Хирургический корпус
Хирургический корпус
«…Тоска мне выжгла очи…»
(Из старого цыганского романса.)
…«Мошево»… Шесть двухэтажных бараков, крепких, рубленых, с большими окнами, с красными железными крышами. Большая зелёная лужайка позади бараков. На лужайке почему-то не было ни деревьев, ни кустов, но трава была — хорошая и густая. Дальний угол лужайки был отделён от остальной части высоченными лопухами.
Лужайкой единолично владел баран Васька. Это был наш лабораторный баран. Для чего он был нужен в лаборатории, я не знаю, но целыми днями он слонялся по больничной зелёной лужайке, держа в страхе и смятении души свободных от дежурства сестёр, врачей и ходячих больных, осмелившихся вторгнуться в его владение.
То ли от природы он был так бессовестно драчлив, то ли ненавидел всех двуногих существ, но только чуть завидев на лужайке движущуюся фигуру, Васька, свирепо изогнув шею и выставив вперед свои винтообразные рога, как выпущенная торпеда устремлялся к ней, несясь через всю лужайку.
Спасенье было одно — удирай во все лопатки, пока Васька не наподдал сзади своим мощным боевым оружием. Не бараном бы ему быть, а бизоном в каких-нибудь Пампасах!
…Мошево. Наши больничные бараки, или как их громко величали — «корпуса», были обнесены высокой кирпичной стеной, с широким кружевом колючей проволоки наверху, с вышками и прожекторами по углам — это была «больничная зона», но с одной стороны она граничила с зоной лагерной.
Там был обычный лагерь с лесоповалом и ещё какими-то «общими» работами, со столовой и клубом, и культурно-воспитательной частью — КВЧ — как по идее и полагается быть в каждом лагпункте, хотя и не везде было.
…Я уже пару месяцев работаю дежурной сестрой в хирургическом отделении Мошевской больницы. Дежурю сутки через сутки.
По вечерам в свободные дни, пока не захолодало, мы с Катериной старались незамеченными пробраться у самой стены в дальний угол лужайки, где за высоченными лопухами можно было укрыться от бешеного Васьки. Если это удавалось, нас ждал целый вечер блаженных часов, до самого отбоя.
Расстелив на траве одеяло, можно было валяться, читать, болтать о чём угодно, смотреть в розовое закатное небо… Если только природа и Васька были милостивы.
В эти дни мы отсыпались до вечера после круглосуточного дежурства, а когда вечер проходил, снова спали до утра перед следующим дежурством. На «жизнь» только и оставались, выпадающие через день, эти несколько вечерних часов на закате, окрашенных тихой задушевной беседой.
Впрочем, иногда у нас на полянке бывали и «гости», и тогда бывало достаточно и шуток, и смеха.
Однажды, ещё летом, мы с Катериной как-то пробрались на чердак её терапевтического корпуса, прекрасный светлый чердак, посыпанный жёлтым песочком. Он нас просто очаровал! Не долго думая, мы перетащили сюда свои матрасы из комнатушки, где жили медсёстры и единственная в нашей больнице докторша — очаровательная и добрая Ариадна Николаевна. Комнатушка медсестёр помещалась там же, в терапии, с дверью в коридор, но жили тесно, на «вагонках» — двухэтажных нарах, было жарко, а главное — шумно. Сестёр было человек 30. Ссоры и скандалы бывали неизбежно, как и во всяком общежитии. Хотя мы и привыкли спать «мёртвым сном» после дежурства, но всё же…
Какая тишина тут, на чердаке!.. Как много воздуха!.. Мы облюбовали местечко у полукруглого слухового окна без стёкол; разложили свои матрасы, а простынями на верёвочках отгородились от всего остального чердака, и от всего мира… Получилась прелестная маленькая кабинка!
…Как хорошо было утром проснуться под доносящиеся издалека звуки мощной радиолы, которую КВЧ никогда не забывала включить в лагерной зоне для поднятия бодрости духа и хорошего настроения у «зэков» перед разводом на «общие работы». Пластинок, правда, было немного, всего несколько штук, а когда они все прокручивались, цикл начинался снова. Конечно, мы все их знали наизусть, но всё равно…
Помедлить несколько минут — хотя бы две! Всем телом ощутить блаженный покой и прохладу простыни, ловя глазами первый лучик солнца, робко, косячком протиснувшийся в наше слуховое оконце… Чудные мгновения…
«…А мы сидим с тобой, сидим, как птенчики» — наяривает радиола — «…А мы грызём с тобой, грызём леденчики» — звуки рассыпаются звоном колокольчиков под дугой, и — УХ! — музыкальный ухаб так и подбрасывает всплеск какой-то необъяснимой радости — ведь ты всё же живёшь — живёшь несмотря ни на что!..
Этих «птенчиков», кажется из «Холопки», мы с Катериной особенно полюбили и никогда не пропускали. Впрочем, Катерина очень любила ещё и другую пластинку — совсем грустную и более подходящую к нашему странному существованию. Это был старинный цыганский романс — «Чёрная шаль». И в нём были слова: «… В душе моей печаль, тоска мне выжгла очи…»
При всём относительном благополучии нашей нынешней лагерной жизни при больнице, тоска острием впивалась в самое сердце.
— …Тоска мне выжгла очи… Да, — тоска мне выжгла очи… — повторяла Катерина, закинув руки за голову, глядя в потолочные балки, где в лучах восходящего солнца золотились тоненькие паутинки…
Но вот, набор пластинок заканчивался и начинался по-новой. И снова, «…Звенят, звенят бубенчики…»
— Женька, вставать! — спохватывается Катерина и вскакивает с матраса. — Ну-ка, живо!
Надо бежать завтракать и принимать дежурство.
Утро, длившееся несколько прекрасных минут, кончено. Открывается дверь в следующий день.
Но как они были чудесны, эти несколько минут!
Увы, это продолжалось недолго! Вслед за нами потянулись на чердак и другие компании, и вскоре весь чердак запестрел занавесочками, или ширмами из одеял, и наконец, нагрянули охранники и вытурили всех, а на дверях чердака повесили огромный замок. Но мы особенно уже и не жалели. Когда чердак стал общежитием, — он потерял своё очарование.
…Мы с Екатериной, как и большинство сестёр в Мошевской больнице, не были «профессиональными» медицинскими сёстрами, поэтому и в больных мы видели обыкновенных страждущих людей. Никогда мы не называли их: «больной», или по фамилии, но всегда по имени. Со многими, долго лежавшими, успевали познакомиться и даже подружиться.
Были мы достаточно добросовестны — старались сделать все назначения предельно внимательно, дабы не перепутать чего-нибудь, и конечно всё-таки иногда путали, и это было ужасно — потом расскажу и об этом! Врачи это понимали и, несмотря на наши оплошности, ценили нас, как медсестёр, но «дистанционный тон» на работе держали исправно, все как один.
Врач на работе — непререкаемый и для сестёр, и для больных авторитет, и потому он держится с сёстрами строго официально. Разве что ночью, в дежурке, совершив положенный обход, задержится дежурный врач, и зашуршит невзначай среди ночной тиши чуть слышный шепот — это болтают дежурный врач и дежурная сестра — о том, о сём — что слышно?.. Что пишут родные?.. И когда же, наконец, начнут отпускать пересидевших?!..
Зато в дни «недежурств», в наши милые вечерние часы на Васькиной полянке, а зимой где-нибудь в лаборатории, или вовсе в коридоре, у лестничной клетки — врачи превращались в просто добрых знакомых, перебрасывались пустяковыми шутками, необязательно слишком умными, рассказывали истории «из прошлой жизни», или взапуски играли в «литературные» игры, вроде тех, которыми интеллигентные «зэки» развлекаются на пересылках на долгих этапах.
Сначала мне трудно было привыкнуть к такому «двуличию» врачей, и их тон на работе меня коробил, или задевал, во всяком случае. Но потом я привыкла и поняла, что непререкаемый авторитет врача, его «божественность» — имеет свой смысл. Чем больше больной верит во врача, тем у него больше шансов выздороветь. Чем больше сестра боится врача, тем добросовестней и аккуратней будет работать, если не хватает у неё собственной добросовестности!..
Однако, единственной отраслью практической медицины, в которую я поверила, и которая заслужила моё безоговорочное признание — стала хирургия. И работа в хирургическом отделении показалась мне даже интересной.
Но всё это пришло не сразу, много не сразу!..
…Мои первые неудачи и промахи в процессе овладения обязанностями палатной медсестры начались ещё до хирургического корпуса. Я уже работала в туберкулёзном, но иногда меня посылали поддежурить в какой-нибудь другой корпус.
Был у нас специальный корпус «доходяг». Таких же безнадёжных, как и наши туберкулёзники. Это был корпус дистрофиков — не помню, чтобы хоть кто-нибудь из них поправился и вышел из больницы. Я не работала в этом корпусе, но мне приходилось несколько раз заменять там сестру, и это было ужасно.
Болезнь, с которой лежали эти тощие, умирающие люди, носила звучное и даже красивое название — пеллагра. Её признаками считалось полное истощение — дистрофия, и тёмные твёрдые «кожаные» пятна на коленях, на локтях, на ягодицах.
Кроме звучного названия болезни, всё остальное было уродливо и отвратительно. Больных было слишком много даже для двух этажей отдельного корпуса, и это был единственный корпус, где в палатах была «вагонка» вместо кроватей, и те, кто был ещё в силах залезть, размещались на верхних нарах.
В палатах, больше похожих на тюремные камеры, не хватало воздуха. Открывать форточки не давали сами больные, те, кто лежал у окна. Вместе с тем, зловоние было нестерпимым. К дистрофии неизбежно присоединялись поносы, и в каждой палате стояло деревянное кресло с дырой в сидении, под которой стояло ведро. Санитары не успевали выносить вёдра и подкладывать судна тем, которые уже не в состоянии были добраться до кресла. Таков был дистрофический или «пеллагрозный» корпус.
К счастью, мне не пришлось в нём работать, но одно моё дежурство там ознаменовалась трагикомическим происшествием, запомнившимся мне на всю жизнь. Правда, сейчас, в свете прошедших десятилетий, оно вспоминается скорей в комических тонах.
Как я уже упомянула, в палатах этого корпуса была вагонка — сплошные двухэтажные нары. Я вхожу в палату измерять температуру. Хотя заранее известно, что больше 35-ти с десятыми ни у кого не бывает, но так уж положено: больные должны чувствовать себя больными и верить в магические таинства медицины, в том числе, и в таинство измерения температуры.
Термометры — штук пять-шесть, помещаются в поллитровой стеклянной баночке, где их хвостики обеззараживаются, купаясь в растворе хлорамина. Пока больные держат термометры, я ставлю баночку на краешек чьих-то нар, а сама болтаю с больными, рассказываю какие-то пустяки, как обычно стараюсь подбодрить и развеселить — всё-таки новая незнакомая сестра — для них тоже событие. Вся палата принимает участие в разговоре.
Один за другим забираю я градусники из подмышек больных и водворяю их в хлорамин. Вот и последний. Но тут больной на нарах делает какое-то случайное резкое движение, и… баночка с хлорамином и термометрами летит с высоты верхних нар — на пол!.. Термометры разлетаются по всей палате. Вдребезги! Все до одного!..
Вся палата замирает от ужаса, уставившись на мелкие осколки и весело прыгающие по всем полу серебряные шарики ртути. Из опрокинутой баночки медленно течёт хлораминовая лужица. Я чувствую, как немеют мои ноги…
Сейчас, конечно, смешно. Пять разбитых термометров — подумаешь, проблема! Но тогда это было больше, чем проблема. Это было бедствие! Их негде было купить… Их где-то должен будет достать сам Неймарк! Да и можно ли вообще их будет достать??.. А до Неймарка должна была узнать старшая сестра, потом дежурный врач, потом заведующий отделением, потом…
У каждого в жизни бывают мгновения, когда ему не фигурально, а совершенно реально — «не хочется жить»! Лучше исчезнуть мгновенно и навсегда. Ничего не видеть, ничего не знать… Это был один из таких моментов… Ох, этот ужас непоправимого!
В каждой работе, в каждой деятельности это может случиться. В медицине это особенно страшно. И всё же, мои непоправимо разбитые градусники — какими невинными «цветочками» они оказались! Позже мне пришлось отведать и «ягодок»!
…Совершенно не помню, как меня бранили, но что бранили, знаю наверное. Грозили списать в зону, что-то и как-то докладывали Неймарку… Всё это, конечно, было, но следа в памяти не оставило. Вероятно, благодаря вмешательству Маргариты Львовны, меня в зону всё-таки не списали.