Тюрьма — допросы — тюрьма
Тюрьма — допросы — тюрьма
На другое утро нам с Георгием Ивановичем, как новеньким, выпала работа — вынести парашу, пройтись с этой бадьей, наполненной доверху испражнениями, до уборной, прополоскать ее и в сопровождении заключенного бытовика вернуться в камеру. Бытовики пользовались большим доверием у администрации тюрьмы, они разносили хлеб, обед, они же, при случае, доставляли махорку, конечно, за определенную мзду. Все это казалось каким-то кошмарным, неправдоподобным сном, а разговоры окружающих людей вызывали недоверие к ним, подозрительность.
Снова и снова возникал вопрос: «Кто они? Неужели, действительно, враги или такие же как я, жертвы какого-то „злого рока“? Ведь мы с Манучаровым, в конце концов, говорили то же самое, что и большинство из них: „Зачем мы здесь? Чти это значит? Ведь это нелепость!“».
Подошел инженер грузин. Он улыбался и был в хорошем настроении. Ему хотелось поделиться с нами о ночном допросе:
— Вы представляете, в чем меня обвиняют? Просто невероятно, какой-то анекдот. Я все время ломал себе голову, думал, что может быть, какой-то из десятков мостов, построенных мною, провалился, рухнул, но этого не могло быть, т. к. я всегда был уверен в их прочности, а тут, пожалуйста! — он рассмеялся. — Представляете себе, следователь обвиняет меня в том, что я, покупая на базаре пряную зелень в кооперативном ларьке, возмутился ее высокой ценой и сказал:
— Вот так кооперация дерет, хуже чем частник. А это означает по понятию следователя, дискредитацию кооперативной торговли и равносильно антисоветской агитации и подпадает под статью 58 п. 10. Как он только это сказал, то вся моя тяжесть на сердце сразу исчезла. Вот какие дела, и какие глупости. Я, конечно, без разговоров, подписал эту глупость, подтвердил сказанные мною слова.
Через несколько дней его вызвали к начальнику тюрьмы и объявили, что он приговорен тройкой НКВД на 7 лет лишения свободы. Я не верил своим ушам и подумал, что дело, очевидно, все-таки, не в зелени, а в чем-то другом.
Чтобы отвлечься от тяжелых дум, я старался больше и дольше играть в шахматы и в этом находил некоторое успокоение.
Через несколько дней меня вызвали без вещей — значат на допрос. Оказалось, за мной из Семилук приехал милиционер. Повел на вокзал. Я шел впереди, он — позади с пистолетом в руке. Всем встречным было сразу понятно — ведут преступника, арестанта. Состояние мое было ужасным, и обида, и возмущение, и в то же время, бессилие. В Семилуки добрались без всяких инцидентов. Провели меня в какой-то, расположенный во дворе, флигель, напоминавший курятник, открыли самую обыкновенную деревянную дверь с огромным амбарным замком, и я оказался в небольшой комнатке с маленьким зарешеченным окошком. В первую очередь в глаза бросилась железная койка, невероятно старая и на ней лежащий вниз лицом человек с длинными, как у художника, волосами. В комнате стояло что-то, напоминающее тумбочку и вторая койка, на неструганных досках матрац из мешковины, а вернее — просто мешок, еле-еле набитый соломой и подушка с наволочкой подозрительной чистоты. Обстановка подействовала просто удручающе. Я присел на кровать, лежащий человек поднял голову, повернулся набок лицом ко мне, пристально посмотрел на меня, и на его лице появилось недоумение. Он быстро поднялся и сел.
— Здравствуйте, Анатолий Игнатьевич! Вы здесь? — Его лицо обросло черной бородой, в которой бросалась в глаза прядь седых волос.
— Простите, откуда вы меня знаете? — в свою очередь спросил я.
— Как, вы меня не узнаете? Неужели я так изменился, что вы не узнали меня? Ведь вы встречались со мной почти ежедневно. Я Плоткин Давид Александрович.
Это было просто невероятно. В июле он, директор Воронежского горного управления и наш заказчик был арестован, как враг советского государства. А два года назад его наградили орденом Ленина. Серго Орджоникидзе ценил его как способного инженера и организатора.
Я внимательно посмотрел на Плоткина, изучая его лицо, но это был уже не тот Плоткин, которого я знал — уверенный в себе, подтянутый, решительный — нет. Передо мной сидел почти старик с измученным лицом, потухшими глазами и бессильно опущенными руками.
— Давид Александрович, — сказал я, — вы настолько изменились, что я действительно вас не узнал, прошло всего-навсего каких-то три месяца.
— Ведь, наверное, меня уже прорабатывали на собраниях как врага народа. Так ведь?
— Да, — ответил я. — было такое.
Давид Александрович показал пальцем на дверь.
— Это они стараются превратить меня во врага, в контрреволюционера. Я понял одно, кто сюда попадется, то отсюда не возвращается. За эти три месяца я в этом убедился. Я не оракул, но и вы готовые себя к худшему: к семи, восьми, десяти годам лишения свободы.
— Зачем вы так, я не допускаю мысли, что работники НКВД — следователи и прокуроры специально, но совершенно необъяснимым мотивам идут по пути произвола. Ведь они почти все коммунисты. А то, что вы говорите, просто невероятно! Этого не может быть!
— Эх, Анатолий Игнатьевич! Так, наверное, думает весь народ. Хотите, я вам нарисую картину ваших ближайших часов или минут? Слушайте. Вас сейчас вызовут. Вы войдете в кабинет. Вам предложат сесть, но как?! Не «садитесь», а «садись». Если у вас есть чувство достоинства, невольно спросите: «Почему так невежливо?» Вам ответят: «Отошло время Дукельского (б. начальника Воронежского НКВД), когда с вами, врагами народа, цацкались: „Садитесь, пожалуйста, не хотите ли закурить? и тому подобные вежливости. С врагами простой разговор — никакой вежливости: таких, как вы, надо брать в ежовые рукавицы“. Вам предложат, даже не заполняя анкеты, признаться в своей контрреволюционной деятельности, т. к. добровольное признание облегчит вашу участь. Вот тебе бумага, карандаш — и пиши. Вы возразите: „Я за собой никакой вины не имею, мне не в чем признаваться“. Он ответит: „Напрасно будем время терять, у нас есть все доказательства, отпираться бесполезно, незачем представляться дурачком“. Вы опять будете отрицать свою вину, ему, наконец, надоест вести с вами такой бесполезный, для него, диалог в мирных тонах и он начнет повышать голос, требовать прекратить валять дурака. Если вы будете продолжать упорствовать, он вам предложит пройти к стенке и там подумать о ваших злодеяниях, а сам займется своими делами или уйдет, посадив вместо себя кого-либо из практикантов. Вы же будете стоять и думать о том, что это все означает, где вы находитесь, куда попали. Через какое-то время следователь вернется. Его отсутствие может продлиться и два, и три, и больше часов. Начнет заполнять ваше личное дело».
Я слушал и думал о том, что это бред больного человека или действительно врага, а он продолжал:
— Меня продержали не менее десяти или одиннадцати часов на «стойке», потом не трогали недели две, затем я опять стоял, но уже не десять, а двадцать часов, у меня распухли ноги, мои мучители менялись и изредка спрашивали:
— Ну как, надумал?
Больше я стоять не мог и сел на пол, заявив:
— Больше стоять не намерен.
Следователь вызвал двух парней, они подняли меня под мышки, скрутили за спиной руки шпагатом и привязали к дверной ручке. Я уже сесть не мог: выворачиваются руки — боль невозможная, а они:
— Ну как, надумал? Или предпочитаешь стоять?
С этими словами Плоткин задирает одну штанину и показывает вывалившуюся из полуботинка опухоль ноги.
— Я не помню, как добрался до койки, кто-то меня поддерживал. Вы видите, Анатолий Игнатьевич: я в летнем белом костюме, уже октябрь, здесь пока не топят, по ночам холодно, я прошу, чтобы дали мне что-нибудь потеплее, или разрешили бы принести из дома пальто, но мне отказали, заявив:
— Подумаешь какие нежности! Еще не зима… Признавайся, тогда все тебе будет: и пальто, и передача.
Но тут открылась дверь и меня повели на допрос. Следователь, молодой человек лет двадцати пяти, на вид довольно симпатичный, в штатской одежде. Фамилию его не помню. Он вежливо предложил сесть и у меня мелькнуло: «Плоткин говорил неправду».
— Ну что же, Анатолий Игнатьевич, давайте будем знакомиться. Начнем с анкеты, а потом поговорим об остальном.
Дошли до отца.
— Кто ваш отец?
— Отец военный врач, доктор медицины, он умер в 1917 году вследствие полученной на фронте контузии.
— А вы не помните его чина?
— По документам он был коллежским советником, а погоны носил полковника.
— Хорошо, запишем: сын полковника.
— Но, позвольте, — возразил я, — ведь между полковником и врачом большая разница. Первый командует людьми, от него зависит их жизнь, а врач только их лечит. Отец занимал довольно высокий пост в армии Брусилова и, несмотря на это, бросил все в критический момент одного сражения, когда не успевали подбирать раненых и оказывать им первую помощь, бросил все и выехал на место боя, где и получил контузию, приведшую к его смерти. Он еще и в японскую войну был награжден золотыми именными часами, помимо других наград. Как видите, своим отцом я могу только гордиться.
— Кому нужны эти сказки, Анатолий Игнатьевич! — с иронией отозвался следователь. — Идем дальше.
— Беспартийный.
Я запротестовал.
— Вы прекрасно знаете, что я кандидат в члены ВКП(б). Я ошибочно был исключен во время проверки партийных документов и восстановлен, и все мои документы находятся в райкоме, о чем последний, еще два месяца тому назад, сообщил парткому участка. Я их не смог взять потому, что почти месяц находился в командировке по передаче передового опыта и методов работы, достигнутых участком, которым я руковожу, а когда приехал, то никого не смог застать в райкоме — куда-то все его работники исчезли.
— Раз мы их не изъяли во время обыска и у нас их нет, то будем считать вас беспартийным, — бесстрастно констатировал он.
Дошли до участия в общественной работе. Он пишет: «В общественной работе не участвовал, или очень немного». Это меня возмутило до глубины души.
— Как это так? Ведь я был кандидатом в члены Ленинградского Совета, председателем юнсекции на Волховстрое, внештатным инспектором Ленинградского бюро жалоб ККРКИ, председателем бюро инженерно-технической секции на Магнитострое, членом Уральского правления профсоюза строителей, делегатом V съезда инженерно-технических секций, членом горсовета Магнитки. Разве этого мало? Разве это не характеризует мою общественную работу?
— Все это ерунда. У нас нет документов, подтверждающих то, о чем вы говорите.
— Как так? — воскликнул я. — Все документы забрали во время обыска.
— У меня их нет, мне их не передавали, значит их нет.
Дело дошло до подписания анкеты. Я категорически отказался ее подписать.
— Ах, так! Хорошего обращения с тобой не понимаешь? Встать! Марш в угол! Будешь стоять до тех пор, пока не подпишешь, отвернись лицом к стенке! Ты еще расскажешь, как работал начальником иностранного отдела, передавая сведения иностранным разведкам.
Я был настолько ошеломлен брошенным мне обвинением, что на какое-то время потерял всякое соображение. Придя в себя, я заявил:
— Вы лучше о моей работе запросите полковника Болдырева, начальника СПО, он хорошо знает, кто я такой.
— На черта он мне нужен! — крикнул следователь. — Я и без него обойдусь. Подписывай!
— Не подпишу.
— Ну и стой!
Я стоял, наверное, часа два и невольно вспомнился незаконченный рассказ Плоткина, неужели он прав? Не может этого быть! Очевидно, этот произвол исходит от местных органов. Я стоял еще какое-то время лицом к стенке в углу и вдруг мне стало почему-то смешно: меня, взрослого человека, поставили в угол, как напроказившего ребенка.
Устали ноги, я повернулся к сидящему за столом следователю и заявил:
— Стоять больше не буду. Это недопустимые методы следствия, противоречащие нашим законам конституции, это насилие!
Он вскочил и начал орать:
— Ах ты, контрреволюционная сволочь, еще рассуждаешь, что законно и что незаконно. Для вас, контриков, нет законов! Я тебе покажу закон! Такой закон, который тебе надолго запомнится.
В это время открылась дверь в кабинет и на пороге появился начальник райотдела.
— Что за шум, в чем дело?
Я заявил ему, что следствие ведется недопустимыми методами и требую свидания с прокурором. В ответ услышал, сказанное совершенно спокойным голосом, в котором сквозила ирония:
— Ему прокурор нужен! Посади его в карцер, пускай там встретится с прокурором, протрезвится немного, умнее станет.
Да, Плоткин был прав. Все шло по разработанному сценарию. Дежурный милиционер впихнул меня в какую-то темную коморку без освещения, т. к. в ней не было окна. Здесь можно было или только стоять или сидеть на полу.
Когда я немного освоился с темнотой, сел на пол, т. к. ноги все же устали, хотя стойка и не была длительной, начал осмысливать в этой темноте вопросы задававшиеся следователем и интерпретацией им моих ответов. Больше всего задело его лаконичная категоричная запись «сын полковника». Перед глазами отчетливо возник образ отца: веселого, остроумного, смелого, мужественного, порядочного, принципиального, правда, вспыльчивого человека.