9

9

Глебов действительно вспомнил о них. Воспользовавшись намерением президента Дубовицкого «освежить» состав Медико-хирургической академии молодыми русскими учеными, Иван Тимофеевич написал письмо своим бывшим слушателям за границу.

Письмо он адресовал в Берлин Боткину, полагая, что там же находятся Сеченов и Беккерс. Но Сеченов уже уехал в Гейдельберг, и Боткин попросил Карла Людвига известить Ивана Михайловича о письме из Петербурга.

«4 мая 1859 г. Любезный Сеченов, Боткин уехал женатый и будет иметь, конечно, приятное и счастливое свадебное путешествие. В одно из наших частых свиданий он сообщил мне, что получил письмо от господина Глебова, некоего высокопоставленного чиновника в Петербурге, в котором говорится, чтобы вы… написали ему, как и где занимались физиологией; а он, имея в руках такой документ, мог бы похлопотать за вас. Исполните же это. Я просил Боткина, чтобы он написал вам об этом сам, и надеюсь, что он сделал это, так как его жена очень его уговаривала…

К. Людвиг».

Боткин писать не стал. В один солнечный весенний день он внезапно появился в парке возле знаменитого Гейдельбергского замка. Сеченов и Юнге гуляли, обсуждая свои лабораторные дела, как вдруг из-за поворота аллеи появился веселый, сияющий Боткин со своей красавицей женой.

Настасья Александровна сразу покорила и Сеченова и Юнге своим обаянием и милым обхождением. Казалось, она не менее счастлива, чем Боткин, оттого, что глупая ссора между друзьями, наконец, ликвидирована.

Боткин обнял Ивана Михайловича, прошептал ему на ухо несколько ласковых слов, и Сеченов, прослезившись, крепко расцеловал его.

— Видите, какой сюрприз приготовила нам судьба, — радовался Боткин, — снова мы будем все вместе, в Медико-хирургической академии. Потому что, если уж Глебов за что-нибудь берется, можете считать, что дело сделано.

— Я уже написал ему о своих занятиях и о том, что диссертация моя почти готова, — сказал Сеченов. — Стало быть, защищать буду в академии.

Погуляв по парку, они отправились в город, где Сеченова ждал еще один русский, незадолго до этого приехавший в Гейдельберг. Иван Михайлович решил вести к нему всю компанию, благо день был. праздничный.

Жил этот русский в отдельной квартире, одну из комнат превратил в лабораторию, провел в нее газ и занимался своими исследованиями без чьей бы то ни было помощи.

Земляков он встретил приветливо, а жена Боткина, видно, произвела отличное впечатление — при виде молодой женщины умные глаза его тепло засветились под густыми бровями.

— Менделеев, — представился он, — какое счастливое событие привело вас в наши пенаты?

Настасья Александровна рассмеялась, лукаво поглядела на мужа и Сеченова и предоставила им самим объяснять.

Но Сеченов перевел разговор на другое. Он успел уже сдружиться с Дмитрием Ивановичем, но посвящать его в свой, теперь казавшийся ему детским, нелепый спор с Боткиным почему-то не хотелось. Хотя они и были ровесниками, хотя Менделеев и был чрезвычайно прост в обращении, сознание, что он уже законченный ученый, доцент Петербургского университета, поначалу придавало их отношениям некоторое неравенство.

Менделеев занимался изучением капиллярных явлений, не посещал ничьих лабораторий и строго выполнял намеченный им же самим план научных исследований. Вечера он часто проводил в известном пансионе Гофмана, где встречались все русские ученые, тяготевшие к гостеприимной и тоже русской хозяйке, Софье Петровне. В этом же пансионе жила молодая дочь орловского помещика Софья Карловна, пленившая Менделеева своими яркими глазами и куда менее ярким голосом. Она мнила себя большой певицей, собиралась учиться у Виардо, а пока частенько по вечерам пела русскую «Лихорадушку». Пела довольно приятно, и тосковавшие по родине молодые люди с умилением слушали ее.

Сегодня решили к Гофманам не ходить, а провести вечер своей компанией дома у Менделеева, для чего послали хозяйского сына за близким приятелем Дмитрия Ивановича, ботаником Андреем Николаевичем Бекетовым.

Боткин рассказывал, что он намерен проехать по Германии, побывать в Лондоне, а может быть, и где-нибудь на южных островах. А на зиму собирается осесть в Париже, слушать лекции знаменитого Клода Бернара.

— Ну, а я не ограничиваюсь одной знаменитостью, — заметил Сеченов, — буду слушать сразу и Гельмгольца и Бунзена. И работать у обоих в лабораториях. У Бунзена, собственно, уже начал, органической химией там, правда, не занимаются, но папа Бунзен, узнав, что я интересуюсь анализом газов, предложил мне преинтересную тему: алкалиметрию и анализ смесей атмосферного воздуха с углекислотой.

— Почему «папа Бунзен»? — спросила Настасья Александровна.

— Все его тут так называют. Идеально добрый и простой, совсем еще не старый, этот глухой профессор — общий любимец гейдельбержцев. О нем можно рассказать кучу смешных вещей. Он имеет обыкновение нюхать на лекциях все вещества, о которых читает. Как бы вредны и скверны ни были эти запахи, профессор непременно должен насладиться ими. Однажды он нанюхался до обморока, но непобедимая привычка и после этого осталась. Он страшно рассеян и частенько приходит в аудиторию с вывороченным ухом — тоже привычка, оставшаяся, должно быть, с детства. Он питает непреодолимую слабость к взрывчатым веществам, за что уже давно поплатился глазом. На лекциях при всяком удобном случае папа взрывает. Вооружившись длинной палкой с воткнутым в нее пером, он взрывает в открытых тиглях йод-азот и хлор-азот и затем с необыкновенно торжественным видом показывает на пробитом взрывом дне капли соединения. Словом, Бунзен — это не просто знаменитый физико-химик, это замечательно милый и кроткий человек, рассеянный и добрый, бескорыстный и совершенно безобидный.

— Ну, а с Гельмгольцем вы уже познакомились? — поинтересовался Боткин.

— О да! Но об этом так просто не расскажешь…

Сеченов вспомнил первое впечатление, которое произвел на него известный далеко за пределами Германии Герман Гельмгольц. В глазах всего мира это был признанный великий физиолог, и Сеченов странно робел в его присутствии. Шел он к нему с трепетом, заранее мысленно приготовил программу разговора, но, увидя его, сразу все позабыл и несколько секунд не мог выговорить ни слова.

От спокойной фигуры Гельмгольца, от его больших задумчивых глаз веяло чем-то таинственным и недоступным, и Сеченов испытал такое чувство, какое охватило его, когда он впервые увидел в Дрездене «Сикстинскую мадонну».

— Не понимаю, почему мне пришло в голову это сравнение, — рассказывал Иван Михайлович, — но, честное слово, друзья, глаза у него похожи на глаза «Мадонны»…

Менделеев расхохотался.

— Ну и чувствительны вы, дорогой Сеченов, и фантазерствуете неукротимо!

— Так и не заговорили с ним из-за этого странного впечатления? — посмеивался Боткин.

— Нет, конечно, взял себя в руки и изложил длинный перечень своих тем: влияние на сердце раздражения обоих блуждающих нервов, различная быстрота раздражения мышц лягушки, какой-нибудь вопрос физиологической оптики, какой он найдет уместным указать мне, и опыты с добыванием газов из молока.

— Ого, немало! А последнее-то на что вам нужно? — поинтересовался Боткин.

— По-видимому, газы окончательно взяли меня в плен, — рассмеялся Сеченов, — теперь уж я буду качать их из чего только возможно…

Но серьезно объяснять не стал — это была заветная мечта, не вполне еще оформленная, но настойчивая и неуклонная. Он отлично уже понимал, что для изучения состояния угольной кислоты в крови ему придется детально изучить вообще отношение газов и жидкостей, быть может, придется заняться более доступными, чем кровь, соляными растворами и ознакомиться с взаимодействием их с угольной кислотой.

— Гельмгольц разрешил три моих вопроса: обещал дать свой миограф для работы над мышцами лягушки, дать тему по физиологической оптике и позволил качать газы из молока. Так что я уже заказал механику кровяной насос, который Людвиг несколько усовершенствовал по моей же модели. Как только насос будет готов, попытаюсь найти какую-нибудь добрую молочницу, которая согласится отдать мне на растерзание свою корову. Жертва, право, не велика: корове никакого ущерба не будет, а молоко я, разумеется, стану оплачивать.

Боткины недолго пробыли в Гейдельберге, торопясь продолжить свадебное путешествие. А Сеченов, получив от Гельмгольца тему, засел за наблюдения над хрусталиком глаза.

Гельмгольц заходил в лабораторию ежедневно, обходил всех работающих, спрашивал, все ли благополучно, давал разъяснения, если таковые требовались. Сеченову он прежде всего посоветовал прочесть трактат одного английского ученого о флюоресценции глаза. Сам Гельмгольц некоторое время назад установил флюоресценцию сетчатки глаза в ультрафиолетовых лучах. Сеченову предстояло определить отношение к ним хрусталика — этой природной линзы глаза.

С бойни он получил свиные глаза, добряк Бунзен сделал для него специальное серебряное зеркало, гелиостат был в лаборатории. И Сеченов, наладив прохождение луча света от гелиостата через рабочую комнату и маленькое окошечко в стене аудитории, приступил к опытам. Ему сразу же повезло: на второй или третий раз он обнаружил сильное голубое свечение хрусталика в ультрафиолетовых лучах. Довольный Сеченов продемонстрировал это явление Гельмгольцу, и профессор вместо мертвого глаза животного поставил на пути света собственный глаз Сеченова. Хрусталик флюоресцировал голубым светом.

Вполне удовлетворенный результатами опыта, Гельмгольц не преминул написать об этом Людвигу: он писал, что молодой русский открыл ясно выраженную флюоресценцию хрусталика, что француз Реньо, работавший над этой же темой и достигший тех же результатов, однако, не смог использовать их для того, чтобы сделать «линзу» видимой в живом состоянии, и что вообще Сеченов все больше и больше нравится ему, Гельмгольцу.

Похвала, что и говорить, высокая — Людвиг не замедлил сообщить об этом любимому ученику. Однако Сеченову неуютно было в Гейдельберге — его тянуло снова в Вену, где в лице учителя он имел друга, где не надо было думать над каждым своим словом в разговоре с профессором из опасений сказать что-нибудь «не то» и где вообще ему было куда вольготней работать. Но Людвиг, скучавший о Сеченове (его место в лаборатории занял Эйнбродт, готовивший диссертацию для занятия кафедры в Московском университете), поборол свои личные чувства и отсоветовал Сеченову бросить Гейдельберг.

И Сеченов внял уговорам учителя — остался. Он продолжал заниматься химией у Бунзена, написал статью «Флюоресценция прозрачных сред глаза у человека и некоторых млекопитающих животных», послал ее Людвигу в Вену и в Россию (где она была напечатана в октябре 1859 года в «Военно-медицинском журнале») и закончил отделку своей диссертации. 2 июня он написал прошение:

«Имея намерение по возвращении в Россию защищать диссертацию в имп. С.-Петербургской медико-хирургической академии, имею честь представить в Конференцию оной приложенное при сем сочинение «Материалы для будущей физиологии алкогольного опьянения», написанное мною на степень доктора медицины, покорнейше прося Конференцию Академии подвергнуть его рассмотрению…»

Итак, основное, что он должен был сделать за границей, закончено: диссертация написана и отправлена в Петербург. Можно бы ехать на родину. Но пока будут знакомиться с диссертацией, пока найдут оппонентов и… пока в кармане есть еще немного денег, не лучше ли задержаться за границей, поработать над газами молока? Можно даже позволить себе в каникулы отправиться путешествовать, по Швейцарии.

Бродить одному по Швейцарии — половина удовольствия. А Сеченов намеревался именно бродить пешком, как заправский турист. Товарищ легко, нашелся: Дмитрий Иванович Менделеев, дружба с которым успела достаточно окрепнуть к тому времени, охотно согласился участвовать в этой заманчивой прогулке.

Вышли в начале августа. Сеченов стойко держался раз принятого решения — шел все время пешком. Менделеев же не выдержал и где можно ехал верхом на лошади. Они взбирались на высоты Риги, видели самые красивые озера — Баденское, Цюрихское, Цугерское, озеро Четырех Кантонов. Проехали по долинам рек Рейсса, Роны, Аары, Лючины. Видели много необыкновенного, начиная от знаменитого Чертова моста и до великолепного Ронского ледника. Кругом зелено-синие озера, ослепительные вершины, белые плывущие облака. Скалы черные, скалы фисташково-зеленые, скалы серые… Чистые снеговые «рога». А под ними непроглядная пропасть.

Насмотревшись всего вдоволь, на три дня остановились в Интерлакене. Это было 24 августа — два года назад здесь жил Александр Иванов. А в прошлом году он внезапно и нелепо погиб в Петербурге от холеры, так и не успев даже узнать о грандиозном-успехе своей гениальной картины — «Явление Христа народу».

Очень хотелось полюбоваться вершиной самой красивой в Швейцарии горы — Юнгфрау. Но все время стоял непроглядный туман, и, так и не увидев «Юной девы», одетой девственно чистыми снегами, путешественники покинули Интерлакен.

Это проведенное вместе время настолько сблизило Сеченова и Менделеева, что взаимная их симпатия перешла в крепкую мужскую дружбу и осталась такой навсегда.

Возвращение в Гейдельберг принесло много приятного: русская колония значительно пополнилась. Приехала Татьяна Петровна Пассек с сыновьями, семейство Толстых, товарищ Менделеева — химик Бородин.

Менделеев очень обрадовался приезду Бородина. И в первый же вечер сказал:

— Познакомлю вас с милейшим человеком, талантливым нашим ученым Сеченовым. Он теперь занимается физиологической химией и многое уже опубликовал. Кроме него, здесь еще Бекетов, Абашев, Савич. Все они делают честь России.

Когда Сеченов пришел, он увидел у Менделеева невысокого смуглого человека с коротко остриженными волосами и довольно длинными висящими усами. Как всегда с новыми людьми, Сеченов чувствовал себя не в своей тарелке, но скоро разговорился, долго и много расспрашивал о России. Когда он ушел, Менделеев сказал Бородину:

— Сеченов кажется не таким, какой он есть на самом деле. Внешне он сухой скептик, а в действительности человек с большим характером, оригинальный и теплый.

Репутация сухого человека с неуживчивым характером всю жизнь преследовала Сеченова. Только очень немногие проницательные люди, с которыми он близко сходился, знали его истинную природу. Только они понимали, что вся эта кажущаяся неуживчивость и скептицизм только защитная маска очень сложной души — стыдливо-замкнутой, чрезмерно впечатлительной, легко уязвимой.

Татьяна Петровна Пассек тотчас же собрала вокруг себя русскую компанию. Особенно полюбились ей Менделеев и Сеченов. Она ублажала их русскими пирогами, чаями, щами по-московски. Это была кузина Герцена, «тверская кузина», как называл он ее в «Былом и думах». Очень мягкая, «домашняя», вместе с тем образованная и прогрессивно настроенная, Татьяна Петровна обладала даром привлекать к себе хороших людей.

Приехала она в ноябре, в дни празднования столетнего юбилея Шиллера. Гейдельберг был полон музыки, цветов, портретов великого поэта. Толпы народа сновали по улицам. На открытых эстрадах читали стихи Шиллера, распевали песни на его слова. На центральной площади стоял бюст поэта, буквально засыпанный цветами. Студенты с факелами шествовали вечером по улицам. Пели торжественные хоры, говорили речи.

Вся компания во главе с Татьяной Петровной в этот вечер принимала участие в торжествах. И с грустью Пассек сказала:

— Вот бы у нас так ценили наших гениальных поэтов…

В доме у Пассек все чувствовали себя так, как будто попали в Москву или Петербург. На столах всегда лежали свежие номера русских газет, книжки герценовской «Полярной звезды» и листки «Колокола», книги русских писателей, в том числе те, которые только что вышли из печати. Русские разговоры и споры, русская музыка и песни — словом, все то, о чем так истосковались молодые ученые. У Пассек было всегда людно и весело. Захаживала к ней и писательница Марко Вовчок, жившая в Гейдельберге; считали своим долгом нанести ей визит все русские, которые на короткое время заезжали сюда.

Молодой филолог Пыпин, недавно посетивший в Лондоне Герцена, не преминул заглянуть к Татьяне Петровне, рассказать ей о жизни ее знаменитого кузена. Он пробыл в Гейдельберге несколько недель, учился тут итальянскому языку, затем отправился путешествовать по Швейцарии и Италии, откуда заехал в Прагу и почти одновременно с Сеченовым вернулся в Петербург.

«Свежая» русская литература читалась в Гейдельберге взахлеб. Часто устраивали чтения вслух; в квартире Менделеева читали «Обрыв» Гончарова, который, как вспоминает Сеченов, «с голодухи казался нам верхом совершенства».

Теперь уже не только у Пассек, и у Менделеева собирался кружок приятелей, частенько заглядывали они и к Бородину, у которого в комнате стояло хозяйское пианино, а на нем восседала непременная кошка, — Бородин, любивший всех животных, особенно жаловал ласковых и пушистых кошек, и в Гейдельберге и потом в Петербурге их всегда было у него пo нескольку штук.

Обаятельный, красивый и остроумный Александр Порфирьевич Бородин успел уже защитить докторскую диссертацию и стать известным химиком. Защищал он ее, между прочим, на русском языке — впервые в истории Медико-хирургической академии!

Менделеев, страстный меломан, постоянно напевал про себя увертюру бетховенской «Леоноры». Его даже прозвали «Леонорой» за эту привычку. Каково же было удивление его и Сеченова, когда Бородин однажды вечером, ни слова не говоря, вдруг сел за пианино, согнав с него предварительно кошку, и сыграл по памяти всю увертюру. Никто до сих пор не подозревал в нем такого музыканта, и никто, конечно, понятия не имел о том, что этот известный химик — талантливейший композитор.

Сам Бородин тщательно скрывал это. И хотя охотно играл все, что просили приятели, старался держаться в рамках заурядного любителя музыки.

Любовь к музыке, собственно, и сблизила его с Менделеевым и Сеченовым. Правда, Сеченов оставался верным поклонником итальянской музыки, а Бородин страстно любил немцев, особенно же в это время поклонялся Мендельсону, но эти разногласия не причиняли им никаких неприятностей.

Музицировали также и в пансионе Гофмана. Когда-то хозяин пансиона был преподавателем греческого языка в Московском университете, где и женился на своей Софье Петровне, и по привычке все называли его «господин профессор».

Однажды сюда приехала из Москвы Екатерина Сергеевна Протопопова. Узнав, что она музыкантша, послали к ней депутацию, чтобы попросить ее поиграть. Екатерина Сергеевна ответила согласием.

Как же изумился Сеченов, когда, придя к Гофману, узнал в московской пианистке учительницу музыки Леониды Яковлевны Визар!

Музицировали в тот вечер до поздней ночи. Екатерина Сергеевна играла неутомимо и страстно — Шумана, Бетховена, Листа. И, несмотря на то, что она ни разу не сыграла Мендельсона, Бородин был в восторге от ее игры и от нее самой. Этот музыкальный вечер не прошел для него даром: он влюбился в Екатерину Сергеевну, влюбился сильно и верно, и немного времени прошло до того счастливого дня, когда чудесная пианистка согласилась стать его женой.

Ресурсы Сеченова подходили к концу. Изрядную сумму пришлось уплатить за насос, заказанный им в Гейдельберге. К возвращению из Швейцарии насос был уже готов, и Сеченов смог приступить к опытам с газами молока. Для этого ему еще пришлось взять напрокат необходимое для эксперимента количество ртути и договориться с одной гейдельбергской «корововладелицей» о разрешении доить ее «кормилицу» — разумеется, за соответствующую мзду.

Чуть было эта договоренность не пошла прахом.

Едва рассвело, задолго до того как хозяйки начинали доить коров, Сеченов отправился к своей молочнице. С собой он принес большую лабораторную чашку, бутылку прованского масла и стеклянный приемник для молока, заранее наполненный ртутью. Масло он вылил в чашку и попросил хозяйку, опустив туда коровьи соски, приступить таким образом к дойке.

Хозяйка с любопытством наблюдала за всеми приготовлениями, охотно исполнила все указания — почему не подоить молоко в масло? Но вдруг она обомлела.

Сеченов опрокинул запертый зажимом молокоприемник в чашку, отпер зажимы, и молоко побежало вверх. Вытекавшая из приемника ртуть пряталась в слое молока. Приемник был похож на серебряный флакон с непрозрачными стенками — впечатление это создавалось расположившейся по стенкам ртутью. Увидев, что через непрозрачные стенки поднимается молоко вопреки законам природы вверх, а не вниз, хозяйка всплеснула руками и бросилась бежать.

Расхохотавшийся Сеченов еле объяснил ей, что никакого колдовства тут нет. Кое-как хозяйка смирилась, хотя всякое утро с опаской смотрела на ученые манипуляции, а потом целый день не сводила глаз с коровы из опасений, что все эти штуки навсегда лишат ее любимицу способности доиться.

В лаборатории Сеченов продолжал свои опыты с газами молока, и Гельмгольц, конечно, видел их. И даже интересовался — не столько молоком, сколько насосом. Через некоторое время он усовершенствовал сеченовский прибор, а еще через некоторое время в различных лабораториях появился действительно более удобный насос, предложенный Гельмгольцем.

К середине декабря Сеченов закончил опыты с молоком, получил нужные ему результаты и собрался ехать домой. И тут как снег на голову свалилось на него наследство. Где-то в России умерла тетка, которую он почти не знал, и оставила ему пятьсот рублей по завещанию.

До чего же это было кстати! По совести говоря, последнее время он гораздо чаще экспериментировал с молоком, чем пил его. Денег совсем уже не было, и Сеченов — не впервые — вел полуголодную жизнь.

Естественно, что эти неожиданные деньги сразу подняли в нем дух. Захотелось вознаградить себя за вынужденный пост, тем более что приближались рождественские каникулы и встреча Нового года.

Недолго думая, Сеченов решил кутнуть: пригласил Менделеева и Бородина и вместе с ними отправился в Париж «прожигать наследство».

Он, собственно, так и рассчитывал — часть наследства прокутить, часть же пустить на новые исследования. Но кутеж оказался дорогостоящим: вернувшись в Гейдельберг, Сеченов обнаружил, что денег осталось ровно столько, сколько надо было на остановку в Берлине и проезд оттуда до Петербурга.

А ехать не хотелось. Жаль было расставаться с друзьями, покидать полюбившуюся Германию с ее простыми и добрыми обитателями, хотелось еще немного поработать с Гельмгольцем. А главное, поездка в Россию пугала, несмотря на то, что был там такой могущественный защитник, как Глебов. Сеченов покинул родину три с половиной года назад и, хотя за это время встречался с людьми, приезжавшими из России, сведения о том, что там происходит, имел отрывочные и неполные. А ведь именно об этом времени писал позже Тимирязев:

«Не пробудись наше общество вообще к новой кипучей деятельности, может быть, Менделеев и Ценковский скоротали бы свой век учителями в Симферополе и Ярославле, правовед Ковалевский был бы прокурором, юнкер Бекетов — эскадронным командиром, а сапер Сеченов рыл бы траншеи по всем правилам своего искусства».

«Сапер Сеченов» — теперь уже лекарь Сеченов и, без малого, доктор медицинских наук — распрощался с Гейдельбергом в конце января 1860 года. Гельмгольц простился с ним тепло и сердечно, Бунзен даже всплакнул в силу своей чувствительности. Менделеев и Бородин крепко пожали руку — не за горами встреча в Петербурге. Татьяна Петровна Пассек напекла на прощанье пирогов. У Гофманов устроили в честь его отъезда музыкальный вечер.

Сеченов заехал в Берлин — передать Магнусу, Дове и Дюбуа-Раймону оттиски статей, врученных ему Гельмгольцем. Дюбуа был с ним весьма любезен, расспросил о его работах, заметил, что Сеченов побывал уже везде, где следовало побывать, и пожелал ему дальнейших успехов.

С Людвигом простились в письме — заезжать к нему не было ни денег, ни времени. И, сев на поезд, идущий до Кенигсберга, Иван Михайлович отбыл в Россию.

1 февраля 1860 года в 9 часов вечера почтовая карета, на которой ехали от самой Риги, прибыла в Петербург. А на другое утро, переправившись на лодке через Неву с Литейной части на Выборгскую сторону, Сеченов пришел к Глебову, чтобы представиться и поговорить о дальнейших планах.