Вторжение в историю Гилельс на Всесоюзном конкурсе
Вторжение в историю
Гилельс на Всесоюзном конкурсе
Отовсюду — число было велико — съехались в столицу участники конкурса. Только Москва представила свыше сорока пианистов — они-то и считались, не без оснований, главными претендентами на победу. Ленинград прислал двадцать человек — тоже, надо думать, имеющих шансы… «Все мы, — вспоминал композитор М. Чулаки, — „болельщики“: у каждого из нас свой „самый верный“ кандидат в лауреаты… Вот и сейчас на вокзале мы провожаем в Москву (из Ленинграда. — Г. Г.) нашего товарища, талантливого пианиста, уже известного на концертной эстраде, и, конечно же, не сомневаемся, что именно он получит первую премию. Но приходит весть: имя победителя — Эмиль Гилельс. Он одессит, из простой семьи, ему всего шестнадцать лет, вчера он не был известен, сегодня о нем говорят все… И снова мы на вокзале — встречаем нашего товарища, участника конкурса. Он очень серьезен: „Это чудо!“ — говорит он о Гилельсе».
И вот настал майский день 1933 года, возвестивший приход, вернее сказать, вторжение в историю исполнительства и, шире, в историю музыки, нового великого имени. Ни до, ни после не было равного события — так никто не «возникал» — пожалуй, только Клиберн, не удержавшийся, однако, на «заявленной» высоте. Одно-единственное выступление сразу же вознесло Гилельса на вершины мирового пианизма. Но этим не исчерпывается значение того, что произошло на конкурсе: его результат вышел далеко за рамки одной конкурсной победы.
А пока окунемся в атмосферу того конкурсного дня. Очевидцы оставили целый свод подробных описаний, сделанных годы, а то и десятилетия спустя, — собранные вместе, они рисуют картину как бы с разных ракурсов, и каждая деталь драгоценна.
Даю возможность читателю присутствовать в зале.
Павел Коган: «В первом туре Эмиль Гилельс выступил после большой группы довольно сильных пианистов. Публика не была подготовлена к его выступлению, мало кто знал его, никто не слышал о нем ничего такого, что могло бы привлечь к нему повышенный интерес. Поэтому незадолго до его выхода зал выглядел так, как обычно бывает в антрактах между отделениями концерта. Слушатели лениво и рассеянно расхаживали по рядам, вяло обменивались друг с другом впечатлениями, зевали, толпились в проходах, курили в фойе. В зале было душно, пахло табаком. Время подходило к вечеру. Музыки было прослушано много, на лицах слушателей и членов конкурсной комиссии было заметно выражение усталости, чувствовалось желание продлить как можно дольше антракт.
Но когда Эмиль Гилельс с лицом испуганного ребенка вышел, точнее, выбежал на эстраду и сразу, без всякого приготовления „вцепился“ в клавиши и начал извлекать из рояля звуки, все от неожиданности притихли, застыли на своих местах. С первой же ноты, не давая никому ни на одно мгновение ослабить внимание, Эмиль Гилельс вел за собой весь зал, увлекая каждого с такой силой убеждения, какой владеют избранные артисты — артисты „божьей милостью“. В каком-то музыкальном припадке публика тряслась от рукоплесканий и оваций, как только Гилельс оканчивал следующее по программе произведение. Но это было далеко не все. Фантазией Листа на темы из „Свадьбы Фигаро“ Моцарта завершал Гилельс свое выступление. Это была неповторимая картина, где музыка, песни и танец слились в одном чувстве торжествующей поэзии и виртуозного упоения.
Не берусь словами передать успех Гилельса… Все — и слушатели, и судьи — объединились в единодушном порыве восхищения и восторга. Успех выражался настолько бурно, что Гилельс сначала, недоумевая, долго и пристально всматривался в публику, потом привстал, неловко кивнул головой и поспешно, торопливыми шагами направился к выходу. В стенах этого зала, на моей памяти, не случалось ничего подобного. Гилельс вырвался вперед, перемахнув „одним духом“ все возможные степени конкурсных наград… Фактически уже после первого тура он сделался единственным претендентом на первый приз, как утес возвышаясь над всеми остальными конкурентами».
Мария Гринберг: «Хорошо помню, как он [Гилельс] играл Парафразу Листа на темы из „Свадьбы Фигаро“ Моцарта и как при последней кульминации весь зал встал…»
Дмитрий Кабалевский: «Я уверен — тот, кому посчастливилось тогда быть среди любителей музыки, заполнивших зал Московской консерватории, на всю жизнь сохранил воспоминание об этом дне как одно из ярчайших впечатлений музыкальной жизни тех лет. Жюри было освобождено от необходимости обсуждать вопрос, кому присудить первую премию; после выступления Эмиля Гилельса этот „вопрос“ перестал быть „вопросом“».
Григорий Коган: «Присутствовавшим на конкурсе памятно появление на эстраде зала консерватории незнакомого юноши, невысокого, малоэлегантного, но крепко скроенного, с упрямо умятой огненной шевелюрой. Его исполнение листовской Фантазии „Женитьба Фигаро“ (на темы оперы Моцарта) превратилось в художественное событие. Равномерно, из такта в такт, нарастала ликующая динамика виртуозного празднества, спокойно подминая сходу все прогрессирующие технические трудности, пока не покатилась, как грозная и радостная лавина, на выбитых из состояния равновесия, ошеломленных и восхищенных слушателей. К концу исполнения в зале оставался только один человек, владевший собой: это был сам исполнитель. Первая премия определилась сразу, без колебаний; ее присуждение ввело в историю пианизма имя Эмиля Гилельса».
Арнольд Альшванг: «В переполненном до отказа Большом зале Московской консерватории царило всеобщее волнение. После исполненной Гилельсом Фантазии на тему „Свадьба Фигаро“ Моцарта-Листа весь зал встал… Глядя на этот жужжащий, жестикулирующий людской рой, можно было сразу и безошибочно определить, что произошло большое, радостное событие. Юноша стоял лицом к публике и раскланивался так же спокойно, как он за минуту до этого сидел за роялем и извлекал из него непостижимые звучания. Вообще самым замечательным свойством внешнего поведения виртуоза является его полная невозмутимость. Это не наигранное спокойствие, а естественное состояние, диктуемое физическим и психическим здоровьем и огромным эстрадным талантом».
Лидия Фихтенгольц: «Никто его, конечно, не знал — какой-то мальчик… А в конкурсе участвовали и Иохелес, и Гринберг, и Аптекарев, и Гутман, и многие другие — те, кто потом стали (и уже были. — Г. Г.) концертирующими пианистами. Они были старше, и то, что мальчишка получил Первую премию, опередив этих уже определившихся музыкантов (притом, замечательных музыкантов), действительно было просто фантастически!
Я хорошо помню его выступление — как он очень быстро, деловито вышел, в каком-то сюртучке… Он тогда был очень-очень рыжим — потом потемнел. И особенно хорошо я помню, как жюри аплодировало ему стоя… Его появление — это был настоящий взрыв!»
Лев Баренбойм: «Малый зал Московской консерватории. Вторая половина одного из последних дней конкурса. Большая часть тех, кого музыкальная Москва знала и прочила в призеры, свою программу отыграла. Казалось, что лучшее из лучшего уже позади. Даже завсегдатаи конкурса, утомленные однообразием фортепианной музыки, звучавшей не только в артистическом, но и в ученическом исполнении, покидали зал. Он заметно пустел, и повсюду зияли прогалины… На эстраду быстро, несколько смущенно, но отнюдь не робко, вышел коренастый, небольшого роста, совсем молоденький юноша с золотисто-рыжей шевелюрой. Во всем облике, в плотно сжатых губах и устремленном куда-то далеко вперед взгляде — внутренняя собранность, сосредоточенность, готовность к действию, легкость движений и никакой — так, во всяком случае, казалось — тревоги и опасливости. Уже сама внешность его была незаурядной, выделялась среди других и привлекала к себе внимание. Сразу же, не дав опомниться и успокоиться, он начал играть; начал с Фуги Баха-Годовского из скрипичной Сонаты g-moll, и — хорошо это помню — с первых же тактов повел за собой зал. О нет! Дело было не только в великолепном пианизме, сокрушающей виртуозности, выразительнейшей темпоритмической устойчивости, но, главным образом, в другом: в непривычном для аудитории завораживающем характере игры — всепобеждающей волевой активности, жизнерадостном полнокровии, обузданной страстности, ясности мысли, прямом „ораторском“ воздействии на аудиторию и (об этом — может быть, главном! — мало писалось и говорилось в прессе) живом и образном мелодическом интонировании не только медленной, но и быстрой музыки. В зале воцарилось полнейшее безмолвие, воцарилась торжественная чуткая тишина ожидания. Играл Гилельс на первом туре, кроме Фуги Баха-Годовского, пьесы Рамо, Вариации и фугу Брамса на тему Генделя и Фантазию на темы моцартовской „Свадьбы Фигаро“ Листа-Бузони. С каждым произведением сила воздействия возрастала с неимоверной быстротой. Зал в безудержном возбуждении и в порыве восхищения неистовствовал, особенно после последней пьесы.
Ошеломление и потрясение от игры как бы тут же, при нас, повзрослевшего отрока, по-своему исполнившего хорошо известную нам музыку, — таков был тогда наш, людей разных возрастов, общий душевный отклик… Игру Гилельса можно было охарактеризовать и по-другому: оглушающая и осеняющая неожиданность, порабощавшая своей силой и прекрасная смелым, тогда еще, конечно, нами неосознанным пренебрежением к привычной красоте».
Яков Флиер: «Память сохранила не так уж много художественных впечатлений, яркость которых не тускнеет в течение всей сознательной жизни. Одно из них — выступление Эмиля Гилельса на Первом Всесоюзном конкурсе музыкантов-исполнителей весной 1933 года, сильнейший „стресс“ моей молодости. Прошло более сорока лет. Многие незаурядные исполнения давно уже стерлись в памяти. Впечатления же от игры Гилельса будто отчеканились в сознании: не по годам зрелый и углубленный Брамс (Вариации на тему Генделя), волевая, ритмически упругая g-moll’ная Фуга Баха-Годовского, изящная, изысканная Токката Равеля и, наконец, неповторимая, феерическая Фантазия Листа на темы „Свадьбы Фигаро“ Моцарта…
Я абсолютно убежден, что уже в шестнадцать лет Гилельс был пианистом мирового класса… С той поры я слышал десятки уникальных виртуозов. Почти на каждом международном конкурсе появляются этакие суперспортсмены, преодолевающие с удивительной легкостью трансцендентальные технические трудности. Но назовите мне тех, кто по-настоящему захватывал Вас своей игрой, кто добился подлинных исполнительских высот. Искусство Гилельса уже в молодости являло собой редчайший сплав художественного интеллекта, творческого воображения, природного пианизма, отличного чувства формы и стиля. Словом, всего, чем обладают редкие музыканты, добившиеся высочайших вершин в искусстве».
Вполне можно остановиться. Теперь, с разрешения читателя, — и собственные «показания».
Г. С. Домбаев, бывший ректор Горьковской консерватории, профессор Гнесинского института, в разговоре со мной, когда речь зашла о Гилельсе, неожиданно вспомнил конкурс — он был членом жюри: «Вы себе не представляете… это звучание… эти шелестящие терции…», — вдруг его глаза увлажнились, и он на мгновение даже отвернулся… А со времени конкурса прошло сорок пять лет!
И еще поведал мне Домбаев закулисную тайну: в преддверии конкурса все уже было решено — кто получит, вернее, кому дадут первое место. Открываю секрет: «задуман» был Игорь Аптекарев, очень одаренный пианист (из-за болезни практически переставший играть), — А. Б. Гольденвейзер отмечал у него «отличные пианистические данные». Но… менее чем за час все планы были опрокинуты. Даю слово самому Домбаеву; в его неизданных воспоминаниях содержатся интереснейшие подробности.
«Прослушивание уже близилось к концу, определился высокий уровень пианистов и даже наметился лидер. Но вечером одного из самых последних дней объявили выступление совершенно неизвестного пианиста. На эстраду вышел небольшого роста сосредоточенный, серьезный юноша, поклонился слушателям и быстро сел за рояль.
За столом жюри я сидел рядом с М. М. Ипполитовым-Ивановым. При выходе на эстраду этого пианиста Михаил Михайлович наклонился ко мне и тихо сказал: „Ну, за что же мы, несчастные, должны долго слушать этого мальчугана?“
Когда „мальчуган“ заиграл, можно было подумать, что рояль, все дни стоявший на эстраде, заменили другим, значительно лучшим инструментом — так прекрасно зазвучала музыка под пальцами юноши. Своим магнетизмом юный пианист заворожил весь зал… когда же он сыграл завершавшую программу Фантазию Листа на темы из оперы Моцарта „Свадьба Фигаро“, стало ясно, что перед нами безоговорочно лучший из пианистов и единственный лидер фортепианного конкурса. (Надо было видеть, как добродушно смеялся М. М. Ипполитов-Иванов, над своим неудачным „прогнозом“!) По окончании программы не только переполнившие зал слушатели, но, вопреки предварительному уговору, все члены жюри стоя (!) дружно и долго аплодировали юному пианисту. Этот юноша, не достигший и семнадцати лет, был Эмиль Гилельс!
Так триумфально вошел в большую музыку совсем юный пианист, чтобы затем пожизненно занять положение одного из самых лучших пианистов мира. Примечательно, что, несмотря на этот триумф, обсуждение выступления Эмиля Гилельса на заседании жюри не обошлось без курьеза.
Все выступавшие члены жюри говорили, что Гилельс безусловно лучший пианист среди участников конкурса, но некоторые добавляли к этому, что пианист очень мал, а потому не может быть отмечен премией, а что его надо поощрить наряду с группой талантливых детей (от 8 до 14 лет), которые в те же дни публично выступали, но вне конкурса. Признавая этот вопрос не художественным, а правовым, один из членов жюри заявил, что в условиях конкурса не были указаны возрастные границы участников, что заявление Гилельса об участии в конкурсе было принято, что он был допущен к конкурсу, наконец, выступил и сыграл всю конкурсную программу, а потому должен быть обсужден наряду со всеми участниками конкурса и получить то, чего заслуживает. После этого убедительного заявления обсуждение закончилось единодушным присуждением Эмилю Гилельсу единственной первой премии».
Наконец, еще одну, последнюю, «версию» — сколько их было! — беру из книги Хентовой: «К самому концу первого тура, вечером, когда оживление [слушателей] стало спадать, у консерватории появился коренастый хмурый юноша и скромно одетая женщина лет тридцати.
Женщину узнавали. С ней здоровались. Она останавливалась, отвечая на какие-то вопросы.
Юношу никто не замечал. Он стоял в стороне у подъезда, исподлобья оглядывая шумную толпу. Ему было зябко в потертом коротком пальто. Черный бант, неумело завязанный тугим узлом, сдавливал шею.
Он очень волновался, но внешне был совершенно спокоен.
Выступления заканчивались. Устало жюри. Устала публика. Впечатления притуплялись. Хорошее уже не волновало, плохое не возмущало.
Появление на эстраде юноши прошло незамеченным.
Он деловито подошел к роялю, поднял руки, помедлил и, упрямо сжав губы, заиграл.
В зале насторожились. Стало так тихо, что, казалось, люди застыли в неподвижности. Взгляды устремились на эстраду. А оттуда шел могучий ток, захватывая слушателей и заставляя их подчиняться исполнителю. Напряжение нарастало. Устоять перед этой силой было невозможно, и после финальных звуков „Свадьбы Фигаро“ все ринулись к эстраде. Правила были нарушены. Аплодировали слушатели. Аплодировало жюри. Незнакомые люди делились друг с другом своим восторгом. У многих на глазах показались слезы радости.
И только один человек стоял невозмутимо и спокойно, хотя все волновало его, — это был сам исполнитель.
Так страна узнала Гилельса.
Ему было тогда шестнадцать лет».
Узнала не только страна: имя Гилельса прочел Рахманинов, — его близкий друг Владимир Робертович Вильшау, рассказывая в письме о музыкальной жизни Москвы, написал ему (сам Вильшау на конкурсе не был): «Выделился хорошо организованный конкурс молодежи, где было очень много хорошего, особенно отличился юноша по ф-п по фамилии Гилельс».
Чем же так потряс и ошеломил Гилельс слушателей? Не давая здесь общую характеристику его игры, отмечу, что в глазах большинства критиков первейшее достоинство Гилельса — техника. Это не так. Избалованную московскую публику удивить техникой было невозможно: совсем еще недавно она была завоевана «чемпионами» пианизма — такими, как Горовиц, Цекки, Аррау… Нет, Гилельс оставил неизгладимое впечатление потому, что был, прежде всего, личностью в музыке — ярко очерченной, не похожей ни на кого другого. С удивительной проницательностью «разгадал» Гилельса американский музыковед Герберт Пайзер. В 1939 году, в заметке, посланной в газету «Нью-Йорк таймс» из Вены, где Гилельс только что выступил на конкурсе, он писал: «Я не принадлежу к тем, кто приписывает огромный дар Гилельса технике. В игре юного Гилельса нет ни излишней техники, ни чего-либо показного. Его чрезвычайно серьезный подход исключает это».
Такого профессионализма не хватает, к сожалению, многим пишущим. Здесь же критик предсказывал: «Запомните это имя… оно будет потрясать континенты».
Но вернемся в Москву. Имя победителя было у всех на устах. Газеты и журналы наперебой публиковали материалы о конкурсе; казалось, общество только музыкой и занято. Конкурсу был придан государственный статус. Почему так? Потому ли, что в стране шли процессы — взять хотя бы голод 33-го года, — от которых надо было отвести глаза? Или же нужно было продемонстрировать заботу и внимание, которыми окружает советская власть культуру и искусство? А может быть — и то и другое. Но как бы то ни было, конкурс действительно стал выдающимся событием.
На заключительный концерт лауреатов прибыло все правительство во главе со Сталиным.
Откроем книгу Е. Громова «Сталин. Власть и искусство». Автор, ссылаясь на мемуары министра иностранных дел СССР А. А. Громыко, пишет: «Сталин с увлечением слушал классическую музыку, когда за рояль садился великий пианист Эмиль Гилельс. Ему вождь оказал поддержку в самом начале его блистательной карьеры».
Дальше особенно интересно: «Гилельса мало знали в Москве до его победы на Всесоюзном конкурсе музыкантов-исполнителей в 1933 году. На заключительном концерте этого конкурса присутствовал генсек». И Громов цитирует журнал «Театр» за декабрь 1939 года: «Он [Сталин] аплодировал шестнадцатилетнему Эмилю Гилельсу после того, как пианист блестяще сыграл „Фигаро“ Моцарта-Листа. Иосиф Виссарионович пригласил Эмиля Гилельса к себе в ложу, расспрашивал о его жизни и об учебе. Вскоре Эмиль переехал в Москву. Его окружили вниманием и заботой».
Какой сюжет! Мальчик, никому не известный еще считанные дни назад, разговаривает теперь со Сталиным!
Не удивительно: такое событие породило разнообразный фольклор, трактующий произошедшее с некоторыми отклонениями в деталях, наподобие несовпадений в рассказах о звонке Сталина Пастернаку или Булгакову.
Могу «расшифровать» эту беседу. Поздравив Гилельса с победой, Сталин «выразил уверенность», что теперь Гилельс будет жить в Москве, в столице, и ему будут созданы все условия для жизни и работы. «Нет, — ответил Гилельс (это Сталину-то — узнаете почерк?!), — я поеду в Одессу — кончать консерваторию». Неожиданно Сталин проявил «полное удовлетворение», оценив смелость и «самостоятельность».
Теперь вариант Л. Маркеловой (дочери П. П. Когана): «…В тот вечер, или, точнее сказать, в ту ночь, ибо уже было около двенадцати, Эмиль неожиданно появился на пороге нашего дома. Он был явно взволнован и видно было, что ему необходимо „исповедаться“.
Отказавшись от ужина, только проглотив стакан чаю, он, в лицах (помните, читатель, его способности? — Г. Г.), передал нам содержание удивительной встречи. Вот вкратце ее описание.
— Когда я кончил играть, — рассказывал Эмиль, поглядывая, какое впечатление производят его слова, — меня пригласили в ложу к товарищу Сталину. Там были и другие члены правительства. Мне предложили сесть, и я отказался: как-то неудобно — спиной к товарищу Сталину. А он стал задавать мне вопросы, и мне приходилось отвечать через плечо. Первое, что он сказал:
— Ты что, сразу собираешься уезжать в Одессу?
— Да, — сказал я.
— А если мы попросим тебя немного задержаться, побывать у нас в Кремле?
— Хорошо, — ответил я.
Сталин рассмеялся и произнес:
— Ну, тогда до скорой встречи!
А потом, словно про себя, тихо добавил вслед:
— „Рыжее золото“!
На этом месте Эмиль смутился и, взглянув на часы, быстро распрощался. А я приплюсую сюда миниатюрную новеллу, в качестве диссонанса в торжественную минуту. Приехав в Москву на конкурс, Эмиль с матерью, Эсфирь Самойловной, остановился в доме своей сводной сестры на Красной Пресне. Так вот в ту памятную ночь, после триумфа и беседы со Сталиным, Эмиль шел пешком от нас — с Разгуляя на Красную Пресню. Не было денег на такси. Об этом, понятно, никто не догадывался, а юноша стеснялся сказать. Сознался лишь много времени спустя».