4

4

В одном из писем к своему другу Белоголовому Сергей Петрович Боткин уже в бытность свою известным профессором писал:

«Будущность наша уничтожалась нашей школой, которая, преподавая нам знание в форме катехизисных истин, не возбуждала в нас той пытливости, которая обусловливает дальнейшее развитие».

Утверждение, пожалуй, слишком категоричное, но ко многим преподавателям Московского университета 1850–1855 годов оно имеет прямое отношение.

Медицинский факультет не отличался ни яркостью преподавания, ни блестящей профессурой. Своего Грановского у медиков не было. Лекции читались чаще всего по записям многолетней давности, не освеженным новыми открытиями и достижениями науки. Большинство профессоров относилось к чтению лекций как к отбыванию чиновничьей повинности и все свое время отдавало частной практике. Некоторые из них, как, например, известный московский терапевт Овер, появлялись в клинике не чаще двух раз в год. Студенты наблюдали больных, писали по-латыни истории болезней; никто этими записями не интересовался, никому до них не было дела. Преподавание велось сухо, по раз навсегда установленным канонам. Перечислялись симптомы болезней и способы их лечения без углубления в существо вопроса, в причины заболевания. О лекарствах рассказывалось без указания их действия на организм. Студенты наблюдали, как в клинике внутренних болезней преподаватели смотрели у больного язык, щупали ему живот и «по наитию» ставили диагноз. Термометр и микроскоп не находили себе применения, выстукивание и выслушивание считались чуть ли не шарлатанством.

Между тем мировая медицинская наука сделала немало успехов. Уже тридцать лет как был изобретен стетоскоп; в Германии начала развиваться экспериментальная токсикология; диагностические приемы основывались на объективном исследовании, медицина как наука принимала экспериментальный характер.

Все это находилось в Московском университете в загоне. Зато огромное значение придавалось другому. Ходили слухи, что в университет будет назначен какой-то полковник обучать студентов артиллерии и фронту, что и было исполнено через некоторое время. Говорили даже, что в здании будут поставлены две пушки. Кто-то из студентов иронически предложил Сеченову как бывшему офицеру заняться обучением студентов маршировке.

И все-таки Московскому университету обязаны и Сеченов и Боткин главным: заинтересованностью в науке, стремлением глубже и полнее познать ее и внести нечто свое, новое.

Несколько преданных делу даровитых профессоров, хоть не задавали тона на факультете, имели большое влияние на слушателей. Именно они внушали студентам любовь к избранной профессии, верность и преданность медицинской науке.

Прослушав на двух первых курсах лекции по анатомии, Сеченов настолько ознакомился с этим предметом, что в каникулы, уехав в Теплый Стан, перевел там с немецкого языка учебник Гиртля. За перевод, если бы его удалось издать, можно было получить немалые деньги, а в деньгах студент Сеченов очень нуждался, как, впрочем, нуждался в них в будущем и доктор и профессор Сеченов. Но издать учебник не удалось: профессор анатомии Севрук, у которого Сеченов попросил рекомендацию для издания книги, сказал, что читает по другому учебнику, и в поддержке своей отказал. Так что лето было потеряно даром; но Сеченов рассудил, что, кроме пользы, перевод этот ничего ему не принесет, и не пожалел о затраченном времени.

Зоологию читал на первых курсах Варнек, один из первых русских биологов, работавших тогда с микроскопом. Но микроскоп настолько был чужд и непривычен для слушателей медицинского факультета, что лекции Варнека не пользовались у них успехом.

По вечерам Сеченов с двумя однокурсниками, Юнге и Эйнбродтом, занимался в анатомическом театре препаровкой. Прозектор Иван Матвеевич Соколов так был влюблен в свою работу и приготовляемые к лекциям препараты, что не перенять от него эту любовь было просто невозможно. Только еще однажды в жизни видел Сеченов подобную влюбленность в анатомию — у профессора Грубера в Петербургской медико-хирургической академии.

Самым, пожалуй, интересным профессором на первых курсах был Иван Тимофеевич Глебов, о котором позже говорили: «На его лекциях народился Сеченов».

Глебов читал сравнительную анатомию и физиологию. Лекции его слушались с неослабным вниманием, и не только потому, что был он человеком умным и обладал даром речи, но и, главное, потому, что строил он свое изложение по особому методу. Словно следователь, допрашивающий обвиняемых, Глебов в разгар лекции бросал в аудиторию какой-нибудь очень интересный вопрос, заинтриговывал им слушателей, не отвечая на него сразу, а подводя к ответу исподволь. Был он великим скептиком до знаний студентов, экзамены принимал с добродушным ехидством, и студенты боялись его как огня.

Сеченов слушал Глебова с наслаждением. И действительно, на лекциях Ивана Тимофеевича родилось у него желание заняться сравнительной анатомией. Но физиология, которую читал Глебов, не произвела никакого впечатления. Так что к тому пути, который избрал для себя Сеченов и на котором впоследствии прославился, Иван Тимофеевич Глебов вряд ли имел какое-нибудь отношение.

Физиологию он читал по старым учебникам, не заглядывая даже в сочинения знаменитого немецкого физиолога Иоганна Мюллера. О том, что физиология — «прикладная физико-химия», как называл ее Сеченов, он не упоминал; об электрических разрядах в нервах и мышцах, о знаменитых опытах Гельмгольца, измерившего быстроту распространения возбуждения по нерву лягушки, ничего не говорил. Опытов и демонстраций на лягушках Глебов не производил и даже не помянул интересные открытия Вебера о тормозящем влиянии возбужденного блуждающего нерва на деятельность сердца. Словом, все новое, важное и интересное, что могло бы вызвать у слушателей желание заняться физиологией, Глебов либо не знал, либо по консерватизму своему не считал нужным излагать.

Первые два года Сеченов учился прилежно и вдумчиво, а с переходом на третий курс разочаровался в медицине, не найдя в ней ничего научного — один голый эмпиризм.

«Первым толчком к этому, — вспоминает Сеченов, — послужили лекции частной патологии и терапии профессора Николая Силыча Топорова, — лекции по предмету, казавшемуся мне самым главным. Он рекомендовал нам французский учебник Гризолля и на своих лекциях очень часто цитировал его славами «наш автор». Купив эту книгу, начинающуюся, сколько помню, описанием горячечных болезней, читаю… и изумляюсь — в книге нет ничего, кроме перечисления причин заболевания, симптомов болезни, ее исходов и способов лечения; а о том, как из причины развивается болезнь, в чем ее сущность и почему в болезни помогает то или другое лекарство, ни слова. Думаю: видно, Николай Силыч и Гризолль устарели, пойду-ка я к медицинской звезде Алексею Ивановичу Полунину и спрошу его, по какой книге мне учиться. Алексей Иванович действительно не одобряет Гризолля и говорит мне: «возьмите-с сочинение Канштатта». Бегу к единственному тогда немецкому книгопродавцу Дейбнеру (кажется, на Б. Лубянке) и узнаю там, что сочинение Канштатта стоит ни много ни мало 30 рублей — это для студента, живущего на гроши! Нечего делать, остался при Гризолле, и благо мне, потому что узнал вскоре, что и у Канштатта немного по части интересовавших меня вопросов».

Об этом самом Николае Силыче Топорове, между прочим, рассказывали, будто изрек он однажды такой афоризм: «Зачем нам термометры да микроскопы, была бы сметка, мы и без них нажили Топоровку». А Топоровкой называли студенты Малую Молчановку, на которой были два собственных дома профессора Топорова.

Тот же «голый эмпиризм» царил и на лекциях по фармакологии декана Николая Богдановича Анке: не было и речи о действии лекарств на организм, только перечень и указание, от каких болезней они действуют.

«Третий предмет на 3-м курсе (общую хирургию. — М. Я.) читал проф. Басов… Читал он по собственным литографированным запискам, где все относившееся к болезни было разбито на пунктики под номерами. Случалось, что звонок, кончавший лекцию, останавливал ее, например, на 11-м пункте перечисления болезненных симптомов. Тогда в следующую лекцию Басов, сев на кресло, почешет нижнюю губу, улыбнется и начинает: 12-е, т. е. начинает с пунктика, до которого была доведена предшествующая лекция. Нужно ли говорить, что чтения происходили без всяких демонстраций… С таким же характером читалась им и офтальмология. Чтобы показать, как действует рука оператора при операции снятия катаракта, он завертывал губку в носовой платок, придавал этому объекту, зажатому в левой руке, шарообразную форму, а правой рукой производил все оперативные эволюции».

Знакомство с этими главными предметами, читавшимися на третьем курсе, разом отвратило горячего Сеченова от медицины, от мечтаний о будущем поприще практического врача. Бросать университет он, однако, не собирался и, запасшись учебниками, по всем предметам, решил проштудировать их перед экзаменами, а пока пожить в свое удовольствие.

Жизнь в свое удовольствие началась с того, что Сеченов стал посещать лекции профессора Кудрявцева по истории реформации. После сухих медицинских лекций он слушал тихую, вдохновенную речь Кудрявцева с истинным восторгом. Слушал он и Грановского и вообще предпочитал соседние аудитории гуманитарников своим, медицинским. В этот же год он увлекся психологией.

С четвертого курса начались занятия в университетских клиниках, и он надеялся почерпнуть для себя хоть что-нибудь интересное.

Надежды не обманули его.

Факультетские клиники разместились на Рождественке, в бывшем помещении Московской медико-хирургической академии (в 1840 году ее перевели в Петербург), переданном университету в 1845 году.

Студентов прикрепляли для наблюдения к больным, и они должны были вести истории болезни. Но что могли писать в них новоиспеченные кураторы? Что они знали о болезнях, о наблюдении за больными? В лекциях им преподавались так называемые классические случаи, которые почти никогда не встречались в клинике; поэтому все истории болезни, написанные студентами, пестрели пометками: «Положение без изменений». Больные от этого не страдали — истории болезни не читали ни профессора, ни их ассистенты.

В терапевтической и акушерской клиниках было введено необязательное дежурство, настолько необязательное, что мало кому доводилось воспользоваться этой возможностью. Сеченов, во всяком случае, как вольнослушатель, так ни разу и не подежурил в клинике.

Рабочий день начинался в 8 часов утра. Студенты собирались в небольшой комнате, служившей аудиторией, и ждали профессора. Профессор Овер, однако, не приходил. Вместо него появлялся адъюнкт Млодзеевский. и садился перед скамьями. Он вызывал какого-нибудь студента и спрашивал, кто поступил в клинику. Студент скучно рассказывал о возрасте и телосложении больного, найденных признаках болезни и назначенных лекарствах. Затем начинался обход и проверка правильности доклада студента. Иногда Млодзеевский во время обхода исследовал наиболее интересных из вновь прибывших больных и ставил диагноз.

Вот, собственно, и все обучение. Исследованию больного по «новому способу» — выстукиванию и выслушиванию — учили на словах, предоставляя как угодно и на ком угодно практиковаться самостоятельно.

На утренних докладах случались иногда и забавные истории.

Вот перед Млодзеевским стоит студент. Вчера ему впервые довелось дежурить в клинике. Поступила в тот день больная женщина, и студент недостаточно подробно расспросил ее. Млодзеевский заметил пропуски в докладе и задал несколько вопросов:

— Больная замужем?

— Замужем.

— Есть у нее дети?

— Есть.

— Когда был последний ребенок?

— Перед свадьбой, — не задумываясь, ответил студент.

При проверке на обходе оказалось, что больная — пожилая вдова и детей у нее вообще никогда не было.

Еще хуже обстояло с исследованиями. Наиболее прилежные кураторы оставались в клинике в неурочное время, пытаясь научиться перкуссии и аускультации (выстукиванию и выслушиванию). Адъюнкт терапевтической клиники (впоследствии профессор университета) П. Л. Пикулин, прошедший за границей отличную клиническую подготовку, преподавал на пятом курсе. С изумлением увидел он полную беспомощность выпускников перед постелью больного. Он собрал группу энтузиастов и занимался с ними по вечерам, впервые знакомя завтрашних врачей с методами научной диагностики.

Вооружившись стетоскопами, студенты вдохновенно выслушивали и выстукивали, и больные снисходительно и понимающе терпели эти «занятия на себе».

Была при клиниках на Рождественке и амбулатория. Здесь, в хирургическом отделении, господствовал адъюнкт Иван Петрович Матюшенков. В маленькой комнате без скамеек в два ряда по стенке стояли студенты, образуя «коридор». Во главе этого коридора становился Матюшенков с перекинутым через плечо полотенцем. Всем своим видом он подчеркивал важность момента — хмурил брови, озабоченно наклонял голову.

Вот входит больной с ногтеедой на руке. Матюшенков осматривает руку, берет инструменты, подзывает нескольких студентов, которые окружают больного. Больной бледен и начинает вздрагивать. Матюшенков изрекает по-латыни диагноз и говорит больному:

— Покажи-ка, матушка, руку.

«Матушка» — здоровенный мужик протягивает дрожащую руку. Матюшенков подмигивает студентам, те железной хваткой обнимают больного так, что тот не может пошевелиться, и… раздается душераздирающий крик. Операция закончена. Больного осторожно выводят. А Матюшенков назидательно и безапелляционно заявляет:

— В таких случаях, матушка, всегда нужно прорезывать палец до кости…

Совсем по-другому была поставлена хирургическая клиника четвертого курса. Руководил ею самый талантливый из профессоров, Федор Иванович Иноземцев. Это был не просто хороший оператор, но и думающий, одаренный ученый. Думать у постели больного он приучал и студентов, которые все без исключения восторгались им и преклонялись перед его дарованием.

Эта привычка оттачивать свой глаз, изучать больного, развивать склонность к обобщениям быстро привилась Сеченову, от природы наблюдательному и вдумчивому. Однажды в клинику привезли человека, упавшего со второго этажа. Больной был без сознания и так и не приходил в себя до самой смерти. Пролежал он в клинике недолго, и происходили с ним непонятные вещи.

Каждый день, когда Сеченов во время обхода подходил к его постели, он наблюдал одну и ту же картину: обеими руками больной двигал в воздухе, словно с силой рубя что-то невидимое. Никто не обратил на это обстоятельство особого внимания. Но Сеченова оно заинтересовало. Он стал заходить в палату в разное время. Больной лежал неподвижно, как труп. И только в полдень — между двенадцатью и часом — снова начинал «рубить». Сеченов поинтересовался, кем был до болезни его больной. Оказалось, поваром. Понаблюдав еще за всегда одинаковыми движениями, сопоставив их с одним и тем же временем, когда они производились, Сеченов смекнул: в эти часы повар готовил кушанья, сейчас, в бессознательном состоянии, он продолжает делать то же, что производил в течение всей своей рабочей жизни — он рубит двумя ножами котлеты.

Отчего бы это могло произойти? Привычка. Но привычка не объяснение, надо понять, что же она такое? Какие явления в мозгу вызывают ее? Каким образом может больной, находящийся без памяти, делать то, что он делал прежде, в здравом уме?

Разумеется, ответить на эти вопросы он тогда не смог. Но случай запомнился. И через несколько лет, когда Сеченов, уже профессор Петербургской медико-хирургической академии, работал над своим знаменитым трудом «Рефлексы головного мозга», он использовал этот случай для убедительного примера перехода заученных движений в невольные.

Федор Иванович Иноземцев был человеком горячим и увлекающимся. Клинике и студентам он посвящал массу времени. Говорил всегда интересно, был ласков и участлив с больными, называл их не иначе как «дружок» и «милый мой».

Отличительной чертой этого профессора был его физиологический подход к болезням.

«…Мы прежде всего исследовали и определяли самую болезнь, — писал сам Иноземцев, — и потом уже, разобрав и оценив все анатомические изменения, произведенные ею в организме, подчиняли их жизненному больному процессу».

Иноземцев создал свою оригинальную теорию о причинах заболеваний. Заключалась она в следующем: в разные эпохи причины болезней бывают разными — до недавнего времени это были воспаления, требующие кровопускания и охлаждения; с сороковых годов основной причиной заболеваний являются катары слизистых путей, возникающие на почве плохого питания. Питанием же ведает «узловатая» (симпатическая) нервная система. Значит, все дело в страданиях этой системы. И Иноземцев лечил симпатическую нервную систему, для чего кормил всех больных «антикатаральной панацеей» — нашатырными каплями. Нашатырь в смеси с рвотным корнем — это лекарство имело универсальное хождение в клинике Иноземцева и изготовлялось сиделками в огромном количестве.

Если оставить в стороне «эпохиальность» причин заболевания и приверженность профессора к одному-единственному средству лечения, нужно согласиться, что взгляды его выгодно отличались от взглядов или, вернее, отсутствия таковых у большинства его коллег.

Этот чудаковатый человек впервые начал высказывать перед своими учениками идею о связи заболеваний с состоянием нервной системы, и это были прогрессивные высказывания. Он относился критически к установившимся догмам и утверждал, что хирург обязан быть также и терапевтом, потому что общее состояние больного имеет огромное значение и в момент операции и в послеоперационный период.

В свою теорию «узловатой нервной системы» он верил свято. И можно смело утверждать, что будущая теория нервизма, выдвинутая Боткиным, впервые была подсказана ему, пусть в самом зачаточном состоянии, профессором Иноземцевым.

Работой в хирургической клинике Сеченов увлекся. Иноземцев, видя это, уделял способному студенту много внимания. И первая научная работа Сеченова была работой с хирургическим уклоном. Опубликовали ее, когда Сеченов был еще студентом, в «Московском врачебном журнале». Называлась она «Значительная саркоматозная опухоль лба над правым глазом; вылущение оной с благоприятным исходом болезни».

Но тесная связь Сеченова с Иноземцевым возникла не на почве «чистой» хирургии — она определилась физиологическим уклоном в деятельности профессора.

Влияние симпатической нервной системы на питание тканей и органов Иноземцев изучал вдумчиво и тщательно как у нормального, так и у больного организма. Работал над этой проблемой и преподаватель университета А. Н. Орловский, поставивший вместе с Иноземцевым ряд физиологических опытов.

Орловский изучал и другой вопрос, которым были заняты в то время многие физиологи Европы, — влияние блуждающего нерва на деятельность сердца. Большая экспериментальная работа, которую Орловский провел по этой совершенно новой тогда физиологической проблеме, позволила ему прийти к выводу, опровергающему некоторые выводы Эдуарда Вебера, первооткрывателя этого явления.

Именно в хирургической клинике профессора Иноземцева «народился» Сеченов-физиолог. Тема его второй статьи, опубликованной в «Московской медицинской газете» в 1858 году, «Влияют ли нервы на питание?» подсказана работами Иноземцева и посвящена той же проблеме.

На четвертом курсе Сеченов увлекся физиологией, раз навсегда решив, что практическая медицина не его призвание. Увлекся настолько, что однажды даже у Визаров прочел нечто вроде лекции на тему о постепенном осложнении жизненных процессов.

Придя к выводу, что не будет врачом, Сеченов на пятом курсе перестал интересоваться лекциями и посвятил все свое время знакомству с физиологической литературой.