Во всю ширину плаща
Во всю ширину плаща
Хмель
Под ракитой, обвитой плющом, От ненастья мы ищем защиты. Наши плечи покрыты плющом, Вкруг тебя мои руки обвиты.
Я ошибся. Кусты этих чащ Не плющом перевиты, а хмелем. Ну так лучше давай этот плащ В ширину под собою расстелем.
Борис Пастернак
«…после потрясшей меня смерти Адика мне казались близкие отношения кощунственными… »
Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак.
З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 340.
Борису Леонидовичу в год смерти пасынка было 55 лет. Он познакомился с Ольгой Ивинской через год, в 1946 году.
«Пастернак был поэтом, а не моралистом, и не стремился к святости. В „Докторе Живаго“ он пишет: „безнравственно только лишнее“. Совесть его была спокойна: для него шла речь о необходимом».
СОКОЛОВ Б. Кто вы, доктор Живаго? Стр. 185. Итак, речь идет об Ольге Ивинской – о «необходимом».
Шевелящиеся в уплотненном – теснее постели – и темном коробе автомобиля, везущего их впервые вместе на домашний вечер к Юдиной, Пастернак и Ивинская – вот когда был ИХ момент, тот, когда у них произошло «все». После этого их уже несло течением, мощным потоком, решать ничего было не надо. У нее были бесспорно сияющие глаза, бесспорно светлая, манящая в темноте кожа, бесспорно рот открывался летящим движением губ, возбуждение ее было полновесным, ненатужным, сила любви, страсти, житейской хлопотливости и агрессии билась, закрытая в плотно и аккуратно сбитом теле так реально, что хотелось найти в нем краник, который можно по нужде открывать и пользоваться.
«Давайте я повезу вас к одной своей знакомой пианистке. Она будет играть на рояле, а я обещал прочитать там немного из новой прозы. <> Так мы поехали к Марии Вениаминовне Юдиной, прямо в рождественскую метель, блуждали среди снежных сугробов на чьей-то чужой машине. <> в снегу, в лунном, снежном бездорожье, среди одинаковых домиков за „Соколом“, и не можем найти нужного дома. <> Тогда-то мы увидели среди домов мигающий огонь канделябра в виде свечи (Ольга Всеволодовна, милая, редактор отдела поэзии! Ну какой там огонь у канделябра! Ну как это – канделябр в виде свечи? А свеча в виде канделябра? Ладно, ладно!). Это оказалось окно, где нас ждали. <> Мария Вениаминовна долго играла Шопена („долго играла“ – сказано как-то подозрительно, уж не надоело ли слушать?); БЛ. был
особенно возбужден музыкой, глаза его блестели. А я себя не помнила от счастья».
ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком.
В плену времени. Стр. 210—211.
Познакомились осенью, в октябре, интимную связь установили 4 апреля. Столько ждали – не по добродетели, надо полагать, Ольги Всеволодовны. «С какой стати?» Это все боролся и мучился Пастернак. Интересно, чем мучился?
Ивинская была будто бы столь темпераментна, что «отдалась попутчику в поезде». Приврала, может.
Фотография молоденькой Ольги Ивинской, начала 1930-х годов. Она сидит на подлокотнике кресла, выставив со всем тщанием обутые ладные ножки на сиденье, халат шелковый и с оторочкой, чулки светлые, тонкие, со складкой под коленкою, руки подняты, губы приоткрыты. Раньше так фотографировались мало. Не зря даже опубликовать впервые такой снимок И. Емельянова решилась только во второй своей книге, через десять лет после первой.
Пастернак-1
Пизда
Взошла пизда полей
В распахнутом пространстве.
Пизда поводырей,
Печаль непостоянства…
В. Сорокин. Голубое сало. Стр. 91—92. Ее мемуары – как будто выдуманные. Описание творческого пути Пастернака, литературной ситуации, прописи про поэта и царя – какое кому дело до ее мнения обо всем
этом? Если кто-то берет ее книгу, то затем, чтобы увидеть Пастернака в жизни. Боже упаси, не в постели – это, собственно, и неприятно: то и дело, при описании ее жилья, натыкаться все на одну и ту же деталь – ЗАНАВЕСКИ. Какие – да насколько плотные. Да звуконепроницаемость какая!..
На Евгении Владимировне оскорбительно женился, когда пришло время жениться – в тридцать два года. Зинаида Нейгауз явилась как готовый восхитительный многоплановый, с проработанными линиями, роман и сама за собой стирала белье, готовила на семью обеды, мыла полы – мечта гусара. Гуттаперчевая в юности – «меня за гибкость называли женщина-змея», Анна Ахматова до старости считала волнующими «глубокие наклоны перед публикой, касаясь лбом колен», а про Пастернака со стерильным, по-ахматовски бесплотным высокомерием цедила: «Когда нечем было восхищаться, он восхищался тем, что она сама моет полы». Как для «барыни» и женщины, для которой в эротике нет «тайн» («тайна» по-ахматовски – это то, что видишь, когда подглядываешь) – звучит странновато: разве неизвестно, что редкому господину можно доверить смотреть на женщину, наклонившуюся мыть полы, – только такой невинный и наивный человек, как Борис Пастернак, мог бесхитростно признавать, что роман кристаллизовался, когда увидел жену (чужую), моющую на террасе полы… Не боялся быть смешным – и, как видим, зря.
В романе с Ивинской он тоже оставил все как есть: шелковый халат, расстеленный на земле плащ, занавески и пр. – и тоже здесь нет любви ради любви. Ритуальный, здоровый супружеский секс – многие физически крепкие и с хорошими дружескими отношениями пары цивилизованно держат в порядке свою физиологию – и не более того. Борис Пастернак каким-то образом оседлал машину времени и просто сбросил себе тридцать лет.
В полусвете тринадцатого года, в «Twilight of the Tsars» остались Анна Андреевна Ахматова с ее старомодным французским языком и английским, которого никто не понимал, – и Зинаида Нейгауз с дореволюционными декадентскими хождениями под вуалью и отдельными номерами в «развратных гостиницах».
Он был тонконогим моложавым юношей, шестидесятником во дни шестидесятнической молодости, он трепался о своих интрижках с четырнадцатилетним Андрюшей Вознесенским: «Когда ты падаешь в объятье в халате с шелковою кистью…„Это не слишком откровенно?“ <> Андрюша уверенно отвечал, что не слишком».
БЫКОВ Д.Л. Борис Пастернак. Стр. 682.
Зоя Масленикова называет Ольгу Ивинскую «полной». Сама Зоя Афанасьевна мала, черна, с мелкими и плоскими чертами лица на мелкой же и сухой голове. Кудряшки, загар, припыленные морщинки у прищуренных в улыбке глаз. Народ мы восточный, голодный, приятная полнота в наших скифских широтах считается синонимом красоты, наши кинозвезды и наши фотомодели всегда были очень, гораздо полнее своих коллег по цеху с Запада. Светские красавицы иногда приближались к западным стандартам – но они прошли по краю небосклона, не оставив следа в истории, и ими полны только фотоальбомы в хороших семьях. У ки-нодив же наших были полные бедра, крупные икры и короткие голени, плотные плечи, сыто наеденные шеи. Тонкой талии не было ни у кого Слово «талия» в русском языке было, но не обозначало оно ничего. По тогдашним – тем более по тогдашним – меркам Ольга Ивинская не была полной. Любой мемуаристке приходится соблюдать санитарные нормы недоброжелательности к описываемым чаровницам, и Масленикова дает адекватный (в смысле «в такую влюбиться можно») портрет Ивинской.
Неуловимая детскость карлицы: недлинные ноги с маленькой ступней, просящейся в башмачки с тупыми мысками, чуть крупноватая в этих пропорциях голова, рисунок лица – короткий нос и крупный подбородок молодят (с возрастом носы тяготеют к крючку или хотя бы к капле – их подрезают, подбородки наращивают – они проедаются, прошамкиваются), пластической молодости ей было дано с запасом. Ольга Ивинская была стареющей девочкой. Кому не понравится, когда самому под семьдесят! И еще – как тут не убедиться, что девочку Зину под вуалями он все-таки просто так простить не хотел и сурьмой по сердцу была ему нарезана – она.
Мужчины были не плечисты и носили очень широкие брюки, высоко и туго подпоясанные ремнем. Женщины были крепки собой. У Ольги Ивинской, при миловидном – короткий нос всегда у нас был отличительным признаком миловидности, у нее, правда, был еще и железный подбородок (воли никакой, но страстное и неотступное желание) – лице были короткие же и очень, чрезмерно полные руки. Она и вся была полна: Пастернак всегда любил полноватых – и общество диктовало свои вкусы (самый независимый из нас не признает черные как смоль зубы признаком красоты), и его собственная конституция хотела бы чего-то «мягкого, женского» для звона его подсохших суставов.
Наверное, для него тайн в ее тайнах не было: проймы на платье вырезаны очень высоко, до подмышек, – это вам не кончик туфельки. В церковь, например, нельзя заходить в платье без рукавов, руки – это доступ ко всему.
Вот какие свойства любви – ведь и не скрывает, что увлекся внешностью Зинаиды Николаевны, что любовь была сугубо неплатоническая (так и пишет родственникам: «то, что было неотвратимо и случилось» (БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 511), «конечно, если бы Зина была некрасива, ничего бы не произошло» (Там же. Стр. 556), «…наконец все разошлись, Зина постелила себе на полу рядом с моим диваном <> я не знаю, зачем тебе, сестре и женщине, доверять ту непостижимость, что если у меня будет дочь…» (Там же. Стр. 530), а Марина Цветаева на все это – потому она и интересуется не «тайнами», а жизнью – прозорливо отмечает: «Баллада хороша. Так невинно ты не писал и в семнадцать лет» (Марина Цветаева. Борис Пастернак. Души начинают видеть. Письма 1922—1936 гг. Стр. 534). Любви же на расстеленных плащах позже приходится стесняться, как требующей снисхождения сенильной заместительной романтики.
«И со свойственной ему в былые дни грубостью, которая вновь стала появляться у него с тех пор, как он перестал быть несчастным, и на некоторое время понижала его нравственный уровень, он мысленно воскликнул: „Подумать только: я попусту расточил лучшие годы моей жизни, желал даже смерти, сходил с ума от любви к женщине, которая мне не нравилась, которая была не в моем вкусе!“»
ПРУСТ М. В сторону Свана.
«Мама с улыбкой напомнила ему его давнишние слова о том, что он может влюбиться только в очень красивую женщину, а теперь… Он смущенно пробормотал: „Да, вот так“».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 475.
Пастернаку понравилось влюбляться в красавиц. Такая влюбленность избавляла его от многих сомнений, от необходимости оправдываться, очищала совесть, можно было спокойно пользоваться измененным влюбленным сознанием. Все внутри нас, никаких грибов жевать не надо. Ему казалось, что в некрасавицу влюбиться слишком трудно, нужно больше душевных сил, к тому же красавица настроит на более высокий, классический лад – со всего лишь очаровашкой придется больше о земном, о прелести, о житейском тепле. Дали посильное.
«И далее она note 31 поясняет, что Б.Л., якобы, не хотел ехать без жены, «а его посадили в авион и повезли». Я не помню, чтобы Боря мне впоследствии рассказывал об этом эпизоде, но сомневаться в свидетельстве Цветаевой, разумеется, нельзя».
ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком.
В плену времени. Стр. 90.
Сначала – о неряшливой скороговорке. Потом – о сути. Понятно, что история с нервным срывом Пастернака от любви и ревности к Зинаиде Николаевне, к Зине с ее любовником (здесь можно бы было сказать, что только от ревности, БЕЗ любви, но такой ревности все-таки совсем уж без любви не бывает) неприятна не только Жененку, но и Ольге. Уж в доставшейся ей старческой страсти должна же быть никем до нее не превзойденная эротическая составляющая, зачем тут какие-то истории, что он сладострастие свое не ей, Ольге, копил, а на кого-то еще растрачивал. Вся неграмотность фраз происходит от нежелания хоть одно слово сказать в подтверждение того парижского исступления. Неприятно. У них, Ольги с Борей, ничего подобного во всей истории не случилось. А здесь не хотел ЯКОБЫ ехать без жены. «Якобы» в таком контексте может вставить лишь рассказчик, имеющий СВОЕ собственное мнение. Пересказывая не с ней бывшие события двадцатилетней давности, она не имеет оснований, чтобы вставлять свои замечания. Слово «якобы» могла написать только сама Марина Цветаева. «Борис рассказал, что он якобы не хотел ехать без жены. А я-то видела прекрасно, что никакая жена ему была не нужна». Ивинская, которую Пастернак любит двадцать лет спустя как отлюбил Зину, поджимая губки, высказывает сомнение, что Пастернак мог не хотеть ехать в Париж один, без жены. Пассаж «я не помню, чтобы Боря мне это рассказывал» – если не знать, что Ольга Всеволодовна просто-напросто хочет сказать, что это ей кажется враньем (чьим и зачем – не важно, просто как правду ей это не перенести), то тогда ее «я не помню» можно принять к сведению и посочувствовать, что у нее плохая память. Или же она пытается сказать, что Боря ей этого НЕ ГОВОРИЛ? Никогда? Что-то вроде: «Я точно помню, что Боря такого мне не рассказывал, не было у него такого мотива в нежелании ехать в Париж – что он не хочет ехать без жены. Жена эта ему была до лампочки». Нет – «я не помню». Не помню – так что ж поделать, нам-то что? Плохая память, бывает. Ах, тут что-то другое? – «Он, наверное, не говорил». «Я не помню» – это в данном случае заменяет однозначную, выражающую абсолютное недоверие конструкцию: «Что-то я не припоминаю»… Впрочем, благородный жест в сторону Цветаевой – та-то, разумеется, не врала, как можно заподозрить, что вы, – надо оценить. Сомневаться, разумеется, в отсутствии склонности ко лжи Цветаевой – нельзя.
Это все, что касается грамматики. По сути, конечно, – трагедия. Мелкая, локальная, безразличная миру трагедия отдельно взятой любви, которая не стала великой любовью.
Как бы ни была неумела в письме редакторша Ивинская, зацепки ее на каждом слове выдают, что история парижского срыва, очевидно, все-таки была ей рассказана Пастернаком в какую-то откровенную минуту. Их, наверное, было и немало, неоткровенные-то ему зачем? Другое дело, что прошлое при Ольге вспоминать, наверное, не очень хотелось – она при нем не для того, чтобы его судить и в жизни его разбираться, она ничего не изменит ни в прошлом, ни даже всего лишь в будущем.
Эмма Герштейн сама была не богачкой, она всю жизнь едва-едва сводила концы с концами, она была не замужем, была женщиной, не сделала карьеры, не унаследовала ничего из богатого докторского дома, пережила страшные потери всех близких, жила только в потерях, в некрасивости, в многолетней связи (недолго – интимной, на всю жизнь – неотпускающей) с сыном Ахматовой Львом Гумилевым, была с ним в период его заброшенности матерью, но потом, когда Ахматовой потребовалось подулучшить одну из составляющих ее имиджа – материнскую, встала на ее сторону, отказалась от Левы, тем более что сделать это было нетрудно ввиду общей закрученной Ахматовой обстановки и даже спасительно в самотерапевтических целях – Лев Николаевич женился.
Не самая страшная как на ХХ век судьба, но неотступная язвительность ее по отношению к Ивинской, княжне Долгоруковой, светлейшей княгине Юрьевской литературной советской Москвы, сильно отличалась от светлой ярости не меньше настрадавшейся по-женски Лидии Корнеевны Чуковской. «Она была патетически бедна, ободрана, ходила в простеньких босоножках и бедненьких носочках, часто забрызганных грязью, плохо читала стихи… » (ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Пастернак и Ивинская. Стр. 64). Чуковской веришь и презираешь Ивинскую вместе с ней, Герштейн даже не жалеешь. За мать Иры Емельяновой хочется заступиться вместе с ней.
«У мамы были десятки мужчин до „классюши“». Это сказано в пику Зинаиде Николаевне, единственное непреодолимое достоинство которой было в том, что она рано – раньше, чем могла бы наговорить на себя Ивинская (в двенадцать? в четырнадцать?), – начала половую жизнь. Ну, сказала, что отдалась попутчику в поезде – проглотили. Ну, дочь добавила, что были десятки мужчин («классюша» появился, когда дочери было девять лет – или она все наблюдала и подсчитывала воочию в шесть, в семь, в восемь лет, или мама рассказала с точными цифрами сама). А ведь «десятки» – это не десять и не двадцать, пожалуй, и не тридцать. Чтобы сказать «десятки» (а тебя бы не осудили за то, что наговариваешь), надо бы начать с шестидесяти. Вот какая она была недотрога. «Недотрога, тихоня в быту», – с иронией воспроизводит надпись под фото Ивинской (не дай Бог с такой тихоней еще более тихим женщинам встретиться – «в быту», где-нибудь на кухне или в трамвае) биограф Пастернака Д. Быков. Первой это фото опубликовала Ирочка, «недотрога» – это тоже она написала о матери (написала, конечно, не она, но она первая посмеялась над этим словом).
Ольга Ивинская в свои тридцать четыре года работала редактором в «Новом мире». В те годы – и еще сорок лет после того – человеку с самым лучшим филологическим образованием (у Ивинской были всего лишь Высшие литературные курсы после одного года на биофаке) было неимоверно трудно устроиться на редакторскую должность, разве что в отдел какой-нибудь технической литературы, где инструкции издают, брошюры. В издательство художественной литературы – это невероятно было попасть, а уж в толстый журнал (особенно в хороший!), а в «Новый мир» – это вообще, как говорят сейчас, нереально.
В «Новом мире» дамы образованные, чиновные, состоятельные работали десятилетиями на общественных началах, без зарплаты, с полным набором служебных обязанностей, но – внештатно, только ради престижа (морального удовлетворения, интереса, причастности и пр. – можно назвать как угодно). После перестройки, когда сократились тиражи и штаты, они же снова стали работать бесплатно. В «Новом мире» одновременно с Ивинской работала Лидия Корнеевна Чуковская – кроме безупречной добротной слу-жилости, она могла продемонстрировать и уровень требуемой при случае принадлежности к литературной табели о рангах… У Ивинской – только служба в «За овладение техникой» и карьера в журнале «Самолет», куда ушла в жены главному редактору. После войны пробивалась в одиночку.
Вторая молодость Пастернака – скорее поставленная на ходули первая, ведь это была только видимость, только один ее аспект, он не пережил новой, иной, творчески плодотворной молодости, будь она хоть какой по счету, а так имел только ее внешние атрибуты, включая доступный в те времена аналог пластической операции.
«Несмотря на свое безобразие, я был много раз причиной женских слез». «В те сороковые годы его желтоватые конские зубы, широко раздвинутые посредине, дополняли великолепным своеобразием его удивительное лицо. Мне трудно писать о нем сорок шестого года, потому что слишком он классически покрасивел на свою позднюю наивную радость. <> …всемогущая техника изменила и облегчила африканскую челюсть. Зубы, такие ни на чьи не похожие – как это непривычно было – подменились искусно и верно сделанным заграничным протезом. <> Стоило уменьшить челюсть, под медные губы древнего божества подселить совершенную американскую равнозубость – и вот он, Пастернак пятидесятых годов».
ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком.
В плену времени. Стр. 220, 16—17.
«Она беременела от Пастернака дважды» (БЫКОВ Д.Л. Борис Пастернак. Стр. 684), но Быков свечку не держал, и за два года (речь идет о беременности во время первого ареста) два аборта – возможно, а вот за четырнадцатилетнюю связь, по советским меркам, их должно было быть гораздо больше. Итак – первый, известный детям. Второй – в тюрьме, аборт в медицинском смысле, то есть выкидыш, не искусственный. Раз эта беременность довелась до срока пяти месяцев, так что были уже ПРЕЖДЕВРЕМЕННЫЕ РОДЫ, то если беременность была на самом деле – вот так Ивинская пожинает плоды обычно сомнительной достоверности своих свидетельств, – арест ее происходил, когда перед ней стояла уже и другая проблема: «что делать с» или «как использовать» беременность? Аборты были запрещены, Пастернак разводиться не собирался. Здесь ответ только один, который ей показался бы оскорбительным по своей жестокости, если б это был не день накануне ареста: пусть это будет вашей самой большой бедой. Подступила горшая.
Забеременевшая второй раз за два года связи, очевидно предохранявшаяся, поскольку Пастернак обещаний не давал, а ва-банк с ее стороны был бы преждевременным (время его, впрочем, так никогда и не наступило) – Пастернака тоже еще надо было хорошенько ослабить годами и нездоровой жизнью, – Ольга проблем с фертильностью явно не имела. «Десятки мужчин до „классюши“» тоже знали свое дело, и Ольга должна была бы уметь с первого дня замечать досадные признаки злокозненной задержки.
Последний вечер перед арестом, проведенный ею на лавочке с Пастернаком, однако, записан ею вполне безмятежно, подробно и поэтически: «…на осенней скамейке у Красных ворот.<> Мне не хотелось расставаться с Борей даже на несколько минут, и у него было такое чувство, что расставаться нам в этот день нельзя. Но я в то время переводила книгу „Корейская лирика“… » (ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком. В плену времени. Стр. 103– 104). (Ольга Всеволодовна горько иронизирует, совсем как Анна Андреевна Ахматова, когда той не писалось: «Вы что-то пишете сейчас свое?» – «Какие стихи, вот сижу, перевожу корейцев». Вот и Ольга Всеволодовна не может тратить время на Пастернака.) Пастернак зовет ее на дачу: «Я тебе прочитаю еще одну главу», «Слава Богу, никого в Переделкине не будет…» (Там же. Стр. 103). Ни о какой беременности речь не шла, хотя понятно, под каким знаком проходят встречи в такие дни.
«Я, помню, больная (что за болезнь?) лежала у Люси в доме на Фурмановом переулке (не у себя дома? что это за болезнь?). И вдруг туда пришла Зинаида Николаевна (вот это действительно – „вдруг“). Ей пришлось вместе с Люсей отправлять меня в больницу, так как от потери крови мне стало плохо (здесь все ясно, что за болезнь и что за потери, кто вызывал Зинаиду Николаевну; почему-то вызываль-щицы были довольно сильно уверены в сострадательности пастернаковской супруги – плохо только, что в своей книге она не называет самоуважительно все вещи своими именами. Это ЕЕ книга, это она сама, Ольга, взялась рассказать нам честно и спокойно – а почему она должна стыдиться? – если она не стыдится. „И теперь не помню, о чем мы говорили с этой грузной (а у чьего же любовника не грузна законная жена?) твердой женщиной, повторяющей мне, что она не любит Б.Л. (Ольге Всеволодовне было бы сладко слушать, как та растекается в любви к „Б.Л.“ – ее влюбленному любовнику, вожделеющему не жену, а ее, только что обрюхатившему ее, – тяжкое, но несомненное доказательство его выбора – жаль, что Зинаида Николаевна настолько заскорузла, что не может с ней соперничать на женском, физиологическом поле), но семью разрушать не позволит“».
ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком.
В плену времени. Стр. 35.
Этой сцене есть параллель – о походе Жени Лурье в профком с жалобой, чтобы ей вернули беспартийного, но все-таки советского писателя – мужа.
Зинаида Николаевна явилась не в профком, а к разлучнице в дом, не в просчитанной надежде на действенность, а по вызову «умирающей». Евгений Борисович именно, очевидно, твердое заявление Зинаиды Николаевны о том, что она семью разрушать не позволит, имеет в виду, когда сочувственно передает мамочкины сожаления, что та добровольно отдала мужа сопернице. Не поборолась за него. Поборолась, да еще как – но не действующим на него оружием. Увещевания профкомовской активистки для него – как заклинания шамана.
«…прошло несколько дней, а она не появлялась. Из приглушенных разговоров старших мы узнавали страшные вещи: она в сумасшедшем доме. В больнице имени Ганушкина. Бабка сама написала заявление, чтобы ее забрали. Это оказалось неправдой. Она отравилась, но была не в больнице, а у своей приятельницы Люси П., которую бабка считала источником многих неприятностей (у „бабки“ все были виноватые: и Люся, и Пастернак, кричала она и на Зинаиду Николаевну), и домой возвращаться не хочет (какие там дети, бабка, когда тут такой роман!). Мы с Митькой присмирели и притаились. Мы уже привыкли жить без матери, как вдруг она вернулась, виновато просунув в дверь бледное личико, как-то по-новому, по-больничному, повязанное простым платком».
На самом же деле скорее всего Ольга Всеволодовна делала подпольный аборт, чуть, вероятно, не умерла, вызывала Зинаиду Николаевну – непонятно для чего, показывала нарисованные трупные пятна, – но опять-таки трудно вообразить рассчитываемый положительный эффект. То, что это был аборт, по виноватому личику и по-простому повязанному платку поняли и запомнили на всю жизнь ее дети. Женщине полагалось в таких делах чувствовать себя виноватой – и показать это своим детям: кому еще, чтобы надрыв и стыд были виднее? «Она вернулась тихой и какой-то маленькой и долго не выходила из дома. Но потом все пошло по-прежнему».
ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Легенды Потаповского переулка. Стр. 21. Это неукротимый темперамент разудалой охотницы, которая не остановится ни перед какими средствами. Для Пастернака других средств у нее не нашлось.
Вторая половина 1950-х. «В конце августа я поехала на пикапчике смотреть какую-то дачу. По дороге менярастрясло, я очутилась в загородной одинцовской аптеке, откуда вызвали „скорую помощь“. По дороге в больницу у меня произошел выкидыш. <> Все на меня рассердились, все обиделись. Ира горевала, что я не сумела сохранить ребенка; Боря плакал в ногах моей постели и повторял свою горькую фразу: „Неужели ты думаешь, что нашему ребенку не нашлось бы места на Земле? Как же мало ты в меня веришь!“»
ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком.
В плену времени. Стр. 51—52. Выкидыши не случаются от недостатка веры, да и пи-капчикам не под силу вытрясать из здоровых женщин младенцев, род бы людской прекратился. Много уже понимающая Ира употребляет эвфемизм «не сумела сохранить» (умение нужно склонным к привычным выкидышам женщинам, для остальных никаких овладений специальными искусствами не предусмотрено) – вместо простого «вытравить плод».
«Кубарем скатываюсь с кровати, мы прыгаем с братом вокруг моложавой худенькой женщины, одетой в страшную телогрейку, с грязным мешком – и с милым, забытым лицом. <> У меня совершенно молодая и очень милая мама. Надо сказать, что и потом в свою лагерную бытность я не раз сталкивалась с этим чудом женской лагерной моложавости, – несмотря на тяжелую работу и скверную пищу, иная заключенная, „отволокшая“ уже десятку, на вид – полуподросток, стройна, загорела, не то сорок, не то двадцать. И отсутствие косметики, которой мама не пренебрегала на воле (БЛ. часто ей выговаривал: „Олюша, не на-водись, Бог тебя не обидел!“), и выгоревшие волосы, и даже сломанный зуб спереди – не портили ее, а, наоборот, как-то освежали».
ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Легенды Потаповского переулка. Стр. 55—56.
«…странное поручение, которое дал мне все в ту же встречу на Чистых прудах Б.Л. Как всегда, это было достаточно туманно и загромождено попутными рассуждениями, однако суть я поняла, она сводилась к следующему: маму он никогда не оставит, но прежние их отношения невозможны… Ядолжна это маме втолковать <> Ну, я была достаточно и начитана, и деликатна, чтобы не принять такие заявления, как бесповоротные, и, как могла, отнекивалась от поручения».
Там же. Стр. 56—57.
Если это по отношению к матери, то тогда надо сказать гораздо проще, всего-навсего: «Я не буду, я не начитана и деликатна, мне жалко мать – и все». Если по отношению к Пастернаку, то тоже не так уж сложно: «Я не была начитанна или деликатна, я была хитра, мне незачем было разводить мать с Пастернаком, который…» Тем более что она убедилась, что против Пастернака будет выставлено оружие гораздо более сильное, чем ее начитанность и деликатность: «…увидев маму во всем ее прежнем обаянии, совершенно искренно забыла недавний туманный и в чем-то довольно жестокий разговор. Сами разберутся!»
Там же. Стр. 56—57.
Люди равнодушны друг к другу. Люди мало интересуются чужими судьбами. Кто уж очень внимательно читал о жизни и житейских перипетиях Бориса Пастернака? Интересующиеся творчеством, как правило, не слишком любопытны к личной, а уж особенно к интимной жизни, интересующиеся клубничкой – находят чтение более зажигательное, чем довольно-таки банальная биография Пастернака. Пожалуй, кто хоть когда-то что-то о нем читал биографического, этот эпизод все-таки запомнил: после лагеря (из-за него, это тоже часть легенды) Пастернак не захотел встретиться со своей Ларой, жизнью и пр. – потому что боялся, что она там пообтрепалась внешне. Большинство и не начинало производить свои исследования: неужели так все было, в чем же тогда такая необыкновенная любовь заключалась, – это, собственно, нигде и не описано, никто из современников, из близких людей тоже не счел важным клубок этот распутать, не стал искать каких-то смыслов и объяснений – все как в обыкновенной интрижке. Вот и Ирочка никаких бездн перед собой не видит: мама не потеряла своей привлекательности, о чем еще можно говорить? Поступок Пастернака – «в чем-то довольно жестокий». В чем-то – в чем именно? Довольно – кто-то остался доволен? (каламбур ввиду полного несоответствия жеманного «ДОВОЛЬНО жестокий» холодной однозначной жестокости) жестокий? – да полно вам, девушку всякий может обидеть, но хорошая девушка – это та, которая знает свои цели и понимает, когда выпал шанс, а не холит свои обиды.
«Любовную связь Бориса Леонидовича в <> дружеском кругу не только не романтизировали, но справедливо считали очередной прихотью стареющего поэта».
ЛИВАНОВ В.Б. Невыдуманный Борис Пастернак. Стр. 96.
В 1946 году Борис Леонидович был, несомненно, полон сил и тестостерона. Возможно, по прошествии двенадцати лет это было уже не так. Мало кого это вообще может интересовать – если б Ивинская в своих воспоминаниях с просчитанной регулярностью, но каждый раз неожиданно, потому что читатель настраивается на то, что все-таки книга о Пастернаке, который и сам по себе интересен, не этим, да и какие-то близкие еще живы и пр., не выдавала бы гигиенические подробности. Здесь подошло бы слово «нескромно», если б это было ненамеренно.
Никто не сомневается в темпераменте Ольги Всеволодовны и тем более не обладает легковерием (или положением) Зинаиды Николаевны, чтобы поверить в то, что «Боре» «она просто является секретаршей и помощницей в его издательских делах и нужна ему только для этого».
Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак.
З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 362.
Поэтому подчеркивать недетский характер их взаимоотношений вроде никакой нужды нет – оттого и остается впечатление, что Ольга Всеволодовна по обыкновению что-то скрывает или хотя бы приукрашивает. А казалось бы, здесь именно тот случай, когда можно было бы просто-напросто, пусть и многозначительно, но – промолчать.
«Я помню, как в это утро семидесятилетия мы выпили коньяку (такой привлекательно бесшабашный – для критиков – образ жизни: „с утра“ в его годы), как жарко мы целовались у трещащей печки… »
ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком.
В плену времени. Стр. 362.
Пастернак говорит Ивинской, почему они не будут видеться во время болезни: «…не делай никаких попыток меня увидеть. Я должен поправиться и прийти к тебе здоровым, чтобы тебя заслужить».
Там же. Стр. 367.
Поскольку речь идет о последней болезни, о которой тоже слишком хорошо известно, что не хотел ее видеть, то это документальное свидетельство – его слова, пересказанные ею, нужны для подтверждения ее версии. Хотя аргументация довольно оригинальная: представим себе, что болезнь не та, последняя, а обычная болезнь, во время которой любовник считает себя незаслуживающим любовницы. Вот выздоровеет – тогда. А что тогда? Что за заслуги у здорового? Он же не поля пахать начнет, как поздоровеет? Чем таким заслужит перед ней здоровый? У здорового перед больным «заслуга» одна – гренадерская.
О своем первом аресте (не будем здесь касаться его наиболее вероятной прозаической причины) она пишет так поэтически, как про себя не пишут, разве что для примера, как надо об этом событии впредь говорить: «Ей (Ариадне Эфрон, но это не важно – кому) он писал <>, что с ним случилась беда (единение их таково, что она готова поступиться своими страданиями ради признания главенства ЕГО боли): оторвали меня от него в страшную осеннюю ночь 1949 года» (ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком. В плену времени. Стр. 154). Поскольку для писания от первого лица, как мы уже отмечали, это слишком отстраненно, остается понимать буквально: оторвали от него именно ночью.
Ну и сам Пастернак откровенен: «Олюша, как грустно почему-то в минуту пробуждения по утрам!»
Там же. Стр. 430.
«Утром раздался звонок из ЦК. „То, что сейчас выкинул Борис Леонидович, – возмущенным голосом говорил Поликарпов, – еще хуже истории с романом“. – „Я ничего не знаю, – отвечала я, – я ночевала в Москве“… »
Там же. Стр. 346.
Как будто Поликарпов должен знать, где ночует обычно Ольга Всеволодовна, и как будто он спрашивал у нее, где она ночевала. Он намеревался говорить с ней о каком-то поступке Пастернака, а она (очевидно, «снова и снова», как со всеми) умудряется вставить замечание о том, что сведения о Пастернаке она может иметь или не иметь только в зависимости от того, где она провела ночь.