«ДОСКА МОЯ КОНЧАЕТСЯ…»

«ДОСКА МОЯ КОНЧАЕТСЯ…»

Когда умерла Янка, думалось: сейчас аукнется, как после смерти Башлачева. Как после катастрофы с Цоем. И ничего не произошло. Выяснилось, что ее песни (и вообще о ней) совсем мало кто слышал. «Кто умерла?..» — Яна Дягилева, певица такая.

Я не смогу, наверное, объяснить, почему к правильным и обыкновенным чувствам — боли, жалости, недоумению — примешивается ощущение какой-то угрозы: обессилевшей воли, нарушенного слова. Редко когда гибель одного человека излучает в будущее густую струю немоты: без вариаций, без «продолжение следует». Вычеркнут еще один мир обещанных возможностей. По этой улице, сколько теперь ни иди, жить негде: нумерованные пустыри, немота, ступор.

XXI век приветствует наше приближение снайперскими выстрелами, девяностые годы — последние годы — разборчиво опустошают русскую жизнь. Смерть гурманствует, из писателей взяв Венедикта Ерофеева, из режиссеров — Сергея Параджанова, из священнического чина — отца Александра, из певцов — Виктора Цоя, из молодых актеров — Никиту Михайловского. Из людей — на круг — Андрея Сахарова. Я не сравниваю «масштабы индивидуальности» (хотя бы потому, что смысл слова «индивидуальность» не признает никаких сравнительных масштабов), я говорю о простом: за каждым открывался путь — сделался пустырь, вновь сузилось обживаемое пространство будущего. Умерла Янка, и что говорить, опять то же самое. Малый, темный уголок жизни, но в нем была душа — вынули душу.

Янка — имя, голос, кассета ВЕЛИКИХ ОКТЯБРЕЙ — возникла, когда от русского рок-движения уже остались рожки да бабки. Абсолютная ее неподдельность и необходимость были очевидны. Пленку передавали послушать с оглядкой, не кому попало: до пронырливых коммерсантов (как раньше — до бдительных гебистов) доводить сведения о ней никто не хотел. «Знаешь Янку — и молчи».

Очень пугало, что ее рабочим полем стал панк-рок: мрачный, грязный, одержимый манией самоубийства (всерьез или напоказ — нужно еще подумать, что хуже). Но именно через панк, по нынешним временам, проходит граница между искусством и неискусством, именно здесь — зона максимального напряжения для «нижних чинов» культуры. Панк-рок открыл, вернее сказать перепроверил на себе (дело не новое), что изо всех общечеловеческих ценностей нижнего регистра лишь одно не поддается утруске: отчаяние парии. То самое гумилевское «холодное, презрительное горе», разменянное на тысячи и тысячи заурядных жизней, дегениализированное, опустившееся в клоаку и преисподнюю массового сознания.

Всего два выхода для честных ребят:

Схватить автомат и убивать

всех подряд

Или покончить с собой — с собой,

с собой, с собой, —

Если всерьез воспринимать этот мир.

(Е. Летов)

Янка сделала невозможное: приняв беспросветность, стала в ней источником света, перевела панковскую остервенелость в состояние трагизма. Все, о чем философствовал Егор Летов, Шива русского рока, о чем бесновался Ник Рок-н-Ролл (если Егор — Шива, Ник, пожалуй, будет Арджуной), — в Янке обретало живой голос, человеческий облик: прорастало из тезиса и крика в песню.

Косную музыку панка Янка делала тайным заклятием — не проклятием. Такой незащищенной серьезности, такой чистоты и открытости вслушивания в отчаяние — ни у кого, никогда в «нижнем царстве» мировой культуры. Великая Дженис Джоплин глушила эту же боль экстазом саморазрушения и поисками транса — Янка работала без болеутоляющих.

Фальшивый крест на мосту сгорел

Он был из бумаги он был вчера

Москва упала пустым мешком

Над городом вьюга из разных мест

Великий праздник босых идей

Посеем хлеб соберем тростник

За сахар-чай заплати головой

Получишь соль на чужой земле…

Было ощущение: то, от чего всех рядом дергает и кривит, на нее с чудовищной, ненавидящей силой давит. На «стрём» и «стёб», на всю эту муторную панковскую браваду у нее не хватало — сил? времени? желания? Я помню концерт, на котором панки по обыкновению «оттягивались» напоказ: выли, терзали мебель, чуть пульт не перевернули, пока Ник орал «Старуху». С выходом Янки за минуту вся дурь отшелушивалась. Она пела. Ее слушали.

Серый покой сон под колеса

Вены дрожат все налегке

Светлый босой кукиш у носа

Рядом бежать на поводке.

Это не похоже на текст песни — так заговаривают болезни, так кликушествуют, так кричат в любви. Господи, как ее любили! Люди, у которых шрамов на венах больше, чем пальцев на руках, могли затеять меж собой обстоятельную сибирскую выясняловку: ты Яночку толкнул, ты даже не заметил, она тоже не заметила, но все равно — извинись перед Яночкой… Ее берегли почти благоговейно, собственной нежностью ошеломляясь, млея от света. «Янка несет свет», — это как-то очень спокойно про нее выговаривалось: без пафоса и без стыда за слово.

…«Не уберегли»? Это тебя, поганца, не уберегли: ищи виноватых.

Она знала свое место в отчаянном, монотонном, нечленораздельном мире. Янка была открытием звука. Ее песни звучали как ее имя: в них усиливался самый первый, самый простой гласный — чистая нота страдания. Открытое «а» — как открытая рана: не крик, музыка крика.

Коммерчески успешно принародно подыхать

Об камни разбивать фотогеничное лицо

Просить по-человечески

заглядывать в глаза

Добрым прохожим —

Продана смерть моя

Продана.

Я знаю немного вещей, горших, чем эта песня с оставленной под конец считалкой: «Доска моя кончается, сейчас я упаду…» И последний гитарный перебор, и вот этот выкрикнутый-выдохнутый, музыкой ставший, Первый звук — единственный, который дается людям от рождения, и который в невыносимую минуту заменяет все остальные. Даром, что ли, в славянской грамоте он именуется «Аз»? Аз есмь «а»: звук боли и есть самоопределение человека.

На том и конец, «аз» — последняя буква алфавита. Прости, Янка.

Параллельно пути черный

спутник летит

Он утешит спасет он нам покой

принесет

Под шершавым крылом да за

круглым столом….

Александр Соколянский.

«Литературная Газета», Москва, № 30/91 г.