жди. Здесь предел моего понимания, нашего понимания, человеческого понимания. Я, в этом, ОБРАТНОЕ тебе: я на СЕБЕ поезд повезу, чтобы повидаться».
Марина Цветаева. Борис Пастернак. Души начинают видеть.
Письма 1922—1936 гг. Стр. 558.
Что ему стоило сказать ей наедине, с глазу на глаз, в Париже, в ее квартире, – что у него нет такой возможности? Где ответ на вопрос: что его остановило? Собственно, не раскрыть ей глаза на то, что это такой иезуитский трюк – вывезти сына в Европу и, как Емельку Пугачева по Москве в клетке, прокатить перед глазами родителей, клетки не приоткрыв, – это было бы подлостью с его стороны по отношению к семейству Марины Цветаевой. Ни столько злобы к ней (нисколько!), ни столько страха перед властью (он как-то, почему-то – не коснулось! – не боялся) – у него не было. Не сказать ей, если б его действительно не пустили, это значило бы намеренно скрыть, заманить в западню. По счастью, он этого не делал.
«Члены семьи Цветаевой настаивали на ее возвращении в Россию… Я не знал, что ей посоветовать, слишком боялся, что ей и ее замечательному семейству будет у нас трудно и неспокойно. Общая трагедия семьи неизмеримо превзошла мои опасения» (ПАСТЕРНАК Б. Люди и положения //
ПАСТЕРНАК Б.Л. Полн. собр. соч. Т. 3. Стр. 339).
И не имел на сердце сознательного умолчания?
Но Жененок тверд: никаких бессонниц, никаких слез, о ревности он даже не подозревает (к кому?!). Все просто и однозначно. Позиций, правда, две. Взаимоисключающих. Первая: нервное расстройство все же было (в официальной биографии о ней нет ничего, кроме неожиданного «ему стало лучше» (после чего наступило улучшение – тайна), в «Переписке с родителями» – не выбрасывать же письма – глава называется «Срыв»), причина его – «Весной 1935 года у Бориса Пастернака началась тяжелая нервная депрессия, сопровождавшаяся бессонницей. Пребывание в санатории не помогало, он очень страдал».
БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 636.
Без причин, может, из-за безделицы какой, а так – Пастернаку было не холодно и не жарко возле второй его жены.
Что касается отказа повидаться с родителями на обратном пути, уж если очень настаиваете, то здесь тоже никакой лирики: «…ни о каком свидании с родителями на обратном пути из Парижа, как планировалось, речи быть не могло. Цветаева писала Пастернаку с возмущением, что она никогда не поймет, как он мог проехать мимо матери, не повидавшись. Но для советского человека, члена делегации, самостоятельные путешествия по семейным надобностям были невозможны. Не могли понять этого и сами родители».
ПАСТЕРНАК Е.Б., ПАСТЕРНАК Е.В. Жизнь Бориса Пастернака. Стр. 305. А ведь проще простого было им так и написать. И они бы поняли, и человечнее это было бы, но Пастернак изводит письмо за письмом, объясняя все так, как есть: что он не мог заехать по своим внутренним причинам, что он страдал так сильно, что не мог ничего. Жененок это признавать отказывается – в публичной биографии, где решает выставить отца жертвой режима – просто, плоско, беспроигрышно, на известные ему лично, как практически свидетелю, современнику (сколько обманутого доверия!) события набросить пелену умолчания, искажения. Все для того, чтобы не допустить мысли о том, что отец мог страдать и мучиться из-за женщины, ради которой он бросил маму Жененка.
Пастернак даже из уважения к родителям не лжет. Никаких запретов члену советской делегации не устраивали. Причины «невстречи» были его внутренние, и он считает более достойным всех говорить о том, что было, не считая никого младенцем или кретином. Разве они не видели «…летнего заграничного моего казуса? Но не видели ли меня Жоня и Федя, или они были слепы? Разве им не ясно было, что перед ними находился человек с временной отсрочкой существованья, ет Nichts <>? Разве они этого не видели?
И, наконец, разве не через Берлин я ехал, не вам в Берлин посылал телеграмму, не вас в Берлине хотел видеть? Этого бы я не постеснялся, потому что так пришлось бы, рельсы бы так привели, как привели, попутно, в Париж к Цветаевой и в Лондон к Ломоносовой. Потому что так путь лежал».
БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 673.
Родители Пастернака смышлены: они понимают, что он демонстративно решает «перетончить»: сообщает, что повидал бы родителей (после 12 лет разлуки), если б, уж так и быть, по пути стало, деваться бы некуда. Решился бы предстать в искалеченном нравственном безобразии, а еще одного труда – брать себя в руки, притворяться счастливым – не осилил бы, и перед ними так откровенен именно для того, чтобы подчеркнуть серьезность своей душевной болезни. Он будто бы уверен, что они его поймут и что им легче не прикидываться, что не поняли, и обижаться. Вообще-то все и поняли.
Дмитрий Быков, самый обстоятельный жизнеописатель Пастернака, полностью принимает версию затушевывающего Зинаидины роль и рок в судьбе если не Пастернака, то его семей – биографа. Особенно страдать Пастернаку от того, что родителей он не заехал повидать, было нечего. Просто обстоятельства так сложились. «Да ведь он ничего не решал. (Все решал, решал определенным образом, писал об этом родителям, признавался и оправдывался.) Ему не дали времени заехать в Мюнхен по пути в Париж. (Ни о времени, ни о поездке в Мюнхен никто не спрашивал – Пастернак не собирался заезжать в Мюнхен.) <> а обратно ему предстояло бы ехать через фашистскую Германию (с антифашистского-то конгресса) (а туда – НА антифашистский-то конгресс! доехал…). Щербаков запретил ему отклоняться от общего маршрута (см. выше – запрет не на что было накладывать). Пастернак при всем желании не мог объяснить Цветаевой, что ослушаться уже нельзя».
БЫКОВ Д.Л. Борис Пастернак. Стр. 549.
При МАЛЕЙШЕМ желании – можно и нужно. У Пастернака не было этого ЖЕЛАНИЯ, потому что вопрос стоял не о нежелании ОБЪЯСНЯТЬ, а о НЕЖЕЛАНИИ ЕХАТЬ навещать родителей. Тут спору нет: еще как могли ему запретить, и не пускать, и вообще удивительно, что его с такой анкетой вообще выпустили, – все так, но данный случай, случай Пастернака на антифашистском конгрессе, был случаем наоборот. Ему все разрешали, а он не захотел сам. Вот ЭТО Цветаевой объяснить было бы труднее, хотя, очевидно, можно, но только сил и на это не было. Было Пастернаку в этот момент не до Цветаевой. Ну а Быков далее прочувствованно цитирует и разбирает патетическое цветаевское обращение к французской песенке о вырванном материнском сердце (помните в фильме у Василия Шукшина, когда герой тоже хочет показать щедрость и жертвенность любящей души на этом же примере, надрывную выдумку разоблачают) «Не больно ли тебе, мой маленький?», и даже пускается в детали: «В оригинале мягче – Не больно ли тебе, дитя мое?»
БЫКОВ Д.Л. Борис Пастернак. Стр. 549.
Оба варианта приводятся также по-французски. У Цветаевой, правда, родителей не было в живых, возможно, она и вправду готова бы была тащить на себе поезд и пр., – но к делу о девочке под вуалью в кабинетах этот сюжет отношения не имеет. <> <>
«Мы сидели среди книг и апельсинов у тебя в гостинице, и ты был страшно влюблен (в Зину!) и нечленоразделен. Потом мы ходили с тобой в магазин и покупали ей маникюрный прибор и платье, и ты пытался объяснить мне ее рост и размер на моем росте и размере и в это время глядел на меня, но мимо и сквозь».
ЭФРОН А.О Марине Цветаевой. Т. 9. Стр. 31.
Ира Емельянова, дочь Ольги Ивинской, также имеет свою точку зрения на причины кризиса 1935 года. «Он тогда был на грани нервного срыва. Его подкосило увиденное в Сибири, где он еще совсем недавно пробыл несколько месяцев: сорванная со своих мест, гибнущая, замерзающая на полустанках, раскулаченная Россия».
ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Легенды Потаповского переулка.
Стр. 236—257.
Это со слов Али Эфрон. А ее о Париже же («ты ни во что не вникал и думал о своем, о домашнем») (СААКЯНЦ А.А. Марина Цветаева. Жизнь и творчество. Стр. 621) – ни слова, будто и не было. Ариадна, дочь Цветаевой, – в дружбе с Ивинскими. Они не уводили от нее с матерью Пастернака. С Зинаидой Николаевной – никого. Ей нет соперниц, нет подруг.
Марина Цветаева, которая имела возможность разговаривать с Пастернаком на любые волновавшие его темы – будь то бессонница или какое-нибудь «придание ему несвойственного значения» и пр., – описывает суть его состояния и отрешенности по первопричине: «Только ПОЛ делает вас человеком, даже НЕ отцовство. Поэтому, Борис, держись своей красавицы».
Марина Цветаева. Борис Пастернак. Души начинают видеть.
Письма 1922—1936 гг. Стр. 559.
«Пастернак note 7 искал шубу для Зины и не знал ее размеры, и спросил у Марины, и сказал: «У тебя нет ее прекрасной груди»».
АХМАТОВА А. Собр. соч. в 6 т. Т. 5. Стр. 157.
А на фотографии 1934 года мы видим и грудь, и еще необъятной ширины живот – или это необъятной ширины таз: в любом случае там нет места для тонкой талии, которая должна бы сообщать различные оттенки поэзии груди и бедрам. Красота Зинаиды Николаевны заскорузла в несколько лет последней любви, но Пастернак любил ее и такой – вернее, ему страшно было думать, что он любит ее в сочной молодой гибкости: такой ее любил и Милитинский, то тело принадлежало и ему. Делить можно и воспоминания, живое тело – нет, пусть ему достанется хуже – но только ему.
Самые серьезные, непозерские, осторожные письма Пастернака – к Але Эфрон. Это некое свидетельство того, кого на своем веку он считал равным себе – раз безоговорочно признавал, что Але Эфрон доводилось бывать собеседницей кому-то не проще его. Ахматовой он писал вычурно, льстиво, ей на потребу. Кто угодно бы увидел, что двухстраничные надписи на книгах бессмысленно цветисты, ей ничего не оставалось делать, как иронизировать над ними, а по известной ее недоброжелательности и завистливости выходило, что сдержаться она не может, чтобы не ущипнуть Пастернака. То есть как ни посмотри, становясь адресаткой Пастернака, она оставалась в дураках.
Женам он писал искренне, Жене – искреннее всех, у них был партнерский брак, его партнер свои обязательства выполнял ненадлежащим образом, он ему (ей) добросовестно пенял и все делал для осуществления дружественного слияния. Зинаида Николаевна явилась классической музой. За музу он ей и отрабатывал неслыханно поэтическими письмами. Трудно представить, что это он не разогревал ими сам себя, как пианист разыгрывается гаммами и упражнениями. Хотя письмо с антифашистского съезда под «и раз, и два, и три» не напишешь, человек страдал на самом деле. Тогда выходов было два: или замолчать навсегда и уйти в безумие, или позволить себе выписать его. Он писал, писал – и выжил.
Ревность, зависть – любовные и не любовные, к любви или к славе – не были темой Пастернака, он не испытывал этих чувств. Это тема героинь его житейских романов, тема женщин, у которых ничего нет в жизни, кроме этого – разрушать.
Женщина по состоянию вещей не может созидать, «инь» – символ разрушения, ревновать – это разрушать чужую рождающуюся или рожденную любовь, разрушать свою, разрушать себя, разрушать своего партнера. Его любили требовательно, привычно или авантюристски – три вида притязаний по числу главных муз Пастернака.
О любви писать особенно нечего – она крепка как смерть, и только; и обычно описание любви – счастливой и тем знаменитой – оканчивается описанием смерти Ромео и Джульетты (истории запутанных житейских обстоятельств, которые мешали осуществлению любви, – сюжет романов, называющих себя любовными, а на самом деле являющихся бытописательскими, описывающими те самые житейские перипетии, про которые мужчинам читать зазорно и скучно; дамские «романы» не о романах – не для них).
Пишут о ревности. Она люта, как преисподняя, и такой сюжет не может развалиться. Пастернак никогда никого не ревновал, да и не завидовал. Скорее всего он не любил ни одну из своих главных муз – так, как любят любовью, которая может закончиться ревностью. Чтобы любить так, надо признать за объектом страсти отдельную личность, а Пастернак самозабвенно, чисто, восторженно любил только себя в своей креатуре: «И увидел он, что это хорошо», и был безмерно счастлив. Это он создал такое совершенство, это он генерировал такую всепоглощающую любовь, это его отраженным светом сияет и лучится этот ставший – его властью! – ослепительным объект. Что тут и к кому ревновать?
Как бы там ни было, Марина Цветаева была вовлечена в семейную жизнь Пастернака как действующее лицо. С Женей она была на равных: та – жена, и эта – жена, космическая и найденная; уживались, как сестры. У Цветаевой был простор (Пастернак очень ценил духовность, и акции Цветаевой были не такими, какими можно пренебречь). Когда же Женя потеснила ее своим мягким телом с высокой грудью и круглыми улыбками, отправившись по соседству с ней, в Европу, и письма как под копирку полетели в два адреса, – возмутилась и переписку с Пастернаком оборвала (на две недели, но зато решительно).
Когда появилась Зинаида Николаевна и когда сам, целиком, Пастернак приехал в Париж, оказалось, что ей в его жизни не то чтобы простора, вообще нет никакого места. Там не было места уже никому. Цветаева начинает писать беспомощно, бессвязно, озлобленно, не зная, как уколоть чужого человека, как отстраниться и самой от него. «…вы от всего (всего себя, этой ужасной жути: нечеловека в себе: божества в себе), как собаки собственным простым языком от ран лечитесь – любовью, самым простым. И когда Ломоносова мне с огорчением писала о твоей „невоздержанности“, по наивной доброкачественности путая тебя с Пушкиным и простой мужской страстностью истолковывая твой новый брак, – да, милая, – слава Богу… »
Марина Цветаева. Борис Пастернак. Души начинают видеть.
Письма 1922—1936 гг. Стр. 559. Но по крайней мере ясно, что проблема была все-таки в женщине, в высокой или низкой болезни по этой женщине, а не в происках руководителя делегации советских писателей тов. Щербакова, как бы ни хотелось биографам назначить Пастернаку соперником – его.
«…плакала я потому, что Борис, лучший лирический поэт нашего времени, на моих глазах предавал Лирику, называя всего себя и всё в себе – болезнью. (Пусть – „высокой“. Но он и этого не сказал…)».
СААКЯНЦ А.А. Марина Цветаева. Жизнь и творчество. Стр. 620.
Да, предавал Лирику. Этого никем не любимой и никого не любящей больше, чем свои стихи, Марине Цветаевой было не понять.
«А мне всегда казалось, что я перестал бы понимать Пушкина, если бы допустил, что он нуждался в нашем понимании больше, чем в Наталии Николаевне» (ПАСТЕРНАК Б. Люди и положения).