Как создавались враги народа

Как создавались враги народа

Продержали меня в карцере недолго. Очевидно, он понадобился для очередной жертвы. А меня отвели в камеру к Плоткину. Его в ней не было, наверное, вызвали на допрос. Я лег на свою жесткую койку и стал разбираться во всем, что случилось со мной. Было нестерпимо больно от того, что Давид Александрович оказался прав. За несколько дней нахождения в тюрьме я не слышал от обитателей камеры о таких грубых нарушениях. Да, говорили о недопустимом тоне, о стремлении следователей обязательно настоять на своем, об их грубости. Может, это было вызвано тем, что большинство из камеры вызывались на допросы по первому разу и проходили, главным образом, процедуру оформления анкет.

Поздно вечером появился Плоткин. У него был измученный вид.

— Очевидно, не выдержу всего этого ужаса, — сказал он обреченно, — от меня требуют, чтобы я сознался в каком-то моем вредительстве, а в каком, не говорят. На мой вопрос: «Что же я совершил», отвечают: «Сам знаешь». Он долго молчал, потом тихо спросил:

— Анатолий Игнатьевич! Кто из рудничных работников за время моего отсутствия арестован?

Я назвал ему нескольких, о которых знал.

— Придется что-либо сочинить, превратить в недостатки, какие-то аварии в степень вредительства.

Я отпрянул от него в ужасе.

— Давид Александрович! Неужели вы решили сдаться, на себя возвести поклеп и дать возможность им закрутить целое дело? Ведь это потянет за вами еще каких-то невиновных людей.

На это Плоткин возразил:

— Я напишу так, будто всем этим вредительством занимался только я один и никого из сотрудников не затрону.

— Вряд ли они вам поверят.

Утром меня отвезли в Воронеж, Георгий Иванович был на месте. Ему рассказал о том, что случилось со мной в Семилуках. Он слушал внимательно, не перебивая и только хмурился А в камере шли разговоры о том, что в тюрьму привезли Варейкиса, бывшего секретаря партийной организации Центральной Черноземной области и, якобы, здесь находится жена Тухачевского.

Наступила 20-я годовщина Октября. Мы отметили этот праздник чокнувшись кружками, наполненными водой. Нашлось шесть человек, отказавшихся поднять «бокалы» в этот юбилейный день.

На допрос вызвали КВЖДинца, молодого красивого парня со спортивной фигурой. Родился он в Харбине, его родители работали в Управлении КВЖД еще до революции, и когда наша деятельность была там свернута, он вернулся на родину. В один прекрасный день пришел к ним домой рассыльный и велел им вам идти на собрание работников в клуб КВЖД. На сцене клуба находился капитан из НКВД. Когда все собравшиеся уселись в зале, он крикнул:

— Внимание! Все здесь сидящие считаются арестованными. Прошу немедленно подойти к столу и зарегистрироваться.

В дверях зала стояли четыре солдата с винтовками из войск внутренней охраны. После регистрации арестованных построили и привели в тюрьму. Никто из них не предполагал такого исхода, а то бы захватили с собой хотя бы полотенце, мыло и зубную щетку. А сколько придется пробыть здесь — неизвестно. Все думали — недолго: ведь это явное недоразумение. Всех разместили по разным камерам. Красивый «харбинец» вернулся в камеру после допроса часа через четыре. Вернее не дошел, его просто втолкнули с дверь и он еле дополз до своего места. Говорить не мог, лицо было а крыто синяками, нос распух, одного переднего зуба недоставало. Он стонал.

Мы начали стучать в дверь, требуя врача. Появился надзиратель и заявил:

— Врача сейчас нет, а вы не шумите, а то лишитесь прогулки. А этот очухается — здоровый парень.

На другой день, немного придя в себя, молодой человек рассказал, как его заставили признать себя шпионом, работавшим на китайскую разведку, заставляли подтвердить, что ряд его товарищей тоже были шпионами, связанными с хунгузами. За время моего пребывания в тюрьме подобного рода случаев с сокамерниками произошло четыре. Один имел тяжелые последствия, когда администрация тюрьмы вынуждена была отправить человека в больницу. Все это производило жуткое впечатление. В таких случаях камера замирала, устанавливалось молчание, т. к. каждый начинал думать о своей судьбе. Как будет с ним? Что его ждет? Но проходил час, другой, и камера начинала опять жить по-прежнему — разговоры о случившемся, шахматы, а иногда и споры.

Всем становилось ясно, что наступал период массовых репрессий. Бытовики рассказывали о том, что камеры забиты людьми сверх всякой нормы и следователи работают день и ночь. Среди арестованных шли споры о том, знает или не знает Сталин о творящихся безобразиях. Я считал, что не знает. Манучаров — также.

В один из дней в камере появились три блатных типа. Один из них посмотрел кругом и подошел к нарам, на которых лежал в это время один из баптистов — тихий, тщедушный человек.

— Эй, контрик, — рявкнул тип, — поднимайся. Это место теперь будет моим, а твое вон там у параши и, выдернув из под баптиста одеяло, швырнул его на пол.

Тот робко запротестовал. Тогда ворюга схватил его за шиворот и потащил к параше. Это вызвало возмущение всей камеры. Люди бросились к бандиту и так ему поддали, что он завопил:

— Братцы, не бейте! Не буду! Простите!

Двое других блатных молчали и не вмешивались в эту потасовку, разумно оценив невыгодную для них ситуацию. К счастью эту троицу вскоре забрали.

А я опять в Семилуках и опять в камере с Плоткиным. Он совершенно расклеился. Сразу видно, что у него высокая температура.

— Как дела, Давид Александрович, — спросил я у него.

Он посмотрел на меня красными воспаленными глазами.

— Я совсем болен. Написал на себя всякую всячину. Когда писал, то даже заходили сюда, интересовались, скоро ли кончу. Ведет следствие зам. начальника райотдела НКВД, старший лейтенант по званию. Он прочитал мое признание, взял его и порвал на мелкие кусочки, бросил в корзину.

— Все, что ты написал, это чепуха. Нам стало известно о твоем участии в контрреволюционной группе Гуревича-Канера (начальника Главного управления металлургической промышленности союза) и одного из руководителей этого управления, ставившей себе задачу — свержение Советской власти и восстановление капитализма.

Я, как услышал это чудовищное обвинение, чуть не потерял сознание.

— Но ведь никакого отношения к Гуревичу и Канеру я не имел. Такое обвинение противоречит всей моей жизни и работе. Меня хорошо знает т. Серго Орджоникидзе. Он меня представлял к награждению орденом Ленина, — говорил я.

Но он перебил меня с усмешкой, заявив:

— Знаем мы вас, троцкистов! Годами завоевываете доверие, авторитет тихой сапой для того, чтобы потом ударить в спину. Вот, на тебе бумагу и карандаш и изложи как все было, кто с тобой действовал заодно, а своей дурацкой писаниной не прикрывайся. Понял?

Я заявил:

— Писать подобное не буду, делайте со мной, что хотите, писать не буду.

— Не будешь? Тогда постой, раз тебе это нравится.

Я выдержал стойку больше суток… А когда упал, меня облили холодной водой, привели в чувство и отправили в камеру.

— Посмотрите, на что похожи мои ноги.

На них было страшно смотреть, но посочувствовать ему я не успел, т. к. меня вызвали к следователю. За столом сидел ст. лейтенант, зам. начальника, тот, который вел дело Плоткина. Он обратился ко мне:

— Конаржевский, расскажи как ты заилял Дон, приносил убытки колхозам, затоплял их огороды?

Я в свою очередь спросил:

— А как же мой шпионаж. Ведь об этом прошлый раз велся со мной разговор?

— Об этом пока говорить не будем, а вот о твоих забойных делах, потолкуем.

Я понял, что очевидно, они запросили Магнитогорск о моей работе в иностранном отделе и их версия шпионажа не подтвердилась, а вот к работе в Орловом Логу можно было, с их точки зрения, прицепиться. Я начал свои объяснения с того, что я, во-первых, не начальник участка, а только прораб забоя.

Он меня перебил:

— Вот и расскажи, как это у тебя получалось, что вода из дворовых колодцев у многих колхозников стала заливать дворы, затопила их огороды, погибли овощи у многих хозяев; расскажи, как ты спускал из отстойников неосветленную воду и этим самым заилял Дон.

Пришлось объяснять, что затопление какого-то количества огородов было предусмотрено проектом, и это было связано с несвоевременным оформлением наркоматом в Совнаркоме отчуждения части земли, подпадающих под повышение грунтовых вод. Вставал вопрос: или прекратить работы, или пойти на компенсацию обязательных убытков. Наркоматом было принято решение — пойти на убытки и предусмотреть их в смете, в составлении которой принимала участие специальная комиссия в составе представителей райисполкома, поселкового совета, треста, рудника и владельцев огородов, а также Райфо и представитель нашего участка. Была оценена урожайность и, по существующим рыночным ценам выплачена компенсация, никто из пострадавших не предъявил ни одной претензии. Прекращение же вскрышных работ привело бы к остановке завода, имеющего оборонное значение.

— Так, что, — заключил я, — не могу считать себя вредителем. Поинтересуйтесь документами, они подтвердят мои объяснения. Случай прорыва дамбы действительно имел место, единственный раз и был связан с сильным ливнем, но грунт до реки Девицы не дошел, так что никакого заиления Дона не было.

К моему удивлению, он очень спокойно выслушал мое объяснение и сказал:

— Хорошо, проверим. — Затем задал вопрос:

— Почему ты не подписываешь анкету? Это задерживает следствие. Есть такая статья 206, которая предъявляется обвиняемому по окончании следствия и дает ему право изложить свои замечания и претензии по самому следствию, свое несогласие с сим. Эти замечания обязательно рассматриваются прокурором и ты будешь иметь право написать все, что найдешь нужным. Подумай об этом.

В тюрьме я поинтересовался, есть ли такая статья или это выдумки. Военный юрист, тоже арестованный, подтвердил мне, что она существует.

Георгия Ивановича так на допрос и не вызвали, чем он был очень удручен, неизвестность хуже всего.

15 ноября меня опять увезли в Семилуки и я снова увиделся с Плоткиным. Когда зашел в камеру, то на кровати сидел Плоткин, но это был уже другой Плоткин, и я его снова не узнал. Он был побрит, умиротворен, на нем был уже не летний костюм. Он, улыбаясь, открыл тумбочку и предложил угощаться. Чего только и ней не было! Сливочное масло, печенье, варенье, поджаренная курица, шоколад и отдельно завернутый в прозрачную бумагу белый хлеб.

Откуда все это богатство, Давид Александрович?

— Благодаря тому, что я подписал все их требования, вынес сам себе, наверное, смертный приговор. А это их «благодарность».

А произошло это так:

— Вы, уходя отсюда в прошлый раз, оставили меня совсем больным, поздно вечером или ночью меня под руки два дежурных парня доставили в кабинет к ст. лейтенанту. Он сходу предложил подписать заготовленную ими бумагу, в которой была изложена версия моего участия в контрреволюционной группе Гуревича, о которой я вам говорил прошлый раз и, которая, как оказалось, была включена уже полностью в протокол допроса. Я отказался ставить свою подпись, заявив, что пока еще не сошел с ума. Началось повторение методов первых допросов. Не знаю, не помню, сколько пришлось снова стоять. Я потерял сознание меня обливали водой, пичкали нашатырем. Словом, привели в чувство, и опять заработала эта, как будто не имевшая и не носившая в себе никакой угрозы, дверная ручка. Мне было очень плохо: ведь я был болен, у меня поднялась температура до 40°. Я испытывал одно единственное желание — спать, спать и спать, на остальное на все было наплевать. Я находился в каком-то бредовом состоянии, а тут под ухо твердили — «Подпиши — и ты будешь отдыхать, сколько захочешь, тебе все будет дано: и теплый костюм, и богатая передача».

— Поверьте, сил сопротивляться больше у меня не хватило, и внутренне рыдая, я подписал, не читая уже полного текста. Вот и все, таков финал. Понимаете, Анатолий Игнатьевич, я дошел до такого состояния, что даже не презираю себя и приготовил себя к смерти. Вы говорите «Сталин». Поверьте мне, он все знает, что делается в его застенках, в застенках Ежова. Вы сами уже частично испытали эту «прелесть» на себе. Дай вам бог не испытывать большего.

Я был буквально ошеломлен его речью. И невольно подумалось: боже мой, до какого же состояния нужно было довести человека, что он доволен (не будем говорить «счастлив») тем, что подписав себе, может быть, смертный приговор, обрел хоть какое-то подобие покоя.

Я опять у ст. лейтенанта.

— Знаешь, Конаржевский, давай кончать всю эту волынку. Вот все записи, протоколы допросов о твоем вредительстве. Я рву их при тебе, бросаю в корзинку, если хочешь, то могу их при тебе сжечь. — С этими словами, к моему величайшему удивлению, он порвал на мелкие кусочки эти документы.

— Но это вовсе не значит, — продолжал он, — что ты невинная овечка. Ничего подобного. Ты остаешься врагом. Теперь не отвертишься. Ты слушал Гитлера по радио? Слушал! И рассказывая некоторым товарищам из твоего коллектива, в т. ч. и Манучарову, ты восхвалял Гитлера, на что имеются свидетельские показания. И он мне зачитывает, не называя фамилий.

— Скажите же, кто эти клеветники? — только и мог выговорить я.

— А тебе это не обязательно знать — отрезал он.

— В таком случае я разговаривать с вами отказываюсь.

— Ну, ладно, назову.

И он действительно называет двух-трех работников с моего забоя. Фамилии их не называю, но пускай заговорит в них совесть, если когда-нибудь они прочтут эти строки. Трусливые, подленькие душонки. В 1956 году, когда разбирался мой вопрос о партийности в Сталиградском обкоме партии, выяснилось, что они дали ложные показания под нажимом следователя.

— Но ведь это ложь! ложь! Это самая настоящая клевета! Дайте очную ставку с ними, — потребовал я.

— Никаких ставок! Это вполне достаточный документ, чтобы предъявить статью 10, что означает антисоветскую агитацию, которую ты вел. Давай будем составлять протокол.

Мои ответы были все отрицательными, и он их записывал слово в слово, не искажая, поэтому я безо всякого возражения подписал протокол.

— Ну вот и хорошо! Остается теперь последнее — подписать анкету. Я тебе говорил о 206 статье. Воспользуйся ею, или ты будешь сидеть в тюрьме бесконечно, если она тебе нравится.

Я вспомнил свой разговор с юристом в тюрьме по поводу этой статьи и решил подписать анкету в расчете на изложение своих несогласий с теми искажениями ее, которые допущены следствием. Прокурор, прочтя их, наверняка должен будет мое дело передать на переследствие. Да я взял и подписал. К моему удивлению, следователь встал и протянул мне руку.

— Вы правильно поступили, Анатолий Игнатьевич.

Впервые он обращался на «Вы» и по имени и отчеству.

Так закончились мои следственные дела. Здесь, в Семилуках, очевидно, не применяли сильных физических воздействий, считая, что объект истязаний может кричать и крик будет услышан в соседних домах. В тюрьме иное дело, там все глухо, поэтому некоторые следователи приезжали из районов для ведения следствия прямо в тюрьму.

Меня тут-же отправили в Воронеж, на этот раз в машине. Плоткина Давида Александровича я так больше и не увидел. Не знаю, что с ним стало, остался ли он жив или погиб в этой страшной мясорубке. И вот я снова в прежней, набитой людьми, камере. Она гудела как улей: со следствия вернулось в этот день шесть человек, причем, без синяков, кровоподтеков и с целыми зубами.

Я рассказал Георгию Ивановичу о том, что было со мной и чем все обернулось, о том, как там фигурирует и его фамилия, но что о нем следователь ни разу не упомянул при моем допросе. Однако, было ясно, что кто-то написал донос.

Георгий Иванович по-прежнему болезненно переживал неясность своего положения. Действительно, было странно — со мной было все закончено, а его как-будто забыли.

Теперь я ждал вызова на переследствие. За время трехнедельного пребывания в тюрьме нас водили в баню всего один раз, да и спали мы в одежде. Это способствовало быстрому размножению паразитов. Вечером вся камера по команде начинала охоту за вшами. Противное, очень противное занятие, но ничего не поделаешь, иначе заедят. Неожиданно, числа 20-го получил передачу от жены. В ней был мой цигейковый полушубок, приобретенный еще в Магнитогорске, благодаря встрече в 1934 году в очень сильные морозы делегации из Кузнецка во главе с Хитаровым, приехавшей для заключения договора на соцсоревнование, а также шапка-ушанка, теплые носки. 23 или 24 ноября меня вызвали к начальнику тюрьмы. Я решил, что, наверное, к прокурору. В его приемной находилось человек десять, вызывали нас поодиночке. В кабинет зашел какой-то дед, лет шестидесяти, если не больше. Пробыл он там минуты три и вышел с совсем белым лицом и слезами на глазах. Остановился на середине приемной и сквозь рыдания негромко произнес:

— Что же это делается? Господи, помилуй! Ведь я не доживу до свободы, не выдержу десять лет. За что я должен принять эти страдания?

За ним пошел второй, третий, четвертый и выходили все, кто с восемью, кто с десятью годами лишения свободы. У всех были растерянные лица, некоторые даже как-то странно криво улыбались, настолько все эти приговоры казались невероятными.

Очередь дошла до меня. Начальник сидел за большим письменным столом, рассматривал какие-то бумаги, как-будто меня и нет в кабинете. Я кашлянул, он поднял голову.

— Как ваша фамилия?

— Конаржевский Анатолий Игнатьевич.

Он перелистал несколько листов и какой-то взял в руки.

— Подойдите к столу, вот вам ручка и чернильница, вот в этом месте распишитесь, а сейчас я вам зачитаю: «Тройкой НКВД осуждены по статье 58 п. 10 за антисоветскую агитацию — к 10-ти годам лишения свободы с отбыванием срока наказания в исправительно-трудовых лагерях. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».

Вот и все… Я вышел из кабинета убитый. А где же статья 206? Где прокурор? Где переследствие? В конце концов, где же суд? Как же можно осудить человека, вернее приговорить его к 10 годам лишения свободы, даже не посмотрев на него, не поговорив с ним. Все заочно. А ведь тройки, наверное, состоят из коммунистов. Где же их коммунистическая совесть? Где элементарные понятия о справедливости? Вот где действительные враги народа. И все же Сталин, наверное, не знает о том, что творится вокруг и что делается знаменитыми «Ежовыми рукавицами». С такими мыслями я вернулся в камеру. Остановившись у дверей, я не мог сделать ни шагу. Все, все кончено. 10 лет! А мне сейчас всего 31 год. Боже мой! Лучшие годы провести там, за колючей проволокой. Манучаров подошел ко мне и одними глазами спросил:

— Ну, что?

Я едва слышно ответил:

— Десять.

Георгий Иванович мне не поверил. Потекли дни ожидания… Через некоторое время меня перевели в другую камеру, камеру осужденных. С Георгием Ивановичем мы расстались с болью в сердце. Его так и не вызывали на следствие.