ЗИМА ДА ЛЕТО ОДНОГО ЦВЕТА» — ЭТУ ПЕСНЮ НЕ ЗАДУШИШЬ, НЕ УБЬЕШЬ…

ЗИМА ДА ЛЕТО ОДНОГО ЦВЕТА» —

ЭТУ ПЕСНЮ НЕ ЗАДУШИШЬ, НЕ УБЬЕШЬ…

Яна Дягилева… Господи, а ведь ее мало кто знал! Не говоря уже о том, что основной околомузыкальный контингент вообще не мыслил, что какая-то сибирская девчушка почти в каждой песне на глубоком срыве вносит свой социальных протест в нашу мертвую жизнь. Еще бы, ведь куда лучше слушать и тащиться, как удавы по стекловате, от всеневозможных киркорово-белоусово-апиных и, пританцовывая, шептать в экстазе: «Вот где кайф, вот где оттяг!» Это их беда, это им «зачтется»…

А Яна была действительно настоящей жизнью — предельно сжатая, честная и горящая, крайне категоричная в своем восприятии окрестного «за калиткой беспредела» и несправедливости:

Деклассированных элементов первый ряд.

Им по первому по сроку нужно выдать все:

Первым сроком школы жизни

будет им тюрьма,

А к восьмому их посмертно

примут в комсомол…

Трудно писать о ней. Очень трудно. Нужно слышать этот пронзительный — порою до убийственной монотонности — крик, то напряженный, будто высоковольтная дуга, то выдыхающий, будто болезни заговаривающий, такие страшные и в то же время большие слова, от которых не находишь себе места (если, конечно, совесть свою не пропил и не продал):

Нелепая гармония пустого шара

Заполнит промежутки мертвой водой,

Через заснеженные комнаты и дым

Протянет палец и укажет нам

на двери отсюда!

От всей этой сверкающей, звенящей и пылающей х..ни

ДОМОЙ!

И дальше вопль такой цельной, нерасплесканной и неистовой любви к ней же — жизни, хоть и безрадостной, когда прозябаешь «в забинтованном кайфе и заболоченном микрорайоне, а в 8 утра кровь из пальца — анализ для граждан, а слепой у окна сочиняет небесный мотив, а голова уже не пролазит в стакан…» (песня «Ангедония»). Любви, которая все равно констатирует, что это уже изначальный конец, если:

Колобок повесился, скотина!..

Буратино утонул, предатель!..

Пятачок зарылся в грязь, изгнанник!..

Поржавели города стальные,

Поседела голова от страха…[3]

Янка плачет: «За какие такие грехи задаваться вопросом, зачем и зачем?», — прекрасно понимая, что «нас убьют за то, что мы гуляли по трамвайным рельсам и до ночи не вернулись в клетку». И, действительно, очень страшно засыпать в сказке, обманувшей Ивана-дурачка, когда Змей Горыныч всех убил и съел…

Мне рассказывали о первых янкиных московских «квартирниках», откровенно изумлялись: сколько же от «этой хрупкой девчушки» исходило энергии и мощи чувств. Даже несмотря на совершенно безысходное:

Собирайся, народ,

на бессмысленный сход,

На всемирный совет,

как обставить нам наш бред.

Вклинить волю свою в идиотском краю,

Посидеть-помолчать

да по столу постучать…

(«От Большого Ума»)

Мы под прицелом тысяч ваших фраз,

А вы за стенкой, рухнувшей на нас.

Они на куче рук, сердец и глаз,

А я по горло в них, и в вас, и в нас.

(«Они И Я»)

А ты кидай свои ножи в мои двери,

Свой горох кидай горстями в мои стены…

Кидай свой бисер перед вздернутым рылом,

А свои песни в распростертую пропасть…

(«Рижская»)

На дороге я валялась

грязь слезами разбавляла.

Разорвали нову юбку

да заткнули ею рот…

Славься великий рабочий народ!

Непобедимый могучий народ!

(«Гори, Гори Ясно»)

Кто не простился с собой,

кто не покончил с собой, —

Всех поведут на убой! —

На то особый отдел, но то особый режим

на то особый резон…

(«Особый Резон»).

Страшно? Страшно. А Янка дальше и дальше писала и почти всегда на жестоком напряге исполняла все те же песни — только безысходности в них становилось все больше, а энергии — все меньше: талантливой, истинно российской и потому неподдельно панк-анархичной, одержимой — увы — манией самоубийства. Ей кричали: «Берегись!», а она неуклонно стервенела — «с каждым разом, часом, шагом»:

Некуда деваться —

Нам остались только сбитые коленки,

Грязные дороги, сны и разговоры.

Здесь не кончается война,

Не начинается весна,

Не продолжается детство.

И вот открытое убеждение: не желая быть «под каблуком потолка и под струей крутого кипятка», одинокая в своей трагичной любви, в свои неполные 25 «потеряла девка радость по весне» и «у попугая за прилавком» купила «билет на трамвай до первого моста», откуда путь один — «в тихий омут буйной головой!» Ее сад, так рано начавший цвести, вдруг осыпался в одночасье.

Коммерчески успешно принародно подыхать,

О камни разбивать фотогеничное лицо,

Просить по-человечески,

заглядывать в глаза

Добрым прохожим…

Продана смерть моя. Продана…

* * *

Вечный огонь, лампы дневные,

Темный пролет, шире глаза,

крепкий настой, плачьте, родные,

В угол свеча, стон в образа…

От большого ума? От бесплодных идей? — Нет, от вселенской любви, от которой, как пела Яна, только морда в крови. Она ушла, она не хотела видеть, как:

Пауки в банке хотели выжить,

Через отрезок пустоты увидев солнце,

Во рту толченое стекло.

Пауки в банке искали дыры.

Чтобы вскарабкаться наверх, друг друга жрали…

А наше время истекло!

(«Пауки В Банке»)

Да, это время истекло! Плюс на минус дал освобождение, «слиняли празднички», ребенок в больнице «объелся белым светом, улыбнулся и пошел», подпав под транс суицида, из которого выход летальный — «в небо с моста»… А что мы? А на нас махнули: «чего б не жить дуракам, лепить из снега дружков и продавать по рублю? А я буду спать…» («Придет Вода»). За окном — столетний дождь и стаи летят. Может, простят?

…Трагедия произошла 9 мая 1991 года, когда Яна ушла из дома и не вернулась. Тело девушки со множеством ран было поднято со дна водоема… Хоронили Яну 19 мая на кладбище под Новосибирском, в густом березовом лесу. Когда закапывали маленький красный гроб, трудно было сдержать слезы, и шок растерянности широко орбитил глаза. Пили водку. Пели птицы. И вдаль неслась песенка — как одна чистая нота страдания, как открытая рана невостребованности, как прощение за нашу «злодейскую масть»: «убивать-хоронить-горевать-забывать» и прощание навеки:

Я оставляю еще полкоролевства.

Весна за легкомыслие меня накажет.

Я вернусь, чтоб постучать в ворота,

Протянуть руку за снегом зимой…

Я оставляю еще полкоролевства

без боя, без воя, без грома, без стрема.

Ключи от лаборатории на вахте…

И я упираюсь рассвету в затылок.

Мне дышит рассвет, пожимает плечами,

мне в пояс рассвет машет рукой…

Я оставляю еще полкоролевства.

Что оставим мы, когда придет наше время улетать?

Александр Зотов.

«Знамя Юности», Минск, май 1994 г.