Фанта Веселая Об отце
Фанта Веселая
Об отце
Фанта Артемовна Веселая родилась 30 ноября 1924 г. Окончила филологический факультет университета им. Ломоносова. Работала на иновещании Гостелерадио СССР.
Долгое время мне снился один и тот же сон: ко мне приходит отец — оборванный и измученный. Он с отвращением относится ко всему внешнему миру и не хочет никого видеть. Мне непонятно — освободили его или он убежал. Я как-то очень ясно, физически ощущаю свое родство с ним, как ощущала его в детстве, когда любила его за все: за рост, за усмешку, за то, как он пальцами, не обжигаясь, вынимал уголек из костра, и, конечно, за байки и рассказы. Вот один из них: забросил он сеть в Волгу. Впереди на лодке другой рыбак — старик. У того ничего не ловится, видно, сеть дырявая, а у отца, который плывет за ним, полна сеть рыбы. Старик время от времени вынимает свою с несколькими рыбешками и приговаривает: «Хоть говенненька, да наша…»
Когда проплывали Жигули, рассказывал легенду о прекрасной девушке… О том, что все это есть в «Гуляй Волге», ничего не говорил. Я все воспринимала очень живо, как что-то, что было на самом деле.
Я думаю: откуда у меня такой повторяющийся сон? Наверное, глубоко запал в душу совет, который я сгоряча ему дала, когда он рассказал, что ждет ареста: а ты уезжай куда-нибудь… (Если бы, да кабы… знать, что арест действительно будет, и что за этим последует, то совет не так уж глуп. Некоторые так спаслись… А уж отец-то — рыбак, охотник, волгарь…).
Сравнительно незадолго до нашего второго с отцом и Гайрой путешествия по Волге пришел он ко мне на Тверской бульвар и сказал, что сейчас поедем к Гайре (она жила на Арбате). На углу, где теперь ресторан «Прага», отец велел мне дожидаться его в такси, а сам пошел в магазин. Помню, я с ужасом следила за тикающим счетчиком, а отца все не было. Наконец, он появился с тортом, и мы поехали.
Сидели за столом вчетвером: отец, мы с Гайрой и Заяра — тогда еще маленькая. Отец нам пытался объяснить, что хотя он ни в чем не виноват, его могут арестовать. Видимо, его мучила мысль, что о нем будут думать его дети. Впоследствии это подтвердил А. Г. Емельянов, с которым отец одно время сидел в камере. Емельянов рассказывал мне, что отец не раз с тоской говорил — что дети будут знать и думать о нем? Любил он нас всех, рожденных от разных матерей…
Что еще рассказывал Емельянов? Что, когда вызывали отца на допросы, главным обвинением против него было то, что он не писал о Сталине (его роли в революции и пр.). С допросов он возвращался избитым настолько, что Емельянову приходилось его кормить. Такую же услугу отец оказывал Емельянову, и тот говорил, что они подсмеивались друг над другом, находили еще силы. Как ни было тяжко, вряд ли он мог подумать, что дело кончится расстрелом.
Детство у меня было счастливым. Двор, как мне казалось, был у нас лучший в Москве. Большой сад перед домом Герцена, где зимой мы строили крепость, волейбольная и теннисная площадки, заливавшиеся зимой под каток. Крыши и чердаки наших одноэтажных домов (говорят, бывшие конюшни Герцена), кажется, специально приспособлены для игр в «казаки-разбойники». У меня, помню, буквально ноги пели, когда я выбегала во двор. К сожалению, я была поглощена собственной жизнью, и жизнь взрослых для меня шла по касательной. Потому и помню я мало и, в основном, связанное с собственной особой.
Одно время по нашему двору разгуливал привезенный кем-то ручной медведь. Привязанная к собачьей будке, лаяла на нас лисица. Еще одной достопримечательностью нашего двора был корреспондент фашистской газеты Юст, у которого была огромная овчарка. Эта овчарка почему-то привязалась ко мне и почти каждое утро провожала в школу. Однажды в «Правде» появилась большая статья против Юста, которая заканчивалась хлестким четверостишием. Этот стишок я и пропела ему в лицо, раскачиваясь на доске. Вскоре Юст отбыл из СССР. Вместе со своей замечательной овчаркой, относительно которой наш двор решил, что она не просто провожала меня в школу, а бежала потом в германское посольство с донесением в ошейнике.
Собираясь с нами на Волгу, отец подсмеивался над товарищами-писателями, которых он звал в совместное плавание, но никто не захотел: ждали распределения квартир в Лаврушинском.
(Как мы попали на Тверской бульвар? Отец подал заявление, в котором писал, что он молод, талантлив и что его семье негде жить. Так мы получили комнату в трехкомнатной квартире. На кухне этой квартиры, выходящей прямо во двор, была широченная плита, на которой стояли примусы и керосинки.)
В доме на Тверском бульваре в Доме Герцена находился Литинститут, а длинный одноэтажный дом, опоясывающий двор, был разделен на квартиры, и в них селили писателей. Был там еще двухэтажный дом, фасадом выходящий на Твербуль. Во времена моего раннего детства там был какой-то иностранный settlment, в наследство от которого нашему двору осталась теннисная площадка. Потом он тоже был населен писателями. В нашем дворе жили Платонов, Свирский, Жига, Новиков, Островой, Исбах и другие.
Наша квартира состояла из трех комнат. В одной, большой, жили мы, в двух других Фадеев с женой-актрисой, а когда он получил квартиру на ул. Горького, то семья его брата. Фадеева помню молодым, веселым, красивым.
Однажды, когда я легла спать, в соседней комнате долго шумели — праздновали день рождения Фадеева. Утром, когда я открыла глаза, на двух наших подоконниках тесно в ряд сидели куклы — их было по числу лет именинника…
Отец с Фадеевым не был в дружбе. Ему не нравился «Разгром», он считал его подражательным и имел неосторожность сказать об этом автору. Вообще он, кажется, умел наживать себе врагов, всегда говоря то, что думает, а о многих писателях он был не очень-то высокого мнения…
Относительно Шолохова, с которым отец вместе ездил в Италию (к Горькому). Отец говорил, что Шолохов в дороге был очень молчалив и сдержан, и отца удивляло, что никак не проявлялся в нем могучий талант автора «Тихого Дона».
Мы с отцом в магазине — он покупает мне шубу. И отец, и продавщица уговаривают взять серую беличью, но я вцепилась в черную кроличью (будто бы черная мне больше нравится). На самом же деле мне неприятно, что беличья дорогая. Я вообще не любила, когда на меня тратили деньги — безразлично, отец или мать, и никогда ни у кого ничего не просила. В конце концов славную смерть эта шуба нашла в зубах овчарки нашего соседа. Я очень любила собак и каждый вечер просила ее — погулять. Восторженно рыча, мы боролись и катались по снегу.
Вообще, во времена нашего детства не было привязанности к вещам, игрушкам, куклам. Помню, отец привез нам с Артемушкой из Германии замечательную механическую железную дорогу. В нашем доме она не продержалась и дня — сразу была отнесена в детский сад.
Отец переписывает мне карандашом песню «На смерть Ермака Тимофеевича» для того, чтобы я выучила ее наизусть — этот листок хранился у меня много лет. Отец вообще любил народные песни, и во время путешествия по Волге мы нередко вместе пели — про Стеньку Разина, про Ермака, «Ехал на ярмарку ухарь-купец» и другие песни.
Мы с отцом едем на строящуюся дачу в Переделкине. На втором этаже под скошенной крышей у отца кабинет, а в углу стояла широкая кровать. Были сумерки, отец прилег на кровать, мы, дети, взобрались к нему, и он рассказывал нам замысел своего нового романа — исторического, если не ошибаюсь, связанного с борьбой против польских ляхов. Запомнились мне страшные казни, головы, надетые на колы.
После ареста отца мама отправила все его книги с дарственными надписями в Харьков к бабушке. Там они пропали во время оккупации города. Помню одну надпись: «Смеярышне, красарышне, боярышне Фанте». Дарил мне отец и классиков в издании Вольфа, подарил редкую книгу «Сказки» Афанасьева. Все эти книги были украдены студентами Литинститута, жившими в нашей комнате во время маминого — очень короткого, всего на два месяца — отъезда в эвакуацию.
Иногда на Волге мы попадали в дождь и в бурю, когда расходилась большая волна, вся река была в белых шипящих барашках. В это время отец не разрешал нам громко разговаривать, шуметь — у него было уважение к разгулявшейся стихии.
Что мне особенно запомнилось в отце, так это его обостренное отношение к людскому горю, нужде. Маленький городок на Волге. На улице очередь в продмаг. У каждого на спине или на другом видном месте мелом написан номер. Я бы и внимания не обратила — отец показал, объяснил, как людям трудно живется.
Опять же на Волге — скандал в чайной. Официантка с кулаками бросается на забулдыгу, укравшего ложку. Отец понимает и официантку, у которой вычтут за эту копеечную ложку, и забулдыгу ему тоже жалко — дошел человек до точки.
Астрахань. Отец договаривается с моряками на пароходе, уходящем вверх по Волге, что не нужную нам больше лодку они подкинут рыбаку на Красный Яр. Я спрашиваю, почему не в Рыбинск бывшему хозяину лодки, который просил прислать ее обратно. Отец коротко объясняет — тот кулак, жлоб, а этот трудовой рыбак, бьется каждый день с нуждой.
Или такое счастливое для нас событие, как покупка двух великолепных осетров, которые некоторое время плыли за нашей лодке на веревке. У меня в памяти осталась (конечно, под влиянием отца) нужда этого рыбака, который, работая в рыболовецком колхозе, ровно ничего не получал за свой труд и для которого встреча с нами была большой удачей.
Когда на улице Горького под трамваем погиб мой младший брат Артемушка (мальчик из старшей группы детсада уговорил его покататься на буфере), отец отказался от судебного преследования воспитательницы — горю не поможешь, зачем губить человека, она и так на всю жизнь наказана.
На смерть Артемушки отец написал стихотворение.
В КЛЕЩАХ БЕДЫ
Дикая ухмылка дикого случая — на улице средь белого дня погиб пятилетний сын.
Далек был твой путь, сынок, славные дела ожидали тебя.
Лежишь смирнехонько… Губы твои запеклись, занемели.
В лесах и полях пирует весна, а тебя нет.
Бульвары полны детей, мир полон детей, а тебя нет.
Чаял: восстанет в тебе сила и слава моя, и — вот! — тебя нет.
Твой лепет был для меня полон глубокого значения.
Увижу тебя во сне… О, лучше б мне не просыпаться!
Поплыву по рекам и морям, тебя не будет со мною.
Затоптан, измят твоего лица цветок.
Каждая кровинка во мне в смятеньи рыдает.
Через всю жизнь — до самой могилы — точно горб, понесу я свое горе.
Поковыляю до отбитой мне судьбою черты, и в смертный час мой последний стон будет о тебе, сынок.
Ветер дикой скорби качает меня, рвется сердце с причалов своих…
Под дробь барабана пройдут пионеры, мне вспомнишься ты.
На конях проскачут солдаты, мне вспомнишься ты.
Под окно прилетят голуби, мне вспомнишься ты.
Наткнусь на калеку, мне вспомнишься ты.
Увижу гимнаста, мне вспомнишься ты.
Возьму с полки книгу, мне вспомнишься ты.
Во дворе тявкнет собачонка, мне вспомнишься ты.
Услышу смех, услышу детский плач, мне вспомнишься ты.
Пахнет ветер, что обвевал твое разгоряченное в беге лицо, мне вспомнишься ты.
В цветке полевом я узнаю тебя.
В сияньи далекой звезды я узнаю тебя.
В журчаньи ручья я услышу тебя, мой дружок.
О, проклятый день! О, черный час!
Иссяк родник надежды моей.
Обуглены крылья надежды моей.
Ввергнута в гроб надежда моя.
Подломились колени надежды моей.
Оборвалось дыханье надежды моей.
Все кончено.
Сын умер.
Куда пойду и что буду делать?
Пуста душа моя.
Подрублены крылья жизни моей.
Живой завидую мертвым.
Отчаяние ревет во мне.
Горе мое всесильно, как вода, — плыву, тону и захлебываюсь своим горем.
Я оглох, я ослеп.
………………………………………………………………
Улетел, улетел мой белый лебедь.
Май, 1931.
Много раз в жизни с отвращением к собственному безволию и лени я вспоминала мудрый совет отца, который он повторял не раз: веди дневник.
Когда мы плыли по Волге, мы с Гайрой выторговывали себе за каждый день дневника плитку шоколада (которые мы никогда не получили, потому что скоро эта мзда переросла бы в огромные горы), и все равно вели его (я, во всяком случае) небрежно и нерегулярно. Помню, что я, когда описывала прошедший день, одним глазом все время косилась на Гайру, не дай Бог, она кончит на минуту раньше меня.
Однажды, плывя под парусом, мы устроили конкурс на лучшее стихотворение о Волге. Отец очень быстро и очень здорово написал большое стихотворение. Мы с Гайрой выжали из себя что-то очень пышное и небольшое по объему. Четвертый участник конкурса (с нами небольшой отрезок пути плыл молодой писатель) вообще ничего не смог написать.
Отец мечтал о путешествиях с нами по сибирским рекам. Я не подозревала, что такое «сталинские тюрьмы» и что означало «без права переписки», считала годы, думала, что отец вернется, и все когда-нибудь образуется.
Отец пришел к нам однажды с огромной коробкой шоколадных конфет. Увы, я целиком была поглощена конфетами и ничего не слушала, а у отца с матерью был долгий, серьезный и невеселый разговор. Теперь я думаю, что это было прощание, что тема была та же, хотя мать мне никогда об этом не рассказывала. Впрочем, как и я ей о разговоре на Арбате. Я — потому что отец велел разговор держать в тайне. Мать — потому, как я теперь понимаю, что очень меня оберегала, никогда ни о чем таком не говорила со мной.
С тех пор вся наша подготовка к путешествию по Волге проходила под знаком беды, которая может случиться. Что бы отец ни делал, ни задумывал — говорил: если Бог даст… Я не уверена, что он говорил именно эти слова, но смысл был такой, это точно.
Какое у меня было отношение к тому, что сказал отец о своем возможном аресте? Давила какая-то тяжесть, но по молодости лет и потому, что совершенно не знала о том, что творится в стране, надеялась, что все как-то обойдется. А после одного случая мне стало казаться, что он и в самом деле в чем-то виноват.
Однажды утром на Волге, на песчаной отмели мы заговорили не помню о чем. И вдруг отец очень резко и зло высказался о Сталине в том смысле, что он, в отличие от Ленина, ничего собой не представляет. Мы с Гаркой, примерные пионерки, надули губы. Глядя на наши рожи, отец махнул рукой и пошел купаться.
В это путешествие, в отличие от предыдущего, когда отец спокойно подавал свои документы начальнику охраны моста (все волжские мосты охранялись) и нашей лодке разрешался проход под мостом, отец старался дождаться плота, привязывал к нему лодку и вместе с лесосплавщиками мы миновали опасное место.
Но, конечно, не только из осторожности приставал отец к плотам. Ему было очень интересно с плотовщиками. Он оставлял нас с Гайрой в лодке, а сам уходил к их домику на середине плота, слушал их песни, частушки, рассказы…
В Астрахани отец повел нас в лучший магазин и купил нам два одинаковых очень хороших шерстяных платья, которые нам там же в магазине подкоротили и подогнали. Он старался остаток своих денег истратить на нас. То же было и в Москве, когда мы возвратились. Мне он купил, помню, лыжный костюм, Гайре, кажется, тоже что-то, а Левушке, как тот рассказывал, в момент ареста сунул свои часы.
Когда мы возвращались поездом из Астрахани в Москву и проезжали через Волгу, отец прочитал нам свое новое стихотворение. В нем как бы подводились итоги: он много в жизни любил, много видел, много путешествовал…
Относительно любви и женщин. Первой его женой была Гитя и старшей дочерью Гайра. Я на несколько месяцев ее моложе. Мама рассказывала мне, что, когда она познакомилась с отцом и стала его женой, он ни словом ей не обмолвился о существовании Гити. Она узнала, когда уже был маленький Артемушка, сразу забрала детей и уехала. Отец долго не знал, где она. Что касается Людмилы (матери Левушки и Волги), то мама мне только сказала, что она нянчила меня и Артемушку. Наверное, тогда и познакомилась с отцом.
Во взаимоотношениях отца и матери я всегда была на стороне матери и с трудом прощала отцу то, что он живет не с нами. Однажды у нас произошел с ним на эту тему разговор, который почему-то он перевел на материальную почву, хотя меня интересовало совсем не это. Отец сказал, что Гайриной маме он помогает потому, что она мало зарабатывает, а моей маме не помогает, потому что она зарабатывает достаточно. Я, помню, отмолчалась. Я так любила мать, что если бы он был худшим отцом, то, возможно, вообще мало бы значил в моем детстве. Но в том-то и дело, что он был хорошим отцом, и я тянулась к нему всей душой.
Бабушка (мать отца) любила и признавала Гитю, а из внучек Гайру, с которой вечно возилась, так как та часто болела. Меня она не любила, и я ей платила полным равнодушием. Вообще, Покровка была для меня домом только тогда, когда там был отец.
Когда его арестовали, мои связи с Покровкой оборвались. Последний раз я видела бабушку у нас во дворе. Она сидела на низком подоконнике Литинститута и кого-то ждала (Фадеева?). Я постояла около нее, но ей, конечно, было не до меня. У меня тоже были свои проблемы. От меня шарахались, как от чумы, соседи-писатели, жившие в нашем дворе, которые раньше всегда со мной ласково разговаривали, например, Свирский.
В нашем дворе арестовали писательницу Грудскую, дочка которой Оксана была моей подружкой. Бывший муж Грудской, который жил в Ленинграде, был обвинен в убийстве Кирова. Она сошла с ума от страха: подбегала ко всем во дворе и с плачем рассказывала, какой ее бывший муж мерзавец, подлец и пр. Это ей не помогло, она исчезла, а вместе с ней исчезла с моего двора и из моей жизни Оксана.
Запомнилась картинка: по улице идет высоченный отец, около него очень смешно семенит маленькая Грудская — они увлечены разговором. Мы с Оксаной идем сзади. Я думаю, если отец потеряется в универмаге, мне будет легко найти его — он выше всех.
Самое первое воспоминание: отец везет меня в санках на извозчике. Помню, как мы шли с ним по Кузнецкому мосту и заходили в какое-то учреждение, где на полу стояла большая картина: отец в папахе и бурке. Репродукция потом была в одном из изданий «России, кровью умытой».
Помню, как отец спал на большой кровати на Покровке, прикрыв ухо маленькой подушечкой.
Отец был очень красив, и улыбка, и стать его передалась Леве, только масти он другой. Лева стал для меня братом, когда мы оба уже были взрослые, маленького я его видела только раз. Отец зашел в Литинститут, а его послал в сад. Я сидела на скамейке, смотрю, идет мальчик в матроске, поразительно похожий на погибшего Артемушку. Я сразу догадалась, что это Лева. Подошел отец и нас познакомил, но они куда-то торопились.
В 50-е годы два раза в Москву приезжала мать Левы и хотела встретиться с мамой. Оба раза она к нам приходила, но меня выставляли на улицу — Людмила не хотела, чтобы я что-нибудь знала об их беседах.
Уже в перестроечные годы нас с сестрами допустили в архив КГБ, чтобы прочитать «дело» отца. В последней записке отец подробно писал о своей «вине» и просил сохранить ему жизнь. Об этом я подробно написала жене Левы. Хорошо, если письмо сохранилось у его жены. Мне как-то в голову не приходило, что все это может понадобиться для воспоминаний. Сестры записывали гораздо подробнее. Думаю, у них уже была мысль писать воспоминания…
В «Мемориале» мне дали адрес «Коммунарки», где может быть похоронен отец. «Коммунарка» находится на Калужском шоссе, и Москва к ней подобралась почти вплотную (2–3 км. от окружной дороги и от метро). Это большой нынче лес, огороженный ветхим деревянным забором, посередине которого большая яма, где деревья пониже. Туда сбрасывали трупы сотнями. У входа крест, куда мы с сыном положили цветы. Второй раз мы приехали с сыном и внуком, привезли деньги. Нам сказали, что будут строить храм.
А потом я заболела, и больше мы туда не ездили.
Январь 2003 г 3
В 1960-е и последующие годы мы разыскивали и расспрашивали людей, знавших отца. Одни написали воспоминания, другие рассказали о нем при встречах. Некоторые воспоминания были опубликованы в книгах и журналах, другие остались в рукописях и хранятся в архиве Артема Веселого.