Тимшер — Соликамск и обратно
Тимшер — Соликамск и обратно
…Итак, я уже знала из писем, что пропуск, за которым Вечка выстоял в очереди в районное отделение милиции много дней — получен, «вещи» собраны, и дело только за билетами.
С дороги они дадут мне телеграмму. И вот, с каждой почтой с каждой оказией я ждала телеграммы, а телеграммы всё не было и не было. И дело уже идет к осени, и темнеет всё раньше и раньше, и к утру лужицы покрываются тонким ледком.
И вдруг — наконец-то! — телеграмма! Да еще какая — Господи помилуй! Они ждут меня в Соликамске, на вокзале! Боже мой! Где же на вокзале? Почему же не дали телеграмму раньше, с дороги??.. Что же делать?!.. Я кидаюсь к Тевию Израилевичу. Лошадей у него, конечно, нет. Лошади есть у охраны и у уполномоченного 3-ей части… Но Тевий Израилевич — единственный врач в округе, его уважают, в нем нуждаются. Он может попросить лошадей до Бондюга — за медикаментами, например. Но уже вечереет, надвигаются сумерки. Кто же даст лошадей теперь, на ночь глядя? Какие медикаменты?!
— Надо подождать до завтра.
— Какое завтра?! Что Вы говорите? — Завтра! Из Бондюга только с утра бывают оказии до Чердыни. Завтра, утром, к рассвету, я должна быть в Бондюге!
Скрепя сердце, Тевий Израилевич отправляется к уполномоченному и скоро возвращается обратно. По одному виду его я понимаю — лошадей не дал. Он безнадежно машет рукой:
— Какие лошади!
— Я иду пешком!
— Вы что? Или вы с ума сошли? — кричит Тевий Израилевич. — Девчонка! (хотя мне уже почти сорок). — Да вас медведи к чертям задерут!
— К утру я буду в Бондюге!
Несколько минут мы ссоримся и кричим друг на друга. Но всё это — только проволочка времени. Наконец это доходит до Тевия Израилевича. И тут появляются высокие сапоги — наверное, будут мне впору, и та самая пресловутая бутылка — «талисман». Я надеваю свою старую лагерную телогрейку (ничего другого у меня нет), и туго повязываюсь платком крест-накрест, с узлом за спиной. В авоську Тевий Израилевич сует мне свою пайку и остатки печенья из посылки.
…Когда я вспоминаю этот ночной марш — тёмной осенней ночью, хоть глаза выколи, 37 километров глухим таёжным проселком, — прежде всего и сильнее всего меня охватывает удивление. В самом деле, почему меня не задрал «к чертям» медведь?.. Почему не забодал лось?.. Почему не растерзали еще какие-нибудь таёжные звери? Что она, необитаема что ли, эта тайга?.. Тайга на сотни километров кругом? И почему никакого страха, даже на донышке души, не ощущалось? И в мыслях было только одно — не опоздать бы к утренней оказии! Что утром я буду в Бондюге, у меня не было никаких сомнений.
Только однажды я вздрогнула, когда из-под самых моих ног, с шумом и клёкотом, вдруг вырвалась какая-то огромная птица, и как торпеда, понеслась куда-то вдоль дороги…
К ночи дорога совершенно потонула в темноте, и только ощущалась ногами идущими по песку, да несколько раз я лбом налетала на выставившуюся чересчур к краю дороги сосну.
Я побоялась надеть сапоги Тевия Израилевича, чтобы не стереть ног — и правильно, вероятно, сделала; но под моими старенькими, еще лагерными, «баретками» вскоре треснул тонкий ледок на луже и нога ушла по щиколотку в холодную воду. Но согрелась быстро — ведь я не шла, а почти что бежала. Заблудиться было негде — дорога была одна-единственная и не раз мною уже пройденная. И на всей дороге был тоже один-единственный отворот влево, который вел к ближнему лагпункту с поэтическим названием — «Омут» (только и бросаться несчастным зэкам вниз головой в реку!).
Боялась я одного, — что в темноте не замечу развилки и попаду на этот отворот, поэтому я старательно держалась правой стороны — так по крайней мере мне казалось.
Держалась, держалась, а всё же…
Только когда здесь и там светлячками чиркнули впереди лагерные огоньки, я поняла, что всё-таки свернула на этот проклятый левый поворот!
Беда, конечно, не так уж велика — пробежала я по нему всего-то какую-нибудь пару километров, но от досады и обиды — чуть не заревела! Повернула назад, и теперь уж «проученная», осторожно и тихонько двигаясь, благополучно нашла развилку и помчалась прямой дорогой на Бондюг.
Ничего ни страшного, ни особенного не случилось на моём пути. Даже не припомню, присаживалась ли отдохнуть — наверно, присаживалась. Так или иначе — к утру я была в Бондюге, и вовремя! Какой-то грузовик уже дымил своими колонками — тогда машины ездили на «чурочках», которые горели в газогенераторах в виде двух цилиндров, стоящих по бокам, кабины, и шофер уже возился у машины. С ним я и уехала, да еще так удачно, не до Чердыни, а до самого Соликамска, В маленьком душном зальце Соликамского вокзала, битком набитым всяческим народом, в самом дальнем углу, на каком-то мешке, прислонившись спиной к стене, сидела старушка в темной кофте с растрепавшимися седыми волосами, выбившимися из-под гребенки. Рядом стоял рослый мальчишка в футболке, широко расставив крепкие мускулистые ноги в спортивных «бутсах». Это были моя мама и мой сын!
Я долго смотрела на них чувствуя как комок поднимается к горлу и боясь двинуться чтобы не разрыдаться преждевременно. Потом бросилась к ним через весь зал, натыкаясь по дороге на чемоданы мешки и скамейки.
Дорога назад в Тимшер прошла сравнительно легко и без каких-либо происшествий. Правда, катер до Бондюга, на который я очень рассчитывала, к сожалению почему-то не ходил, и поэтому нам сначала пришлось добраться на попутной «полуторке» до районного центра Чердыни, что на пол-пути к Бондюгу, где мы заночевали в местной больничке, в которой я уже останавливалась однажды. Поутру я вышла к почте, где обычно «ловили» попутные машины и вскоре договорилась с шофёром грузовика, направлявшегося в Бондюг, (показав ему «талисман» Тевия Израилевича), чтобы он заехал в больничку за мамой и Вечкой. Так, на попутках мы и добрались до Бондюга. Оставалась самая трудная часть пути — 37 километров вверх по Тимшеру. Машины туда не ходили. Повозки с лошадьми — далеко не каждый день. Но нам и тут повезло. В Бондюге как раз формировался караван из нескольких «завозней», гружённых продовольствием на зиму, лесоповальным инвентарём и арестантской одеждой, предназначавшихся для лагерей, расположенных выше по течению Тимшера. «Завозни» вверх по течению будет тащить небольшой катер, а обратно они будут сплавляться по течению своим ходом, гружённые древесиной и управляемые людьми с шестами и вёслами. Пассажиров такие караваны обычно не берут, но «талисман» Т. И. и тут сработал безотказно. Нас разместили на одной из «завозней» вместе с солдатами охраны, и через двенадцать или немного больше часов плавания вдоль живописных берегов Тимшера мы наконец благополучно сошли на берег прямо у начала тропинки со ступеньками, которая вела вверх по откосу и выходила почти к моему жилью, и по которой мне, (а потом и Вечке) приходилось спускаться к Тимшеру за водой.
Мы как могли удобнее разместились в моей единственной небольшой комнатушке и зажили втроём «в тесноте, — но не в обиде».
Когда приехали мама с Вечиком, осень уже во всю вступала в свои права. Вскоре выпал первый снег. А ещё через две недели завыл морозный ветер, замели метели, и скоро наш домик и весь «лагпункт» погрузились в снег по самые окна.
Наступила ранняя зима. В морозные дни, когда дымки из труб поднимались вертикально вверх и постепенно таяли в небе, извечная тишина лежала над тайгой, дремлющей под снегом, а с наступлением сумерек одно за другим приветливо зажигались маленькие окошки домиков под снеговыми шапками — казалось, мир и покой должны были сходить на души людей в этом заколдованном снежном царстве…
Но не было мира и покоя под крышами лазаретных бараков. Сотни разных людей были собраны сюда с самыми разными судьбами. У кого-то позади остались университеты, работа на высоком уровне; у большинства — тяжелый деревенский труд; почти у всех где-то в другом мире семьи, у некоторых — в таких же затерянных лагерях. Объединяло их одно: почти все попали сюда с одной и той же болезнью — острой дистрофией на почве голода, и почти для ВСЕХ впереди была одинаковая дорога — на лагерное кладбище, (не обнесенное никакой оградой), где на ровном поле разбросаны были столбики с номерами на них. Под каждым таким столбиком находили последнее пристанище 15–20 человек.
Единственное лекарство, которое могло бы помочь больным лазарета — достаточное питание — было недоступно, и люди медленно гасли.
«Вольнонаемные» — как я, тоже жили впроголодь, но мы не были так истощены, как наши пациенты в бараках. Спасала картошка, которую выращивали все на делянках у домов и на отшибе, а также сушёные грибы, которых в тайге было изобилие, и которые мы сушили впрок на зиму. Поскольку мама с Вечиком приехали ко мне по разрешению лагерного начальства, то и им полагалась иждивенческая хлебная пайка в 300 г. в день. Кроме того, я приносила домой половину своего, а частенько и Тевия Израилевича больничного обеда.
В первый год нам пришлось покупать картошку у охранников по еле доступной нам цене, но на следующий год мы насадили прямо около домика небольшую делянку картошки, которой, увы, нам кое-как хватило только до нового года. Грибы, которых, казалось, мы насушили целую кучу, тоже как то быстро съелись, так что нас опять ожидали довольно голодные остаток зимы и весна. Не рассчитали. Придется опять докупать у охранников по их сволочным ценам…
Как проходила наша жизнь в Тимшере? В общем — довольно однообразно. С утра Вечка и зимой и летом спускался с ведёрком по ступенчатой дорожке к Тимшеру за водой. Летом и осенью купался. По его возвращении мы все вместе, (если я не была на дежурстве), завтракали, и я убегала в больницу на целый день Когда могла, забегала минут на пятнадцать в обед, прихватив чего-то съестного из своей порции.
Зимой после снегопадов и метелей день начинался с откапывания от снега всего вокруг — начиная с окон и кончая тропой, вернее траншеей, ведущей от нашей хижины к проложенной охранниками на дровнях с лошадьми колее от нашего посёлка к больнице. Долгими зимними вечерами, при свете чадящей «лампады», чтобы как-то развлечь маму и Вечку, я предавалась воспоминаниям вслух, или сочиняла на ходу какие-либо забавные истории.
Мама уже и тогда передвигалась с трудом и больше сидела на кровати, а летом, и в самодельном кресле Вечкиного изготовления, вынесенном для неё на крыльцо. Она почти всегда что-то читала; те несколько книг стихов, которые я умудрилась провезти с собой через все лагеря и пересылки, она, наверное, уже выучила наизусть.
В Тимшерской больнице имелась крошечная библиотека для больных — всего 3 или 4 полки со старыми зачитанными книгами. Но к счастью, это были, хотя и весьма разрозненные, тома классиков русской литературы: Толстой, Тургенев, Достоевский, Куприн. Откуда они здесь взялись, никто не знал. Для нас это конечно был клад! Ведь на лагпунктах типа нашего, обычно, не было не только библиотек, но даже газет и журналов, так как один или два присылаемых экземпляра застревали у начальства или охраны. Радио у нас тоже не работало, хотя и было. Ведь для него нужна электроэнергия, а для этого, — чтобы работал движок генератора, который у нас постоянно был поломан, а чинить было некому.
Благодаря больничной библиотечке, Вечка приобщался к русской литературе не по школьным учебникам, а по шедеврам её классиков. Это привило ему вкус к хорошей литературе на всю его дальнейшую жизнь.
О конце войны мы узнали лишь на третий день, так как «движок» не работал и радио молчало, а телефонная линия была в ремонте.
Сначала был немалый ажиотаж и подъем настроения по этому поводу. Все с нетерпением ждали каких-то перемен.
…Но, дни шли за днями и ничего не происходило.
Постепенно жизнь опять вошла в свою обычную колею, и к началу лета уже было ясно, что никаких амнистий для «политических» не будет, и нам следует не трепыхаться и продолжать «жить как жили». Мы и продолжали.
Летом нашу не богатую событиями жизнь скрашивали походы в тайгу за грибами и хворостом. Сначала ходили вдвоём с Вечкой, но к осени он уже настолько освоился в тайге, что выходил туда утром самостоятельно и возвращался к обеду, полный впечатлений, волоча за собой здоровенные связки хвороста.
Конечно же, мы оба очень уставали от таких походов. Сказывалась недостаточность питания с полным отсутствием мясных продуктов. А к зиме у нас кончилась картошка, и почти подошли к концу насушенные грибы. Я понимала, что втроём нам будет очень трудно продержаться до лета.
Кроме того, меня всё время угнетала мысль о Вечкином образовании. Ведь живя здесь, он теряет время учёбы. Год уже потерян. В свои редкие выходные дни, а иногда и по вечерам, я старалась в силу своих возможностей заниматься с ним школьными «предметами», руководствуясь взятыми им с собой кое-какими учебниками, но понимала, что это не может заменить ему школу. Да и питания ему явно не хватало, — ведь он рос, и довольно быстро!
И вот, взвесив всё и обсудив все «за» и «против», мы вместе решили, что при сложившихся обстоятельствах Вече лучше вернуться назад в Москву к отцу, окончить там хотя бы седьмой класс, а там увидим, как всё сложится.
К счастью, его пропуск был выдан в Москве на поездку туда и обратно без указания даты возвращения. Хоть с этим проблемы не будет! А в дороге, одному, без бабушки, налегке ему не будет слишком трудно. Ведь ему уже скоро 15, он сильный, уверенный в себе и не по годам смышлёный. Да и опыт у него уже есть — дорога сюда.
В общем, перед самым Новым годом — 1946 м, я отправила Вечку с оказией на дровнях с лошадьми по замерзшему Тимшеру в Бондюг, одев на него, чуть не силой, свою старую лагерную телогрейку и укутав двумя не менее старыми одеялами. Оттуда он должен был самостоятельно, с оказиями, добираться до Соликамска, и дальше поездами в Москву.
Мы остались с мамой вдвоём…
Недели через три, а может быть и больше, сейчас уже не помню, пришла телеграмма из Москвы: «Я приехал. Целую. Веч». А ещё через месяц мы получили письмо, которое он написал с дороги, будучи ещё в Соликамске. Там ему пришлось провести почти три дня, ночуя на вокзале, прежде чем он достал билет на поезд до Перми. За эти дни он один раз сумел побывать в городе, и он ему даже понравился — старинная архитектура, много красивых церквей.
После Вечкиного отъезда все мои заботы сосредоточились на маме. Бедная моя старенькая мама… Сколько жизненных невзгод и страданий довелось ей перенести за свои 70 лет!
Она никогда ни на что не жаловалась, принимала всё что ни случалось как должное и неминуемое. Всегда о ком-то заботилась, и старалась всё делать как надо, как полагается. Когда то она была энергичной и если надо, строгой, как полагается учительнице. Теперь она больше молчит, пока с ней не заговоришь, или она не вспомнит что-либо имеющее непосредственное отношение к нашей нынешней жизни, или не столкнётся с чем-то непонятным. Но из вопросов, которые она изредка задает, отрываясь от своих дум, я знаю что она постоянно думает обо мне, моих детях и других близких ей людях, переживает за нас, и наверное, даже молится, хотя никогда не была особенно религиозной.
Мама прожила нелёгкую, поломанную жизнь на стыке двух эпох, пережив Первую мировую, Гражданскую и Отечественную войны, гибель любимого мужа — моего отца, мой арест и отправку этапом в лагеря, голод, холод, и другие невзгоды, которым и теперь ещё не видно конца.
А ведь как хорошо всё складывалось вначале…
О том, что я собираюсь сейчас рассказать, я знаю из рассказов мамы и её сестёр — моих тётушек, а кое-что из моих детских воспоминаний.