О том, что помню
О том, что помню
Теперь я вынужден рассказать здесь о себе, испытывая естественную неловкость; очень рассчитываю на снисхождение читателя. Впрочем, немного погодя читатель увидит, почему это оказалось необходимым.
Начну с далеких лет, уходящих все дальше…
Один рассказ Куприна — он попался мне на глаза, когда я, девятилетний, только начал заниматься музыкой, — надолго завладел моим воображением: мальчика-пианиста пригласили играть на елке для увеселения собравшихся гостей; случайно к хозяину дома приходит Антон Рубинштейн, слышит игру этого мальчика и увозит его в своих санях, говоря ему по дороге очень важные вещи…
На месте мальчика я с наслаждением представлял себя самого, но приезжает за мной не Антон Рубинштейн (тем более, что он уже «занят»), а… Эмиль Гилельс! Я нисколько не сомневался, что жил он во времена Антона Рубинштейна, — так гремела его слава, — ведь только в те времена были такие великаны! Другие пианисты реально существовали, а он так и остался для меня каким-то сказочным героем, хотя постепенно стало выясняться, что Гилельс, оказывается, живет рядом… Как-то раз, когда я сидел дома и что-то наигрывал на пианино, неожиданно дверь комнаты настежь распахнулась, и я увидел стоящего на пороге нищего (война недавно закончилась, и они, нищие, часто ходили по домам); это был старик в грязных лохмотьях, всклокоченный, довольно устрашающего вида. Судя по всему, его привели звуки, издаваемые в самом конце коридора большой коммунальной квартиры. Высоко подняв руку и уставив указательный палец в потолок, он торжественно произнес: «Молодой человек! Я вам желаю: доберитесь до Эмиля Гилельса!» — и, хлопнув дверью, тут же исчез. Я был ошарашен, но и польщен: слова, в которых «участвовал» Эмиль Гилельс, были обращены ко мне; к сожалению, неясно, в каком смысле «доберитесь» — то ли стать когда-нибудь его учеником, то ли — таким же знаменитым пианистом, как он (вариант более подходящий). Еще долгое время я старался разрешить эту загадку.
Гилельса часто передают по радио, его имя можно встретить в афишах — а, значит, можно даже пойти на его концерт!.. И я стал пробираться — правдами и неправдами, — стараясь не пропустить ни одного.
Надо ли говорить, что я был совершенно сражен, — Гилельс сделался моим кумиром, раз и навсегда!
В дни его концертов я почему-то так волновался, как будто играть предстояло мне самому.
Два амфитеатра и партер Большого зала консерватории всегда отделяли его от меня — никогда не приближался я к нему на более короткое расстояние.
Но вот однажды я увидел его совсем близко — кто-то провел меня в ложу, рядом с выходом на эстраду. Слева — переполненный, возбужденный и гудящий зал, неожиданно вздрогнувший, как бы расколовшийся от аплодисментов; справа — он, невозмутимо спокойный, будто все происходящее не имеет к нему никакого отношения, неторопливо и плавно идущий к роялю. Когда он сел за рояль, стало видно его лицо — странное в своей необычности; оно было сосредоточенно-непроницаемым и в то же время удивительно одухотворенным — от него нельзя было оторвать взгляда. В крышке рояля отражались руки — в их «повадке» было что-то поистине волшебное.
Нет нужды описывать здесь его игру и произведенное впечатление; и так все ясно.
Я следил, можно сказать, охотился за ним, как мог: однажды увидел его портрет в витрине маленькой фотографии на улице Горького — напротив Зала им. Чайковского — и маршруты моих прогулок изменили направление; фильм Сергея Образцова «Удивительное рядом» смотрел множество раз: там — не более, наверное, минуты — Гилельс играет «Сады под дождем» Дебюсси.
Короче говоря, я не выпускал Гилельса из поля зрения — и в школьные годы, и позже, уже учась у Генриха Густавовича Нейгауза в Гнесинском институте. Окончив его, я поехал работать в Брянск; уезжая из Москвы, с сожалением думал, что вот, несколько лет не услышу теперь Гилельса… (Связь с Москвой, правда, не прерывалась, так как я поступил к Нейгаузу в аспирантуру.)
В Брянске открывалось музыкальное училище, и на первых порах я был в нем единственным пианистом.
Шел декабрь 1960 года. И вот в один прекрасный день, как писали в старых книгах, директор Брянской филармонии Галина Ивановна Софронова сообщает мне доверительно:
— Знаете, к нам приезжает Гилельс!
Каково известие?!
Город пришел в движение — билеты были распроданы мгновенно. Гилельс в Брянске никогда не был: приезжал он на один день.
Галина Ивановна распорядилась:
— Утром я поеду на вокзал встречать Гилельса, а вы ждите здесь — я приведу его в училище.
Училище находилось в самом центре города — уютное двухэтажное здание, в котором мой класс — первый по коридору после лестничной площадки второго этажа; под ней на первом этаже — входная дверь. Жду. Свесившись через перила, смотрю вниз. В училище не было ни одного человека; сейчас не помню, почему: то ли было воскресенье, то ли, возможно, занятия по такому случаю были отменены.
Наконец, внизу хлопнула дверь, и Галина Ивановна заканчивает фразу:
— …в аспирантуре у Нейгауза…
— Нет, — услышал я его голос…
Я бросился бежать в класс и, не дыша, слушал приближающиеся шаги.
Первой вошла сияющая Галина Ивановна, за ней — он.
— Здравствуйте, Эмиль Григорьевич!
Не останавливаясь, он сделал несколько шагов ко мне навстречу и молча, заглянув в глаза, протянул руку; она была одновременно и сильной и мягкой, как подушка. «Небольшая!» — промелькнуло у меня в голове.
Потирая руки, — с дороги! — он спросил:
— Где здесь можно позаниматься?
Я повел его в зал (выполнившая свою миссию Галина Ивановна ушла), специально приготовленный для него, где стоял новый, очень хороший «Блютнер».
Я уже собирался уходить, чтобы не мешать ему, но тут произошло непредвиденное.
— У Вас есть сейчас время? — спросил он.
— Да, конечно, Эмиль Григорьевич.
— Я хотел бы сыграть Вам программу; я еще ни одному музыканту не играл ее.
Это было ошеломляюще. Я отлично понимаю: на моем месте мог оказаться любой другой — Гилельсу нужно было, что называется, обыграть концерт — неважно перед кем — нужно было лишний раз проверить себя. Кем я был для него? — случайным встречным, имеющим отношение к музыке, затерянным где-то в брянских лесах…
Как же мне повезло!
Он был спокоен и нетороплив; можно было подумать, что вечером и не предстояло концерта. Обосновавшись в первых рядах зала, поинтересовался, где я учусь, у кого, что играю. Мне в скором времени предстояло играть с оркестром.
— А кто дирижер?
Выслушал все внимательно. Постепенно разговор подошел к сегодняшнему концерту; спросил, что за публика в городе, приезжает ли кто-нибудь из гастролеров. Я ответил, что не так давно был Яков Зак.
— Что играл?
— Рапсодию на тему Паганини.
— С кем?
— С оркестром Северо-Осетинской филармонии, дирижировал Павел Ядых.
Гилельс махнул рукой:
— Ну, это он и с Галиной Ивановной сыграет.
Программа сегодняшнего концерта в афишах объявлена не была, и я с нетерпением ждал — что же он будет играть.
— Я буду играть, — наконец сказал он, — сонаты Скарлатти, Филиппа Эмануэля Баха, Гайдна и Клементи.
И, по-видимому, опасаясь такой «невыигрышной» программы, спросил:
— Как Вы думаете, можно это играть или лучше заменить?
Я стал уверять его, что ничего заменять не надо, что будут слушать и что здесь можно играть любую музыку.
— Как все изменилось, — сказал он. — Раньше подобную программу можно было играть только в Москве.
Он встал и поднялся на сцену.
— А как лучше объявить? Ну: «Начинаем концерт такого-то». А дальше? Может быть: «В программе „Классическая соната“»?
Он хотел как бы предупредить слушателей: мол, не ждите «Аппассионаты» или Рапсодии Листа.
— А может, — спросил я, — «Старинная соната» — для большей ясности?
Он как-то недоверчиво отнесся к этому и неопределенно сказал:
— Может быть…
И вот он сыграл всю программу целиком, от начала до конца. Я сидел в нескольких метрах от него — все слышал и все видел. О впечатлении, думаю, говорить излишне. На последних аккордах сонаты Клементи я просто не мог усидеть, и когда он, закончив, посмотрел в зал, — я уже стоял, словно меня сдуло со стула.
— Эмиль Григорьевич, я никогда этого не забуду!
Он только сделал жест рукой, говорящий приблизительно:
«…Да что там, о чем вообще речь…»
Мы вышли из училища и дошли до гостиницы; это было совсем близко.
— Я должен обязательно днем поспать, — сказал он.
Перед гостиницей, на площади важно расхаживали голуби.
Он остановился. Посмотрел. Помолчал.
— Какой красавец, вон тот! — и показал пальцем.
У дверей осторожно спросил:
— Вы не могли бы подойти сюда за мной к шести часам? Мы бы поехали вместе.
Разумеется, мы обо всем условились.
Концерт был назначен в Бежицком Дворце культуры. Когда-то Бежица была самостоятельным городом, но со временем Брянск «поглотил» его, и он стал Бежицким районом Брянска — на машине это приблизительно минут пятнадцать езды.
Напротив здания филармонии наготове стояли две автомашины; в одну из них села Галина Ивановна и он, настойчиво приглашавший меня ехать с ними, — он долго держал дверцу открытой, но я постеснялся и сел в другую машину — не помню уже с кем. Когда мы подъехали к Дворцу культуры, машины Гилельса почему-то не было, хотя она шла впереди нас. Мы ждали порядочное время; наконец она появилась. Тут выяснилось, что шофер что-то напутал и привез Гилельса в другое место. Но все хорошо, что хорошо кончается.
Огромный зал Дворца культуры был уже переполнен. Мы все прошли за кулисы, и Гилельса отвели в артистическую. Сквозь закрытый занавес шумел и аплодировал нетерпеливый зал; сцена же была пуста — рояль стоял сбоку, в «кармане», и под ним, как шофер под машиной, лежал настройщик Г. Богино, который, оказывается, приехал вместе с Гилельсом и с самого утра отправился во Дворец — целый день, без отдыха, он приводил рояль в порядок, прекрасно зная, конечно, каким его хочет видеть Гилельс.
Концерт нужно было начинать, и Богино торопился и нервничал. Незаметно подошел Гилельс, во фраке уже, спокойно и тихо спросил:
— Как дела?
Он показался мне усталым, осунувшимся, каким-то помятым; я даже испугался.
— Все, — наконец сказал с облегчением Богино, и несколько человек покатили рояль на сцену. Пора было идти в зал; уходя, я оглянулся — Гилельс помахал мне рукой — и не поверил своим глазам: передо мной был совершенно другой человек, мгновенно преобразившийся — подтянутый, бодрый, элегантный. На сцену вышел молодой Гилельс, весь как бы светившийся радостью от встречи с публикой, которая восторженно приветствовала его. Затаив дыхание, слушал зал «трудную» программу — мало кто умел держать слушателей в своих руках так, как он. Успех был невообразимый.
Через некоторое время я приехал по своим аспирантским делам в Москву. Придя к Нейгаузу, застал его в возбужденном состоянии, — он сразу сказал:
— Как играл Гилельс сонаты! Как звучит рояль! Я не смог пойти — скверно себя чувствовал — и слушал по приемнику. Я даже телеграмму ему послал!
Он все не мог успокоиться и повторял:
— Как играл, как звучит рояль! Соната Гайдна мне у него больше нравится, чем у Рихтера; Рихтер играет уж слишком отрешенно.
На следующий год Гилельс опять приехал в Брянск. Уже на правах знакомых мы поехали его встречать на вокзал — Галина Ивановна, я и несколько моих учениц.
Из вагона, в котором он должен был приехать, вышли все до единого человека, а его не было. Галина Ивановна побледнела:
— Не приехал!.. Ведь все продано!
Толпа на платформе уже начала редеть, когда в самом хвосте поезда, вдалеке от нас, обозначились две фигуры — Гилельс и сопровождавший его администратор. Оказалось, Гилельс перешел к нему в вагон (кажется, плацкартный) и ехал с ним всю ночь, потому что не захотел быть один в лучших условиях. Вот он — «недоступный Гилельс»!
— И охота Вам была — в такую рань!.. — сказал он мне, но был явно рад, что его встретила большая делегация.
На этот раз концерт был во Дворце пионеров, в центре Брянска; афиши были «глухие» — без программы. Занимался Гилельс в здании филармонии, — он недолго поучил отдельные места из Сонаты Листа и днем пошел смотреть рояль. Мы поднялись на сцену, и он сразу сыграл глиссандо из «Альборады» Равеля — но как! Я спросил, будет ли он играть это сегодня.
— Нет; три сонаты — Шопена b-moll, Шумана fis-moll и Листа.
Какой это был концерт — нечего и пытаться рассказывать!
Целой гурьбой провожали мы Гилельса до гостиницы по темной и тихой улице. Вдруг из окон большого дома раздались звуки Третьего концерта Рахманинова. Там жила моя ученица, которая, быстро вернувшись с концерта, ждала момента, когда он пройдет под ее окнами, — и включила запись — громко, на всю улицу!
— Это в Вашу честь, Эмиль Григорьевич! — сказал я ему.
Он задумался, будто вспоминая что-то, и вскользь заметил:
— А ведь я играл и Четвертый концерт…
— Я знаю.
Потом речь коснулась Шумана, в связи с только что сыгранною сонатой.
— Я играл и Вторую сонату, — невзначай сказал он.
— Я знаю, Эмиль Григорьевич.
— И с обоими финалами, — добавил он, имея в виду Presto passionato.
— И это знаю.
Он, по-моему, был удивлен этими невероятными познаниями.
Прошло недели две. Я в очередной раз приехал в Москву, и — какое совпадение! — в Большом зале — его концерт. Но получилось так, что на концерт я попасть не сумел, несмотря на все предпринятые шаги. Проболтавшись весь концерт в раздевалке, пошел прямо за кулисы; очутившись в конце длиннейшей очереди, наконец, добрался до него.
— Вы в Москве? — удивился он.
Я протянул ему взятую с собой книгу о нем Хентовой — первое, очень эффектно выглядевшее издание. Открыв ее, он быстро написал под портретом: «В память о наших встречах милому Грише Гордон на память, с наилучшими пожеланиями.
18/Х 61. Эмиль Гилельс».
Потом спросил:
— У Вас есть мой телефон?
Мне показалось неудобным при таком количестве народа возиться с записыванием номера, и я сказал, что могу легко узнать его.
— Позвоните мне, когда будете играть; я хочу знать, как Вы играете.
Это было сказано тоном, не терпящим возражений; это был почти приказ. Я пришел в ужас. Оставалась одна надежда: может, он сказал, что называется, для красного словца — и забудет… Но он настойчиво повторял мне это каждый раз, когда я приходил к нему в артистическую.
…Что было делать? Отступать некуда, — и однажды, за несколько дней до своего концерта, я позвонил ему. Легко сказать — позвонил! Прежде всего, необходимо было раздобыть номер телефона, что непредвиденно оказалось делом почти безнадежным. Мои расчеты не оправдались: те, у кого я спрашивал, телефона не знали. Но кто-то надоумил: имея адрес — а я его узнал — в справочной можно получить телефон — так называется: телефон по адресу. Звоню в справочную:
— Скажите, пожалуйста, можно по адресу узнать телефон?
— Какой адрес? — привычно спросил женский голос.
Я назвал.
— Одну минуту, — обнадеживающе прозвучало на другом конце провода.
Через порядочную паузу голос произнес:
— Такие телефоны мы не даем, — и трубка повешена.
Как быть?! Благо, пришел в голову еще один вариант, который сработал.
Но мучения на этом не кончились — предстояло самое трудное: полдня ходил вокруг телефона — и, наконец, решился… Все-таки в глубине души я не верил, что он придет, да и, скорее всего, он был где-нибудь на гастролях…
К телефону подошел он сам. Я что-то пролепетал и в ответ услышал: к сожалению, его не будет в Москве, он уезжает с концертами в Горький. На том разговор закончился. Должен сказать, что такого облегчения я не испытывал никогда.
Гилельс приезжал в Брянск еще, но меня там уже не было. В Москве же, приходя к нему в артистическую, я испытывал настоящее счастье, видя его рядом… Он бывал очень разным: внимательным и рассеянным, дружелюбным и отчужденным; это зависело, конечно, от того, был ли он доволен концертом, — только что отзвучавшая музыка еще долго не отпускала его…
Но вот однажды я пропустил концерт: лишние билеты спрашивали чуть ли не от Никитских ворот, и все мои ухищрения ни к чему не привели. Я был в отчаянии и, вернувшись домой, написал ему письмо — какое можно написать только в молодости… Отправил.
Прошло месяца два — получаю глянцевую цветную открытку с внутренним видом какого-то собора; на почтовом штемпеле — «Париж». Читаю и не верю сам себе:
21/VI 1969
Дорогой Гриша!
Спасибо Вам за теплые слова. Шлю сердечный привет и пожелания успехов и счастья.
Ваш Эмиль Гилельс
С тех пор почти к каждому Новому году — не будучи в Москве — он присылал поздравительные открытки, а когда я женился — то нам обоим.
Осенью этого же года в Москву приехал лейпцигский «Гевандхауз-оркестр», дирижер — Курт Мазур. 20 сентября в Зале им. Чайковского они играли, помимо пьесы современного немецкого композитора, Первую симфонию Брамса и Пятый концерт Бетховена; солист Гюнтер Кооц.
Я пошел.
Вдруг в антракте сталкиваюсь лицом к лицу с Гилельсом. Мы вместе выходим из зала в фойе.
— У Вас есть проигрыватель? — осторожно спрашивает он.
— Есть, Эмиль Григорьевич.
Замерев, я ждал, что будет дальше.
— Я хочу дать Вам кое-какие свои пластинки.
— Они будут в полной сохранности! — заверил я.
— Нет, я хочу подарить их Вам, — с какой-то укоризной за мою недогадливость сказал он.
Мы стояли как раз под большим его портретом. Он говорил об As-dur’ной Сонате Вебера, о том, как любит ее.
— Она сыграла очень большую роль в истории музыки.
Узнавая его, люди почтительно обходили на значительном расстоянии нашу «группу».
На скорую передачу пластинок рассчитывать не приходилось — слишком он был загружен; но все-таки обещал же…
Неожиданно — это было всегда неожиданно! — зимой были объявлены два его концерта: 3-го января — Первый концерт Чайковского с Евгением Светлановым и 5-го января — сольный: Моцарт, Шуман, Прокофьев. В последний момент — редчайший случай! — Гилельс изменил программу, и на афишах значилось лишь одно имя — Моцарт. Загадочность такой перемены только подогрела и без того огромный ажиотаж вокруг этого концерта.
На симфонический я кое-как проник; на сольный же никакой надежды не было, — и за кулисами, после концерта Чайковского, я вынужден был сказать ему:
— Эмиль Григорьевич, у меня нет билета на послезавтра.
Народу было битком: люди подходили к нему, обнимали, висли на нем, с кем-то он отошел в сторону, — и на мои слова не обратил ни малейшего внимания.
В день моцартовского концерта я с утра ждал каких-нибудь известий: все-таки, бывало иногда — кто-то звонил, предлагая случайно «возникший» билет, мало ли что…
Раздался звонок. Незнакомый мужской голос:
— Можно попросить Григория Борисовича?
— Да, я слушаю.
— Здравствуйте, Гришенька! Это говорит Эмиль Григорьевич.
— !!!
Оценив, кажется, мое замешательство, он продолжал:
— Я Вам оставил пропуск на два лица на правом контроле, знаете — на лестнице, в правом углу, на Ваше имя. Так что, приходите.
Кроме «спасибо» я не мог ничего выдавить из себя, а нужно было быстро заканчивать разговор — вечером ему играть…
Меня осенило в последний момент:
— Ни пуха, ни пера, Эмиль Григорьевич!
Он будто только этого и ждал:
— Наплевать! — с удовольствием ответил он вместо традиционного «к черту».
Концерт был из тех, которые помнишь потом всю жизнь. В артистической он сказал мне:
— Эту программу я готовлю (!) для Зальцбурга.
В следующем, 1971 году, после его концерта я, как всегда, подошел к нему в артистической; в этот момент кто-то подал ему целую пачку фотографий, на которых он был снят во время репетиции с оркестром. Фотографии были великолепны, я только позавидовал. Бегло взглянув на них, он разложил их на столе (затруднявшем доступ к нему поздравляющих):
— Выбирайте, какие Вам больше нравятся…
Я вытянул ту, где хорошо видны руки, и Гилельс быстро надписал ее.
— Это в Гамбурге, — пояснил он. — Я там циклился. (Он имел в виду цикл всех концертов Бетховена).
Прощаясь, сказал:
— Надо бы встретиться, поговорить…
Он стал звонить часто. Первое время я не узнавал его голоса — все не верилось, что он мне звонит; я даже сказал ему, что мне все кажется, будто меня кто-то разыгрывает.
— На этот раз — нет, — ответил он.
Однажды позвонил:
— Что Вы делаете сегодня вечером, Гришенька? Если можете, приходите ко мне с Инночкой, — я буду один дома, — повидаемся, посидим, поговорим…
Спросил, как я «учитываю» свои пластинки, и, узнав, что у меня есть специальная тетрадь, попросил захватить ее с собой. Это, конечно, был более чем прозрачный намек — наконец-то! Народная мудрость гласит: «Обещанного три года ждут». И точно — прошло ровно три года!
Наскоро собравшись, мы отправились, предварительно заскочив в нотный магазин на Неглинной, где купили ему в подарок факсимильное издание рукописной партитуры Шестой симфонии Чайковского. Если у него этого нет, то все подходило к случаю — ведь он недавно сыграл все три концерта Чайковского. И действительно: он бережно взял в руки большущий том, полистал его немного и отложил — видимо, до более удобного времени.
Тут же сказал о Третьем концерте:
— У меня к нему совершенно особое отношение — ведь это последнее сочинение Чайковского!
На кухне усадил нас за стол, сам колдовал над кофе и держался так, будто был нашим старым, хорошим знакомым; мы совсем успокоились.
Я сказал ему, что обязательно нужно записать все концерты Чайковского.
— Ну, нельзя же все записывать, — наставительно произнес он, делая акцент на слове «все».
Потом вдруг спросил:
— Вы знаете такого художника — Дали?
И узнав, что знаем, принес показать рисунок, подаренный Сальвадором Дали.
Постепенно мы двигались в направлении кабинета. Там глаза у меня разбежались: на стене, помимо всего другого, — большая работа Фалька, на рояле — редчайшие фотографии Рахманинова, подаренные его дочерью, фотография Тосканини с дарственной надписью, цветные снимки — Гилельс на аудиенции у папы римского…
— Хотите что-нибудь послушать? — и стал долго «общаться» с проигрывателем: что-то не клеилось, — он начал заметно нервничать. Но все наладилось; поставил запись Горовица — я почему-то начисто забыл, какую: наверное, потому, что был целиком поглощен им самим и наблюдал за его реакцией… В одном месте, где Горовиц сделал какой-то «бантик», он, показав пальцем на пластинку, сказал:
— Не стесняется!
Потом сам сел за рояль — речь зашла о Бетховене — и показал то место в первой части «Лунной сонаты», где триоли восьмых (уменьшенный септаккорд) остаются «одни», без мелодического голоса, сказав, что первоначально это было изложено иначе, — он сыграл короткие арпеджио — и только потом Бетховен пришел к окончательному варианту (ломаные арпеджио). Не помню точно, но вроде бы Гилельс сам видел рукопись Бетховена.
— Это очень повлияло на меня, — заключил он.
Мы разместились на широком диване.
— Ну, давайте Вашу тетрадку.
Внимательно прочитав длинный перечень моих собственных записей, сказал:
— Я дам Вам то, чего у Вас нет.
Высокая стопа пластинок на рояле была, оказывается, предназначена мне; я получал их по одной, с необходимыми комментариями. Но этого ему показалось недостаточно, и он стал наугад вынимать пластинки из шкафа — или передавал мне, или ставил обратно.
— Вот Вам Первый концерт Бетховена, такого у Вас нет, — протянул мне пластинку, но передумал, и поставил назад.
— Нет, я лучше дам Вам другую, где Первый и Второй — на одной пластинке.
Долго искал ее, наконец нашел.
Все, что я держал в руках, было у нас тогда неизвестно (впоследствии некоторые из этих записей переизданы фирмой «Мелодия»), Вот полный перечень:
«Гилельс в Моцартеуме»
«Гилельс в Карнеги-холле» (2 пластинки)
Чайковский — Концерт № 1 (дирижер Ф. Рейнер)
Брамс — Квартет соль минор ор. 25 (Амадеус-квартет)
Шуберт — Соната Ре мажор
Шуман — «Ночные пьесы»; Шуберт — «Музыкальные моменты»
Сен-Санс — Концерт № 2 (дирижер А. Клюитенс)
Моцарт — Соната B-dur (№ 16)
Бетховен — Концерты № 1, 2 (дирижер А. Вандерноот).
Бетховен — Концерт № 4 (дирижер Л. Людвиг)
Бетховен — Концерт № 5 (дирижер Л. Людвиг)
Бетховен — Концерт № 5 (дирижер Дж. Сэлл)
Если иметь в виду, что каждая новая его пластинка — не так уж часто они выходили — была для меня (говорю только о себе!) первостепенным событием, то нетрудно догадаться, что я чувствовал, став в один вечер обладателем такого богатства!
Кроме того, была и «чужая» запись: Клаудио Аббадо с Бостонским оркестром — «Ромео и Джульетта» Чайковского и «Поэма экстаза» Скрябина.
Чем я заслужил все это?
Я немного «оправдался», сказав, что несколько дней назад у меня был день рождения.
— Ну вот, очень кстати, — обрадовался он.
Было уже поздно и пора уходить; вот и закончился тот день, который навсегда останется для меня «в настоящем времени», — 19 февраля 1972 года…
Шло время. Все было по-прежнему: на всех его концертах мы виделись за кулисами; обменивались поздравлениями к Новому году (я всегда поздравлял его и с днем рождения); а его звонки, на радость мне, не «остывали»: судя по всему, они были для него некой передышкой в его многотрудной жизни. Чаще всего, это было рядом с его концертами — или до, или после. Разговоры не были короткими: о многом он говорил, о многом спрашивал, очень интересовался тем, что происходит в Институте, всегда узнавал о моих делах. О себе — никогда ни слова, — только отвечая на мои вопросы. Как-то до меня дошел слух, что он болел и долго лежал. Я спросил его, как он себя чувствует.
— Сейчас в норме, — неохотно ответил он и перевел разговор.
Но то, что происходило вокруг, что он видел, слышал, читал — обсуждал охотно; был скуп на слова, но его характеристики и оценки были убийственны по меткости и остроумию.
Сожалею: сказанное им не могу процитировать — люди еще живы, вряд ли им будет лестно это знать, да и ничто не предназначалось для передачи. Могу лишь сослаться — в качестве «доказательства» — на то, что попало в печать.
Есть два пианиста со схожими фамилиями — Кац и Катц.
Мария Гринберг, перечисляя в письме пианистов, слышанных ею на Всесоюзном конкурсе, пишет:
«Есть еще Катц, или, по выражению Гилельса, Кац в сапогах». Не надо объяснять: «Кац» — это кот, потому в сапогах.
Вера Горностаева вспоминает: Яков Флиер и Яков Зак не ладили между собой: «Гилельс, со свойственной ему манерой острить, сказал: „Повесть о том, как поссорился Яков Владимирович с Яковом Израилевичем…“»
Прибавлю к этому одну историю, о которой знаю наверняка. У Гилельса в консерватории был ассистент — Павел Месснер. Студенты между собой звали его, разумеется, Паша: так это и закрепилось за ним — Паша, Паша Месснер. А у Якова Флиера — в студенческой среде, понятно, просто Яша — ассистент Лев Власенко. Так вот, встретившись с Гилельсом в консерваторском коридоре, Флиер, посмеиваясь своей находке, беззлобно сострил: «У тебя ассистент Паша Эмильевич». (Кто не помнит «голубого воришку» — персонажа Ильфа и Петрова!). На что Гилельс мгновенно ответил: «А у тебя — Лев Яшин!»
Продолжу о нашем телефонном общении. Гилельс говорил с предельной откровенностью, я бы сказал — с бесстрашной прямотой; был строг к другим, но и себе не прощал ничего. У него были совершенно определенные взгляды на то, как человек должен относиться к своему делу; не выносил некомпетентности, и всевозможные ляпсусы портили ему настроение. В одной статье о нем было, например, сказано, что Восьмая соната Прокофьева, которую он исполнил первый, посвящена ему, в то время как Прокофьев посвятил ее своей жене.
— Как Вам это нравится, Гришенька, ведь это же халтура, — сказал он пренебрежительным тоном.
Много было подобных случаев…
Как-то раз он пожаловался, назвав имя одного музыковеда:
— Вы знаете, какие слухи он распространяет обо мне? — Что я записываю на манжетах гармонические последования в Третьем концерте Прокофьева, чтобы не забыть.
Это была, разумеется, очевидная нелепость, и я ему сказал, что ничего не поделаешь, приходится терпеть — это и есть слава. И он, как ребенок, сразу успокоился и заговорил о другом.
Его звонки бывали, так сказать, разного содержания; был, к примеру, такой.
Однажды получилось, что на оба объявленных рядом его концерта (абонементный и вне абонемента) я пошел один. Он заметил это. Позвонил: как поживает моя жена, здорова ли, и когда я объяснил, почему она не смогла быть, спросил:
— Но вы, — здесь он замялся, подыскивая слово, — вы… вместе?
Вот, оказывается, что он подумал! — и был очень доволен, что все в порядке.
В феврале 1975 года (для точности — 14-го числа) я играл свой очередной концерт в концертном зале Института (программа была такая: Соната G-dur Шуберта и два опуса Брамса — 118-й и 119-й). В антракте ко мне по традиции зашел мой близкий друг, Леонид Брумберг, вернее, на этот раз почему-то вбежал — непривычно бледный, явно не в себе; жена тоже была выбита из колеи.
«Что такое?! Ну, думаю, — наверное, здорово сегодня играю!»
— Давай, продолжай в том же духе, держись, — взволнованно проговорил он, — играй как следует!
Наконец, отыграл. В артистической один знакомый говорит:
— Ты знаешь, — был Гилельс!
Я принял это за остроту. Что тут скажешь?
— Если был, — отшучиваюсь, — пусть придет сюда.
В этот момент откинулась портьера — и вошел он!
Я онемел.
— Что же ты молчишь, — спасла положение моя первая учительница музыки, — скажи «спасибо».
Но я не мог сказать и этого.
Он подал руку:
— Очень хотела прийти Леночка, но она плохо себя почувствовала.
И все; повернулся и ушел.
Как мне потом рассказывали, его появление перед началом концерта подействовало на моих знакомых как шок. Заметив это (некоторых педагогов Института он знал), Гилельс объяснил:
«Я увидел афишу в городе, и меня заинтересовала программа».
А на следующее утро он позвонил. Последую за Пастернаком: «Запомню и не разбазарю»…
Что ж! Вот и получила оправдание моя музыкальная биография. Заканчивая разговор, он сказал, что хочет подарить мне пластинки и завтра будет в консерватории к такому-то часу; если я смогу подойти, он их принесет.
Задолго до назначенного часа я ждал его в раздевалке Малого зала.
И вот у меня в руках бесценный подарок (и опять это совпадает с моим днем рождения):
Парижский альбом из трех пластинок:
Бетховен — Третий концерт (дирижер А. Клюитенс)
Рахманинов — Третий концерт (дирижер А. Клюитенс)
Моцарт — Соната B-dur (№ 16); Шопен — Соната b-moll Кроме того:
Бетховен — Сонаты № 6, 23 Григ — «Лирические пьесы»
Прокофьев — Соната № 8; «Мимолетности»
Зависти «посвященных» не было предела.
Однажды он позвонил:
— Вы знаете Первую сонату Шостаковича?
— Да.
— Ее редко играют; если можете, приходите в Белый зал консерватории, ее будет играть мой аспирант. Он таллинец — почему-то дважды повторил он.
Разумеется, я пошел. В зале что-то происходило, он долго не освобождался; Гилельс терпеливо ждал, не показывая своего неудовольствия. На концерте, сидя рядом с ним, я старался уловить его реакцию, но он был совершенно невозмутим.
Подобные «незапланированные» встречи иногда выпадали на мою долю.
В декабре 1977 года в Большом зале Союза композиторов на улице Неждановой состоялся концерт из произведений моего друга, композитора О. Эйгеса; к концерту была приурочена и выставка его картин, устроенная в Малом зале. Надо сказать, что Олег Константинович очень серьезно относился к своему живописному хобби; и вот он совершил необъяснимый поступок — позвонил Гилельсу, будучи очень отдаленно знаком с ним, и пригласил его на выставку; не на концерт, а на выставку!
Мне сообщил:
— Он обещал прийти; я сказал ему, что будете Вы.
И действительно — пришел, несмотря на то, что через два дня — 27-го декабря у него концерт в Большом зале консерватории, где ему предстояло впервые играть h-moll’ную Сонату Шопена! Мы сели за стол, стоящий в центре зала, поговорили, никуда не торопясь; он спрашивал, играю ли я что-нибудь Эйгеса и что собой представляет эта музыка. Почему-то поинтересовался моим отношением к Скрябину. Потом обошел экспозицию, тщательно рассматривая работы, и расписался в книге отзывов; рассказал о том, как был в Париже в мастерской Ларионова и как та дама, которой достались его картины, то ли не показывает их никому, то ли не продает — сейчас точно не помню; сказал о произведенном на него Ларионовым сильном впечатлении.
…А после своего концерта в артистической он, по обыкновению, осторожно осведомился:
— У Вас есть сейчас какие-нибудь дела?
Если бы они у меня даже и были, то я все равно бы сказал, что их нет.
— Подождите меня, мы вместе поедем ко мне.
Он долго не выходил; наконец, усадил нас с женой на заднее сиденье в свою машину, а сам сел с шофером. Пока мы ехали — подробно расспрашивал об институтских делах. Он был в хорошем настроении — значит, доволен концертом и хотел отметить это событие.
За столом были еще Лена (дочь Гилельса) с мужем и В. Блок (его ученик и друг) с женой. Гилельс разлил всем в бокалы вино из красивой бутылки и сказал значительно:
— Это вино — с виноградников Жорж Санд; его, наверное, пил Шопен!
Все с трепетом пригубили.
Потом, уже в кабинете, говорил о том, как дорога ему эта соната. Я спросил, по польскому ли изданию он играет.
— Да, я люблю польского Шопена, не люблю разные редакции — я хочу сам подумать!
Подарил мне пластинку, пробный экземпляр: на пустой белой этикетке его рукой было написано:
М. Равель — Павана
Игра воды
Москва, концерт — БЗК
К. Дебюсси — Образы, 1 серия
1) Отражения в воде
2) В честь Рамо
3) Движение
Прага 1973
Эмиль Гилельс
Это на одной стороне. На другой:
Запись с концерта в Праге 1973 г.
И. Стравинский
Сюита из балета Петрушка
1. Русский танец
2. У Петрушки
3. Гуляние на Масленой
Эмиль Гилельс
В июне 1979 года я получил от него по почте западногерманский проспект, посвященный пятидесятилетию со дня его первого концерта.
Как обычно, он продолжал звонить, но о себе не рассказывал ничего, хотя доходили вести о его непрекращающихся триумфах. Один только раз он сам сообщил, что называется, с места в карьер, имея в виду запись на «Дойче граммофон»:
— Гришенька, «Хаммерклавир» есть!
Отвечая на мои вопросы, держал в курсе дела — какие сонаты Бетховена «прибавил» к записанным; но однажды, когда я спросил, сколько еще осталось и скоро ли он закончит весь цикл, то услышал:
— Я не загадываю…
Голос был уставший и непривычно глухой… Нет, никакого недоброго предчувствия не шевельнулось тогда во мне…