2

2

22 сентября Сеченов прибыл в Грац. Здесь профессорствовал старый друг, ученик Людвига — Роллет. К нему Сеченов приехал вместе с молодым гистологом А. Е. Голубевым, который собирался в Граце готовить свою диссертацию.

На душе у Ивана Михайловича было неспокойно: оказалось, что и он подвержен некоторой страсти, которую так презирал в других.

Незадолго до отъезда из Петербурга он стал замечать за собой нехорошее: он ревновал. Ревновал Марию Александровну — нет, конечно, не к Бокову — к Владимиру Онуфриевичу Ковалевскому, их общему другу, чудному, милому человеку, который стал почти неприкрыто ухаживать за Машей.

Возможно, конечно, что ему только показалось, а возможно — почему бы и нет? Почему Ковалевский должен был избегнуть того, чего не удалось избежать ему: почему он не мог влюбиться в Марию Александровну?

Но если он и влюбился, то не следовало ей поощрять эту влюбленность и не потому, конечно, что он, Сеченов, ей не доверяет, а просто не надо допускать ничего, что могло бы вызвать скандальные сплетни и ущемить ее самолюбие. Ведь именно из-за этого, из страха перед скандалом, он ради Маши согласился на неопределенное время скрывать их отношения. Хватит, что и о них слухи бродят в обществе, каково же будет, если еще узнают об ухаживаниях Ковалевского?..

«Расположения духа у меня нет никакого, — пишет Сеченов Марии Александровне, — пароксизмы, имевшие место в последние дни пребывания в Петербурге, разумеется, прошли, но не заменились еще ничем новым… Что-то вы поделываете, мое родное дитятко? Не мучьте себя слишком усиленным писанием, наймите стенографку и пишите с ней в день по пол-листа, а в свободное время учитесь английскому языку и географии… Целую ваши золотые ноженьки…»

«Господь с вами, мое неоценимое золото, ходите по вечерам к П. И., ходите с ним кататься, ходите по театрам, приглашайте Ковалевского, только, ради бога, не очень скучайте, а главное — не наваливайте на себя от скуки слишком много работы. Кроме того, я требую от вас положительного обещания приехать сюда в декабре…»

Теперь это было проще: зимой прошлого года умер генерал Обручев; что касается Эмилии Францевны, то она после нескольких недель, прожитых у дочери в Петербурге, начала кое-что понимать. Она пристально наблюдала за отношениями «супругов», она не сводила глаз с постоянного их гостя Сеченова, и от ее испытующего материнского взгляда не ускользнули странные отношения между всеми тремя.

В тревоге вернулась она в Клипенино, а когда Сеченов уехал за границу и Маша стала проситься вслед за ним, Эмилия Францевна написала зятю письмо, полное скрытой боли и откровенного волнения.

Петр Иванович, этот добрейший человек, жалел «бедную мать», и ответ, который он послал ей, был образцом душевной заботы о ее спокойствии и образцом редкой самоотверженности:

«18 декабря 1867 г.

Высокоуважаемая и дорогая Эмилия Францевна! Я много перед вами виноват, что не отвечал тотчас же на ваше письмо… чтобы сколько можно успокоить и утешить вас о нашей прекраснейшей жизни с Машей… Умоляю поверить мне, что мы с моей дорогой, неоценимой Машей живем, как только подобает самым милым супругам. Она, это «единственное существо», как вы ее называете в вашем письме ко мне, действительно есть «единственное существо», которое я ценю, люблю больше всего на белом свете. Уверяю вас, как честный человек, что мы живем с нею в самых лучших отношениях и если она по характеру сошлась более с удивительным из людей русских, дорогим сыном нашей бедной родины Иваном Михайловичем, так это только усилило наше общее счастье. Вы сами его видели, а я еще к тому прибавлю, что Иван Михайлович, конечно, не говоря уже об уме и таланте его, принадлежит к людям рыцарской честности и изумительной доброты. И вы можете представить, до какой степени наша жизнь счастлива, имея членом семьи Ивана Михайловича.

Говорю вам по совести, что если бы мы лишились его, то это было бы огромное несчастье, равносильней которого трудно себе представить.

Теперь я пользуюсь случаем, чтобы умолять вас полюбить Ивана Михайловича, как родное детище, коим считаю себя уже с давних пор сам, и умоляю не отказать мне в этом.

Послушайте меня, Эмилия Францевна, я вижу в моей дорогой Маше многие черты вашего характера, и это сходство делает из нее женщину, конечно, не простую из смертных, а с «искрою божьей в голове», как говорится. Это могут вам засвидетельствовать не я и не Иван Михайлович, а многие из людей, к ней, нам и вам посторонние, и это обстоятельство породнило меня с вами с первых дней нашей встречи…

Не прибавляя никакого эпитета к имени моей доброй подруги, я так много чувствую, произнося имя Маша! Многое связано с этим именем в прошлом, настоящем и, без сомнения-, будущем и самого дорогого и прекрасного…»[13].

Бедный Петр Иванович! Он все-таки был обыкновенным человеком, пусть с очень доброй душой: зная, что Маша собирается ехать к Сеченову, и зная, что только приезд матери может удержать ее, он умоляет Эмилию Францевну приехать к ним.

Мать не приехала. Поверила ли она этому письму? Она была достаточно умна, чтобы прочесть в нем и то, что было несказанного: Сеченов стал членом семьи, потерять его для них катастрофа, и она, мать, должна полюбить его «как родное детище».

Все это трудно укладывалось в голове. Одно она поняла: если муж, а в любви его к своей дочери она ничуть не сомневалась, если любящий муж мог смириться с вторжением в его жизнь и в его любовь другого человека, а смирился он опять-таки для счастья Маши, то может ли она, мать, стать поперек дороги к этому счастью?

Поплакав и повздыхав и в душе подумав — как хорошо, что отец до этого не дожил! — она решила больше ни во что не вмешиваться и ничему не препятствовать: пусть Маша едет за границу, она разрешает.

Это была первая разлука Марии Александровны с Сеченовым после 1865 года, если не считать тех нескольких недель в году, когда она уезжала к матери в Клипенино. Обоим эта разлука давалась тяжело. Письма Сеченова полны любви, нежности и заботы, он называет ее «моя беллина»[14], а себя «старой нянькой» и «арапкой», он умоляет не тосковать, не утомляться работой и не ревновать его к Сусловой.

Надежда Прокофьевна окончила Цюрихский университет и приехала в Грац 25 сентября готовить свою докторскую диссертацию. Она была так счастлива снова встретиться со своим дорогим учителем, что, когда эта встреча произошла, разревелась, и Сеченов — по своей «…коровьей природе разнюнился вслед за ней».

Целый вечер просидели они за разговорами — о Цюрихе, о Петербурге, о том, что Суслова по-прежнему мечтает ехать в степи, так как считает, что главной цели нужно принести в жертву все свои стремления.

Ах, вот как? Значит, появились какие-то новые стремления? Краснея, она призналась в своей любви к одному совершенно необыкновенному человеку — профессору Цюрихского университета и социал-демократу Федору Федоровичу Эрисманну.

Сеченов убеждал ее, что нелепо идти наперекор физиологическим законам, что любовь — неизбежное зло в жизни человека, что лучше всего выйти замуж за своего необыкновенного швейцарца. Суслова негодовала на эти уговоры, а Иван Михайлович только посмеивался про себя: «Ничего, придет время, я ей напомню этот разговор!»

Суслова начала работать в квартире у Сеченова в те часы, когда он уходил в лабораторию Роллета, и в те часы, когда он работал вместе с ней над ее диссертацией.

Третьим в их компании бывал Голубев, но этот с приездом Сусловой стал мрачен и нелюдим, и Иван Михайлович, не терпевший, чтобы выставляли напоказ свои настроения и сам всегда прятавший их, раздражался и становился резким с Голубевым. До тех пор, впрочем, пока не понял, в чем дело.

Просто поветрие какое-то — этот тоже, оказывается, влюбился, и в кого бы вы думали? В Суслову! Значит, Суслова в Эрисманна, Голубев в Суслову, а Мария Александровна ревнует его тоже к Сусловой — вот путаница-то!..

Э, распутывать некогда — само по себе все станет на места. Надо работать. Одно удовольствие помогать Сусловой — она так углублена в свои опыты, так много придает им значения, так горячо относится к каждой удаче и неудаче! Банку с лягушками она называет лазаретом, свежих, только что добытых лягушек — молодежью. Работается им весело и донельзя успешно.

Суслова выбрала своей темой лимфатические сердца лягушки — крохотные «моторчики», дающие движение лимфе по телу лягушки, подобно тому как кровяное сердце дает движение крови.

«Как раз для тонких женских рук», — отметил Сеченов.

Опыты ее должны были доказать, что центральное торможение, открытое Сеченовым, распространяется не только на спинномозговые рефлексы, но и на лимфатические сердца.

Параллельно с ее работой Сеченов вел подобные опыты и над центральным торможением кровяного сердца.

Сеченов увлекся этими экспериментами, как, впрочем, увлекался всяким новым исследованием. Уже первые опыты с замечательной яркостью показали правоту ученого — центральное торможение одинаково действенно для целого ряда реакций организма.

Вскоре он убедился: во-первых, раздражение спинного и продолговатого мозга усиливают и учащают движение лимфатических сердец; во-вторых, раздражение кожи приводит к их остановке. Когда они непосредственно раздражали нижние отделы центральной нервной системы — спинной мозг, лимфатические сердца бились втрое-вчетверо быстрее, чем при обычном состоянии. А раздражение кожи останавливало сердце ничуть не хуже, чем раздражение блуждающего нерва в опыте Веберов кровяное сердце.

Вывод очевиден: раздражение с кожи передается в головной мозг и приводит в действие тормозящие центры, они-то и останавливают движение лимфатических сердец. Самое яркое доказательство тому было обезглавливание лягушки: как только лягушке отрезали голову, остановки сердца от раздражения кожи не происходило.

Удивительно, как бескорыстно относился Сеченов к своей работе! Он, собственно, даже самому себе говорил, что работа эта не его, а Сусловой. И на вопрос Марии Александровны, какие из опытов идут в диссертацию Сусловой, а какие будут напечатаны за его именем, он отвечает:

«Я отдал Суслихе все, что было сделано до 31 октября включительно. Только при этом условии могла в самом деле ее диссертация получить блеск, соответствующий важности события…»

31 октября исследования Сусловой были закончены.

Блистательное подтверждение сеченовской теории центрального торможения! И Сеченов поспешил поделиться своей радостью с Марией Александровной.

Редкостные были у них отношения. Он писал ей, как равный равной, он делился с ней каждым успехом и каждой неудачей в своей научной работе; их духовная близость была так велика, что не существовало мысли, которую они не поспешили бы высказать друг другу. Завидная участь — редко кто мог похвастаться подобным в супружестве.

«Поздравьте меня, мое милое, дорогое, благородное дитятко, сегодня утром все здание лимфатических сердец и задерживательных механизмов увенчано блистательным образом. Я получил на четырех лягушках при раздражении поперечного разреза thal, opt.[15] (того места, откуда происходит по моим прежним опытам задерживание рефлексов) диастолическую остановку всех 4-х лимфатических сердец, такую же остановку кровяного сердца и вместе с тем, разумеется, угнетение спинномозговых рефлексов. Я задохнулся было от радости, потому что этими опытами, вы понимаете, завершается весь вопрос о существовании задерживательных механизмов в головном мозгу. Если они существуют, как принято всеми, для кровяного сердца, то, следовательно, и пр…

Кроме того, в утешение Шиффу и К0 — найден еще другой, не менее значительный факт: вы помните, я вам писал, что если лягушке перерезать все задние спинномозговые корешки, то лимфатические сердца на очень долгое время останавливаются в диастоле. Оказывается, что это состояние есть эффект-тонического рефлекторного задерживания именно, если приготовленной сказанным образом лягушке перерезать с одной стороны все сообщающие ветки между симпатической цепью и спинным мозгом, то сердце соответствующей стороны начинает биться, а на противоположной остается в покое. Рядом с этим найдено, что электрическим раздражением сообщающих ветвей возможно вызвать остановку сердец. Теперь я понимаю, зачем судьба толкнула меня за границу и зачем привела в Грац Суслову: решился вопрос, к которому я всегда относился страстнее, чем ко всем прочим в физиологии, и который сидел у меня в голове с тех самых пор, как я в первый раз прочитал мысль Вебера, что усиление рефлексов при отрезывании головы зависит, может быть, от удаления механизмов, тонически ослабляющих рефлексы.

Отчего вас здесь нет, мое золото, чтобы мне можно было поделиться сегодня моим счастьем; с вами я, вероятно, квакал бы от радости. На Суслиху же этот факт произвел прекурьезное впечатление. Сегодня после обеда прихожу к ней веселый, радостный, сообщаю ей об моем счастье и показываю опыты, которые удались. На радостях требую устройства чаев, весело хлопочу, болтаю и вдруг замечаю, что Суслиха грустна. Спрашиваю, почему. После долгих недоговорок оказывается, что ей стало грустно видеть, что я могу воспламеняться фактами из лягушечьей жизни и как мало отдаю своего сердца человеческим интересам, то есть что я уклоняюсь от общественной деятельности (об этом были разговоры и прежде, и она всегда оставалась недовольной мной в этом отношении).

Как ни мало я был расположен к печали, но ее размышления испортили мне настроение духа, и я успокоился только тогда, когда распек ее (разумеется, дружеским образом) за этот проступок против 31 октября».

9 ноября Суслова, счастливая удачным окончанием диссертации, уезжала из Граца.

И в этот же день пришло письмо от Марии Александровны, в котором она рассказывала, что Боткин собирается уходить из Медико-хирургической академии из-за неприятностей со студентами. Письмо это подействовало на чуткого и преданного Сеченова прескверно — страшно жаль было Боткина, жаль академию, которая так много потеряет от его ухода.

Мелькнули грустные мысли: для кого же тогда работать, сидеть за границей, вдали от родины, от всего дорогого, если уж сами студенты не ценят этого?

«Но потом я одумался, — писал Сеченов в ответном письме, — и положительно осуждаю Боткина… Ведь сам же он говорит, что студенты не наибольшее зло в академии, а начальство. Что касается до моей собственной особы, то мне выйти из академии теперь нельзя уже потому, что в сентябре будущего года она (Суслова) будет держать там экзамены на доктора… Притом нельзя мне отказаться от попытки ввести психологию в круг медицинского образования.

К этим мотивам, из которых Сусловой был сообщен, разумеется, только последний, она прибавила от себя следующее: хорошему человеку нужно стараться не в такие места, где людям хорошо, а где им гадко, чтобы можно было спасать кого-нибудь…»

Очень последовательный человек эта Суслова, хоть и молодая совсем; очень она порывиста, но зато как умеет сдерживать свои порывы. Очень целеустремленная и — вот уж кто обязательно добьется своего!

«…Как бы то ни было, а в Суслихе я приобрел вторую родную доченьку, которая принесла мне много счастья. Экой я в самом деле счастливец, беллина, живу, собственно говоря, спустя рукава, без усиленного труда, а между тем все мои мечты сбываются. Такое счастье не сходит с рук даром…»

Он ждет приезда Марии Александровны в нетерпении и тревоге: а вдруг что-нибудь помешает, и она не приедет? Он мечтает «утащить» ее весной в Бразилию, просит не хандрить: «что толку думать постоянно о вещах, от которых болит душа, лучше убежать каким-нибудь образом от этих мыслей».

А душа, в самом деле, болит. Это тайное супружество, постоянные опасения, «как бы не вышло скандала», эти встречи урывками… Вот и теперь, если она и приедет на месяц — месяц промелькнет совершенно незаметно. «В этом обстоятельстве, как хотите, чрезвычайно много безобразного, особенно если принять в соображение, что мы живем врозь, собственно говоря, с прошлого мая…»

Наконец она приехала, и день ее рождения, как это и мечталось ему, они провели вместе. И месяц, как он и думал, промелькнул безобразно быстро, и снова расставание, снова одиночество… Таким вот одиноким он будет еще много лет, одиноким, неухоженным холостяком, имеющим жену и не имеющим ее.

И тоска по ней долгие годы будет точить его душу…

Во всем остальном удача действительно улыбалась ему.

Он продолжает изучать закономерности явлений центрального торможения рефлекторным путем, то есть-путем раздражения чувствующих нервов. Он раздражает нервы Лягушки химически и при помощи электричества. И «…сны, которые виделись мною, когда я писал рефлексы головного мозга, осуществляются…».

Он пропускает через седалищный нерв лягушки слабый индукционный ток — лягушка не реагирует; он повторяет раздражение — опять нет реакции; но на какой-то последующий раз животное вдруг делает скачок.

Что же это за явление? Почему каждый слабый удар тока не действовал, а сумма нескольких ударов вызывала реакцию? Сумма, именно сумма — вот оно объяснение, абсолютно новое явление, которое еще никто не наблюдал. Он повторяет опыты множество раз, и догадка его подтверждается.

Взволнованно формулирует новое открытие — действительно счастливейший человек: что ни опыт, то открытие! — «способность нервных центров суммировать чувствительные, по одиночке недействительные раздражения… до импульса, дающего движение, если эти раздражения достаточно часто следуют друг за другом».

Появляется новое слово — «суммация», слово, навсегда вошедшее в физиологию.

А что такое суммация? Это значит, что всякое раздражение вызывает какие-то изменения в нервных клетках высших отделов нервной системы; суммируясь от незначительных раздражений, эти изменения способны, уже давать реакцию. В свою очередь, это значит, что нервная система способна «заряжаться» энергией, что «нервные центры играют тут роль аккумуляторов для поступающих в них раздражений».

Те изменения, которые происходят в нервных клетках, заряженных энергией, остаются навечно.

И Сеченов первый обнаруживает одно из основных свойств процесса возбуждения: оставлять «след» в нервной системе. След, который никогда не исчезает.

В чем же выражается этот след в жизни человека и животного?

…Собаке устроили «музыкальное кормление». Под звук ноты «ми» кормушку наполняли вкусной похлебкой; под ноту «соль» вливали в рот кислоту; нота «си» сопровождалась электрическим током, который пускали собаке в лапу.

Животное с удовольствием лакало похлебку, жалобно визжало и скалило пасть, когда в рот к нему попадала кислота, и неистово скулило и дрожало от электрического тока. Эксперимент продолжался в течение некоторого времени, потом его прекратили.

Пес оправился, забыл о всех неприятностях, которым его подвергали, и жил себе своей нормальной собачьей жизнью. Не совсем, впрочем, нормальной — по ночам, во сне, собака вдруг начинала вздрагивать, скалить пасть и визжать, совсем как это было во времена кислоты и электрического тока.

…Человек попал в психиатрическую клинику, хотя на вид был совершенно здоров. Болезнь его проявлялась только во сне: он вдруг начинал страшно браниться, что-то кому-то приказывал, кричал, отдавал команды, словом — становился невменяемым.

Прежде человек этот был военным; точно так вел он себя на фронте, в момент наибольшего напряжения боя.

…Женщина в раннем детстве, до четырех лет, жила в Польше и говорила на польском языке. Когда она попала на операционный стол в больницу, ей было сорок четыре года, и сорок лет она прожила в России, ни разу не слыша польской речи, и никогда больше не разговаривая по-польски сама. Но под наркозом она вдруг быстро и внятно заговорила на польском языке.

Вот что такое «след» в жизни. Механизм этого явления простой: в подкорковых центрах головного мозга сохраняются следы сильных страданий или других длительных и сильных чувственных раздражений; как только кора ослабляет свой контроль — а это бывает во сне, под наркозом, в бреду, — угнетенные силы воскресают и начинают тревожить живое существо.

На этом свойстве головного мозга основана память, ассоциативное мышление, условные рефлексы, открытые много времени спустя Павловым.

Пять лет назад в «Рефлексах головного мозга» Сеченов сделал гениальную догадку о существовании следа, он рассказал о нем как о чем-то, что должно быть и что, несомненно, существует. Теперь он доказал существование следа — этого основного свойства процесса возбуждения, впервые в истории науки доказал его экспериментально.

Огромная научная удача. Сон, который ему когда-то привиделся.

Другие сны не сбываются: Бразилия, Лондон, весеннее путешествие вдвоем с Марией Александровной…

Все это разбито единым махом, одним письмом, полученным 3 марта 1868 года: Мария Александровна решила ехать в Цюрих учиться.

Почему вдруг, что случилось с ней? Неужели лавры Сусловой, восторженно встреченной передовыми людьми после ее приезда в Россию, Сусловой, ставшей уже доктором медицины, — неужели это не дает ей покоя?

Она способна, конечно, воспринимать знания, но мало способна систематически изучать вещи. Ум у нее капризный и не может долго сосредоточиваться на одном предмете — мешает страстность.

И почему медицина? Ведь он-то знает, что медицину она не любит. Значит, действительно это решение — результат того, что раньше они с Сусловой шли рядом, а теперь между их положением такая разница.

И, не задумываясь, он выкладывает ей все это в письме.

Та предельная честность между ними, за которую он так любит свою «беллину», заставляет его с грубой откровенностью высказать ей все свои мысли и сомнения.

И еще он пишет:

«Вывод отсюда таков: при систематическом изучении медицины вы, наверное, выучитесь ей и, может быть, даже полюбите какую-нибудь отрасль ее (хоть, например, офтальмологию); последнюю будете знать хорошо, но не глубоко».

От всего этого у него болит сердце, но он мирится — понимает, что в ее жизни должен же быть кризис, не этот, так другой.

Через несколько дней Сеченов успокаивается.

Это ее решение, ее воля, ее будущее — он не смеет расхолаживать.

И следом за первым идет новое письмо, в котором он утешает, что, в случае если не пройдет отвращение к медицине, она сможет заняться, например, геологией, зоологией или ботаникой, с тем чтобы стать учительницей.

Так что ехать учиться, конечно, надо, а раз это невозможно в России, что ж, Цюрих — отличное место. Он только просит ее заехать сначала в Грац, пожить у него, потом он проводит ее в Цюрих, а летом она приедет на каникулы в Петербург.

Впрочем, он может даже подождать конца летнего семестра и уехать домой вместе с ней.

Одну шпильку он все-таки подпускает:

«С вашим отъездом Ковалевский, я думаю, закроет свою лавочку и тоже отправится в Цюрих учиться медицине. Если это сбудется, что скажете тогда?»

В этом он ошибся — «лавочку» Ковалевский действительно закрыл, только уехал он за границу не вслед за Марией Александровной: Ковалевский протянул руку помощи молоденькой девушке, жаждавшей учиться и вырваться из семьи, сочетался с ней фиктивным браком, ставшим в те годы распространенным явлением. Прелестная Софья Круковская выбила из его головы какие бы то ни было мысли о других женщинах. И в будущем жертва была оправдана: Софья Ковалевская стала гордостью и славой русской науки.

В начале апреля 1868 года, когда Суслова уже сдала экзамены на право практики в России, Мария Александровна отправилась вместе с ней в Вену, где у Сусловой была, назначена встреча с Эрисманном (ставшим ее официальным женихом).

Оттуда Мария Александровна выехала в Грац к Сеченову.

Последние дни вдвоем, последние часы, последние минуты…

Поезд увозит их в Цюрих: ее — к осуществлению давней мечты, его — к новому одиночеству.

20 апреля Мария Александровна получает на руки свою путевку в жизнь.

«Соизволением властей и народа Цюрихского по закону № 528, сентября месяца, 1832 г. Ректор и ученый совет Цюрихской Академии выражают свой привет.

После того как Петербургская медицинская студентка Мария Бокова дала священное обещание, что она будет подчиняться установлениям и Академии и Цюрихской общины и будет в своей жизни проявлять такие высокие нравственные качества, какие приличествуют студентке, занимающейся благородными науками, и прежде всего никогда не будет замышлять ничего дурного, что могло бы нанести вред и ущерб нашей Академии, она принята в число членов Цюрихской Академии и получила все права, которыми пользуются ее члены.

В доказательство этого настоящее удостоверение скреплено подписью Ректора и печатью Академии.

Дано в Цюрихе 20 февраля 1868 г.»[16].

Новая студентка Цюрихского университета осталась там изучать науки, Сеченов же, пробыв с ней некоторое время, уехал в Россию.

И тут узнал, что в конце мая 1868 года его провалили на выборах в Академию наук.

Сеченова это не очень потрясло — можно пока работать в другой академии.