3

3

Суслова сдала экзамены на аттестат зрелости. Суслова, первая из русских женщин, будет теперь принята в Медико-хирургическую академию на правах студентки. Суслова добьется своего — в этом нет никаких сомнений.

А она? Способна ли она, пренебрегая личными горестями, так же твердо и неуклонно идти к намеченной цели?

Суслова совсем не похожа на женщину; в жизни ее интересует только наука постольку, поскольку через науку она, Суслова, сможет стать равноправным членом общества и приносить ему посильную пользу. Ее целенаправленность смежна с ограниченностью — нельзя же, в самом деле, совсем отречься от себя, от личной жизни, от жизни близких своих. Нельзя превращаться в некий сухой концентрат общественных идей, которому чуждо все человеческое.

Она так не может. Ей присущи все слабости и увлечения обыкновенной женщины. И, наконец, не виновата же она, что именно на ее семью свалились все эти ужасы, выбившие ее из седла!.. Она, конечно, тоже будет добиваться осуществления своих стремлений, но не отметая с пути человеческие чувства, а стараясь примирить их со своими высокими целями.

В глубине души Мария Александровна понимала, что неправильно, пристрастно судит о Сусловой. В глубине души она преклонялась перед несгибаемой волей Надежды Прокофьевны, преклонялась и завидовала, в чем ни за что не призналась бы себе.

Ну что ж, все еще впереди, и она сдаст эти распроклятые экзамены и тоже поступит в академию, если только к тому времени противники женского образования не закроют доступ женщинам в ее стены.

Пока что Мария Александровна уже закончила новые опыты, на этот раз с зелеными очками и собиралась посылать их Сеченову, в Париж, на просмотр. Она и сама чувствовала, что получились эти опыты, а главное, выводы из них гораздо слабее и неполноценней, чем первые — с красными стеклами. Сказалась суматошность ее жизни за последние месяцы, нервность, перешедшая теперь в постоянную сосущую тревогу, горести, навалившиеся на нее за короткое время.

Суслова тоже закончила свою работу и тоже намеревалась отправить ее за границу учителю. И, просмотрев труд подруги, Мария Александровна увидела, насколько работа Сусловой выглядит серьезней и обоснованней ее работы.

Была середина июня, когда Мария Александровна взялась начисто переписать свой маленький труд, чтобы вместе с письмом — отличный предлог для письма, которое давно уже хотелось написать! — отправить его далекому другу, о котором с самого его отъезда она так ничего и не знала.

В Петербурге было тревожно и напряженно. 19 июня правительство запретило издание «Современника», закрыв его на восемь месяцев. Слухи об аресте Чернышевского циркулировали по городу, каждый раз в новом варианте.

И Чернышевский и его жена знали, что рано или поздно это случится. После закрытия «Современника» стало ясно, что теперь случится скоро. Чернышевский срочно отправляет Ольгу Сократовну с детьми в Саратов. Это было 3 июля. А 7-го Чернышевский был арестован у себя дома в присутствии Бокова и Антоновича. Предлогом для ареста послужила записка Герцена к Серно-Соловьевичу, в которой он писал: «Мы готовы издавать «Современник» здесь с Чернышевским или в Женеве — печатать предложение об этом? Как вы думаете?»

Этих слов оказалось достаточно, чтобы реакция сочла себя вправе арестовать «главаря революции», удовлетворив необходимые юридические требования. Была, правда, надежда найти что-либо компрометирующее при обыске; но, поскольку эта надежда не оправдалась, пришлось жандармерии придумывать новые «доказательства» антиправительственной деятельности Чернышевского; «Доказательства» были созданы с помощью предателя Всеволода Костомарова, подделавшего по предложению Третьего отделения провокационные письма к разным вымышленным лицам. Времени на весь этот спектакль понадобилось немало: надо было подготовить лжесвидетелей, подтасовать факты, составить подложные письма, выдумать «улики» — словом, получить «юридическое право» разделаться с вождем освободительного движения. Постановка была сложной, но режиссер оказался опытным: Александр Второй показал себя мастером в подобного рода спектаклях.

Боков в вечер ареста Чернышевского вернулся домой совершенно убитый. Из его больших красивых глаз то и дело скатывались слезы, голова была опущена, руки дрожали — не от страха за себя, а от великой боли и жалости за друга и учителя своего.

А на Марию Александровну такая немужская манера переживать горести действовала удручающе — какой настоящий мужчина будет распускать нюни в такую минуту?! Надо было действовать, надо было что-то придумывать, а он… Ее раздражала его чувствительность и его казавшаяся ей чрезмерной доброта, раздражала эта мягкая пассивность во всем — будто ждет, пока няня возьмет его за ручку, и тогда уж пойдет без сопротивления, куда поведут. Теперь он лишился этой «няни», что-то он будет делать?..

Ее, впрочем, все теперь раздражало. В своем состоянии она становилась несправедливой и придирчивой, видела в муже только дурное, с изумлением спрашивала себя, как же она раньше ничего этого в нем не замечала? Или замечала, но не придавала значения? А как вел бы себя на его месте Сеченов? Что бы сказал и что бы стал делать? Уж, наверно, не выставлял бы напоказ свое горе и не сидел бы сложа руки в ожидании, что же будет дальше.

Она не видела и не хотела видеть, что и Боков не сидит сложа руки. Он все чаще уходил куда-то по вечерам, и эти таинственные уходы тоже раздражали ее.

А между тем при всей своей мягкости и женственной чувствительности он был далеко не трусом. Вся его последующая жизнь показала это: он не побоялся добиться свидания с Чернышевским в крепости, не побоялся, зная, что и за ним следят, оставаться участником тайного общества «Земля и воля», переписывался с Чернышевским, когда тот находился в Сибири, и, не задумываясь, поехал к нему в Астрахань.

Мария Александровна обо всем этом так никогда и не узнала. Что-то в их отношениях заставило его теперь скрывать от нее многое, и даже на гражданскую казнь Чернышевского он отправился без нее.

Петр Иванович не отличался ни высоким умом, ни особенной наблюдательностью. То, что происходило в сердце его жены, долго еще оставалось для него тайной. Он только видел, что к нему она стала менее снисходительной, и это угнетало его, и он стал чувствовать себя дома неуютно. Ему казалось, что для Маши лучше, если он меньше будет попадаться ей на глаза, и он старался как можно реже бывать дома, а когда бывал — не докучать ей своими разговорами.

Мария Александровна почти нигде не показывалась. Она жила своей собственной жизнью, жила ожиданием письма из-за границы.

Уже давно отправила она в Париж до востребования, как и было договорено, толстый пакет со своей работой и, разумеется, с письмом, сдержанным и ни в какой мере не отражающим ее истинных чувств, и до сих пор не получила ответа.

Заглушив свое самолюбие, она написала снова и твердо решила, что это будет последней весточкой от нее, если Сеченов и теперь не откликнется.

Ответ пришел быстро, и все ее тревоги рассеялись.

«Вообразите себе мое горе, Марья Александровна, получаю вчера ваше письмо, еду на почту за тем, которое вы прислали в июле… а его уже нет. Мне сказали, что, судя по времени, оно уже давно должно быть отослано назад в Россию. Делать нечего, соберитесь с терпением и снова пришлите трактат об зеленых очках. Для фиолетовых я вам искал здесь стекол; но до сих пор не нашел ничего, что бы могло удовлетворить требованиям. Во всяком случае, я еще не потерял надежду на удачу; поэтому советовал бы вам подождать еще делать опыты с этим цветом. Возьмите лучше синий и прежде всего определите возможно точнее, какие из спектральных цветов пропускаются стеклами, которые вы будете употреблять для опытов. А еще лучше будет, если вы оставите опыты до моего возвращения, а начнете теперь держать экзамен из гимназического курса. По мне, этот экзамен для вас больше, чем половина дела. Кончивши его, вы можете уже без задней мысли отдаться медицине хоть на десять лет. Дело же ваше со временем будет непременно выиграно, на свете ведь не все Дубовицкие да Глебовы[9]. Простите, что я вам все советую. Вы, конечно, понимаете, что это не из желания менторствовать. Ваши работы я перевел на немецкий язык, и в скором времени они появятся в печати. Надеюсь, что это обстоятельство не до такой степени встревожит вашу щекотливую совесть, чтобы вы рассердились на меня. Если же да, то заранее прошу прощения самым смиренным образом. Не сердитесь же, Марья Александровна, нам нужно быть друзьями, притом в моем поступке только и есть дурного, что он сделан без вашего спроса. Эти просьбы о прощении относятся, разумеется, и к Н. П. Сусловой. Прошу же вас передать их ей от меня — вместе с тем поздравить ее с окончанием гимназического экзамена. За ее будущность опасаться нечего: маленькие трудности жизни она, конечно, перенести сумеет.

О себе сказать почти нечего. До начала сентября ничего не делал, рыскал из угла в угол и скучал донельзя. Теперь сижу за делом, и тоска пропала. В Париже останусь, вероятно, до марта. Поеду потом в Вену, а в мае буду, вероятно, уже в Петербурге, потому что к тому времени проживу все свои деньги.

Прощайте, Марья Александровна, будьте здоровы, счастливы и не забывайте преданного вам И. Сеченова…»[10].

Она тотчас же ответила, благо догадалась оставить себе копию трактата о зеленых очках. И сразу же получила от него второе письмо.

«10 октября (1862 год), Париж.

Я получил ваше письмо и ваши опыты с зелеными очками, Марья Александровна. То и другое было прочтено с большим вниманием и большим удовольствием. Опытам вашим я вполне верю, потому что дело чрезвычайно просто, но нахожу их недостаточными, т. е. неполными. Вот почему. Из последних опытов, когда паралич был полный, следует, что слепые к зеленому свету видят в спектре то же самое, что и слепые к красному (желтый и синий). Между тем, должна же быть между ними какая-нибудь разница. Все ваше исследование должно было клониться к тому, чтобы определить эту разницу. То есть исследовать глаза во время полного зеленого паралича совершенно под теми же условиями, какие вы имели при красных очках. Ваши результаты я сохраню, а по моем приезде в Россию мы вместе пополним недостатки. Я знаю из верных источников, что опытами с красными очками остался доволен сам Гельмгольц.

А что вы, сударыня, не пишете ни слова о себе? Ходите ли в Академию и вообще как поживаете? Что касается до меня, то мои дела идут здесь очень хорошо: занят теперь вопросами чрезвычайно интересными, которые обещают много результатов. Живу по-прежнему без общества, но скучать перестал. В Париже пробуду, вероятно, до апреля. Поеду потом месяца на полтора в Вену и оттуда в Петербург. Причиной моего раннего приезда будет, во-первых, недостаток денег, во-вторых, желание повидаться летом с родными в Симбирской губернии.

Если будет охота и время, то сделайте мне великое удовольствие, написавши несколько строчек. Будьте здорова, счастлива и не забывайте преданного вам И. Сеченова».

Ах так, он «скучать перестал»! Очень мило с его стороны. Ну, так и она постарается не скучать о нем, благо дел у нее сейчас много и энергию есть куда приложить.

Но уже через четыре месяца она поняла из письма Сеченова, что он именно скучает и очень хочет поскорей вернуться. Правда, за эти четыре месяца и ее письма стали немного менее сдержанными и нет-нет, а проскальзывало в них ее глубоко запрятанное чувство. Их переписка стала пространней и сердечней, и, что больше всего ее пленяло, он писал о своей работе охотно и подробно, будто она понимала что-нибудь в его науке и он каким-то образом мог ждать от нее мнения и считаться с этим мнением. Конечно, никакого мнения она не высказывала, радовалась только его успехам да поговорила с Петром Ивановичем — не — похлопотать ли у Некрасова, чтобы работа, которую он сейчас пишет, была опубликована в «Современнике».

Сеченов чутко оценил эту заботу, хотя от печатания отказался.

«11 февраля (1863 г.), Париж.

Благодарю вас, Марья Александровна, за память, а Петра Ивановича за хлопоты по моим делам у Некрасова. Условия, предлагаемые последним, я нахожу выгодными, но принять их еще не могу по следующим причинам.

Опыт показывает, что писать популярно я не умею. По крайней мере вещь, которая у меня имела быть популярною, вышла совсем не такою. Начал за здравие, кончил за упокой. Впрочем, я не теряю надежды выучиться этому искусству. Тогда мы и заведем речь с Некрасовым, а теперь пока дело должно приостановиться. Мне очень отрадно слышать, что вы не унываете, несмотря на пошленькие препятствия, которые вам делают для поступления в академию. Выгнать вас из нее не посмеют, и я думаю, что с терпением можно будет взять с боя вступление в студенчество. Во всяком случае, слабеть не следует, потому что вы защищаете общее женское дело. Жду с нетерпением времени, когда у меня израсходуются деньги и я буду принужден вернуться в Россию. Тогда примемся за зеленый цвет. Теперь же я начинаю большую работу с животной теплотой, которой мне хватит, вероятно, на целый год. Дела, как видите, у меня будет в будущем году много, и едва ли хватит времени на занятия популярной физиологией. Тем не менее пренебрегать этим источником доходов не следует, потому что кто знает будущее…»

Письмо это пришло в Петербург в разгар польского восстания. Один за другим выходили из столицы царские полки на усмирение восставших поляков. Играя на шовинистических чувствах части общества, реакция сумела переманить на свою сторону значительное число вчерашних либералов, но и революционные деятели не сидели сложа руки: в феврале появилась прокламация тайного общества «Земля и воля» — тайное общество достаточно явно проявило свое существование. Прокламация была написана хорошим литературным языком, призывала к самоопределению наций, к помощи свободолюбивому польскому народу.

Польское восстание было потоплено в крови. Когда все уже было кончено, поляки усмирены и руководители восстания были взяты в плен, Сеченову пришлось столкнуться с диким, варварским отношением русского царизма к борцам за национальную свободу.

«? Литве в числе взятых в плен польских повстанцев оказался подпоручик русской службы Малевич, — вспоминает Сеченов, — контуженный во время стычки в голову и привезенный в Вильну в бессознательном состоянии. По распоряжению Муравьева он был подвергнут в госпитале целому ряду испытаний на притворство; а когда пробы не дали явного ответа, то вся история испытаний была прислана Муравьевым в медицинскую академию на рассмотрение и заключение. Рассмотрение всего дела академия поручила Балинскому, Боткину и мне.

По доставленному нам журналу испытаний они заключались в следующем:

За дверью комнаты, где лежал больной, денно и нощно дежурили посменно фельдшера, наблюдая за ним через маленькое отверстие в двери.

Больной не просил есть — и его не кормили.

Больной не выпускал мочи — и его не катетеризировали три дня, так что пузырь растянулся до пупка.

Больного неожиданно окачивали ледяной водой — ежился, дрожал, но не просыпался.

Ему подводили под верхнее веко закрытых глаз иголку и щекотали ею поверхность глаза — спазматически жмурился, текли слезы, но не просыпался.

На голое тело капали расплавленным сургучом — отдергивал руку, но не просыпался.

Не довольствуясь этим, Муравьев выписал из Кенигсберга тамошнего профессора хирургии Бурова на консультацию с госпитальными докторами. Профессор решил, что вопрос может быть только решен трепанацией черепа в месте контузии.

Не знаю, почему наш знаменитый государственный муж, удостоившийся даже памятника в Вильне, не решился на эту пробу; не знаю также, какое значение было придано им нашему решению и послал ли бог смерть больному Малевичу в госпитале или он выздоровел и был повешен по выздоровлении».

Испанская инквизиция в период своего расцвета могла бы позавидовать таким пыткам! Вся деятельность Муравьева, прозванного потомками Вешателем, показала с наглядностью, что он ни в чем не уступал рыцарям средневековых застенков.

В эту тревожную весну, когда одна часть мракобесов вопила на всю Россию «Бей поляков!», а другая избивала их, когда, с другой стороны, тайные кружки революционеров-демократов из глубокого подполья через печатное слово призывали народ к борьбе против шовинизма и мракобесия царского правительства, — в эту весну Сеченов вернулся из-за границы, полный своими открытиями, создавшими в дальнейшем русской науке мировую славу, желанием во что бы то ни стало осуществить, наконец, свой давний замысел — показать каждому мыслящему человеку материальную сущность его природы — и полный любовью к Марии Александровне.

Он съездил к родным в Теплый Стан, вернулся в Петербург и все лето просидел за писанием «Рефлексов головного мозга».

Приехав в столицу, он снял себе трехкомнатную уютную и хорошо обставленную квартирку в Эртелевом переулке, дом Шландера, № 2, что на углу Малой Итальянской улицы. И как раз напротив квартиры Боковых.

С деньгами стало полегче — подоспела Демидовская премия, полученная им в июне. Он мог позволить себе теперь обзавестись прислугой, обедать дома и не думать ежеминутно о хлебе на завтрашний день. И он с наслаждением отдался этому отдыху от нужды, увлеченно погрузился в писание своей гениальной работы.

Это не мешало ему каждую свободную минуту отдавать Марии Александровне.

После его возвращения ясно стало для обоих, что бороться далее бессмысленно, что они любят друг друга и нечестно скрывать это от себя и от Петра Ивановича.

Рассказать ему обо всем Мария Александровна не торопилась. Но из их теперешних отношений он и сам мог сделать выводы. И, сделав их, он молча покорился.

Что за странный человек! Марии Александровне даже досадно было — до чего же он без борьбы отступился от нее. А ведь она знала, что безмерно дорога ему, знала, как больно ему все, что сейчас происходит, и не могла понять, не могла смириться ни с его покорностью, ни — вот уж нелогичность женская! — с его отношением к Ивану Михайловичу.

Казалось, не было на свете человека, кроме, конечно, Чернышевского, к которому Петр Иванович Боков относился бы с таким преклонением, как к Сеченову. Не будучи о себе высокого мнения, считая свою жену, доставшуюся ему нечаянно, намного умнее и тверже себя, он понимал, что если и есть в мире человек, способный подчинить ее своей воле, своему мужскому обаянию, так именно Сеченов. И не ему, простому лекарю, ничем не примечательному, бороться против силы и гения Ивана Михайловича. Он не переставал любить свою Машу, не переставал беспокоиться о ее жизненных удобствах и был, пожалуй, более всего уязвлен, когда она отказалась принимать от него деньги.

Однажды решив, что она порывает с мужем, Мария Александровна сознавала всю унизительность своей материальной зависимости от него и, отказавшись от этой зависимости, занялась переводами.

К этому времени относится начало новой «моды», возникшей среди русских издателей: переводы естественнонаучных сочинений иностранных авторов пользовались таким большим спросом, что петербургские издатели начали бурно выпускать их.

Занялся выпусков переводной литературы и Владимир Онуфриевич Ковалевский. Сеченов и Бокова предложили ему переводить немецких физиологов, и с этого началось их знакомство, перешедшее затем в дружбу на долгие годы, до самой трагической смерти Ковалевского.

Субботы, как и прежде, Сеченов проводил в мужской компании у Боткина.

Знаменитые теперь боткинские субботы начинались в 9 часов вечера и кончались иногда в 4–5 утра. Здесь бывали медики, писатели, артисты, музыканты. Здесь впервые встретились и сошлись Александр Порфирьевич Бородин и Милий Балакирев, бывший сначала у Боткина пациентом. Сюда заходил Владимир Васильевич Стасов и профессор физиологии Якубович. Постоянным гостем бывал тут профессор судебной медицины Е. В. Пеликан, основоположник русской токсикологии, бывший оппонентом Сеченова при защите им докторской диссертации и оказавший большое содействие в предоставлении молодому ученому кафедры физиологии в Медико-хирургической академии. В будущем ему суждено было сыграть некоторую роль в жизни Сеченова, которого он искренне любил и ценил.

Боткин, к тому времени уже профессор академии, снискал себе быструю и заслуженную славу гениального терапевта и диагноста. Особенно выросла его известность после 1863 года, когда он поставил редчайший прижизненный диагноз закупорки воротной вены. Было у Боткина множество завистников, всячески пытавшихся очернить его в глазах общества, но еще больше было друзей. И на боткинских субботах тех лет перебывал чуть ли не весь интеллигентный Петербург.

Осенью этого года Сеченов читал много публичных лекций, хотя и зарекался от популярной физиологии; лекции он читал в большинстве бесплатные, в пользу бедных студентов академии. Он был полон энергии, и его хватало и на то, чтобы одному или совместно с учениками заниматься опытами по физиологии нервной системы, читать курс лекций в академии, заниматься переводами с Боковой.

Судьба ее и судьба их отношений тревожила Сеченова. Мария Александровна сдала уже экзамен во 2-й мужской гимназии, но все меньше времени оставалось у нее на учебу: надо было зарабатывать на жизнь, потому что ее щепетильность и ее представления о человеческом достоинстве не позволяли ей пользоваться материальной помощью ни от своего формального мужа, ни от любимого человека. Сеченов настойчиво требовал, чтобы она перестала надрываться над переводами, с охотой помогал ей умолял, чтобы она, ну, заняла бы у него денег, но она упорно отказывалась.

И вдруг — или не совсем вдруг — в начале 1864 года вышел запрет женщинам слушать лекции, как в академии, так и в университетах.

Снова, и теперь надолго, перед русскими женщинами захлопнулись двери высших учебных заведений.

Сеченов, утвержденный уже ординарным профессором, использует свои связи и хлопочет за обеих учениц. Хлопоты его остаются без ответа. Тем временем обе — и Бокова и Суслова — решают дать подписку, что по окончании академии готовы ехать в киргизские степи; тамошний губернатор, как стало известно, хлопотал о посылке в край женщин-врачей и акушерок, так как магометанки отказываются от помощи медиков-мужчин и смертность среди них невообразимо высока.

Убедившись, что хлопоты Сеченова ни к чему не привели, Мария Александровна написала прошение военному министру с просьбой допустить ее на третий курс академии в качестве своекоштной студентки, с тем чтобы в дальнейшем уехать в любое место, куда ее направит начальство.

26 мая 1864 года в ответ на это прошение президент Медико-хирургической академии Дубовицкий подписал следующий документ:

«От президента Императорской Медико-Хирургической Академии на поданное женою доктора Марией Боковой Военному Министру прошение о разрешении ей вступить в Медико-Хирургическую Академию своекоштною воспитанницей, по приказанию его Превосходительства, объявляется, что положением о Медико-Хирургической Академии не разрешено ей принимать лиц женского пола в число своих воспитанников и допускать к посещению лекций и что по новому уставу для университетов лица женского пола не принимаются также в число воспитанников, а по утвержденным для каждого из университетов правилам оне не допускаются даже к посещению лекций в числе посторонних слушателей, а потому означенное прошение Боковой не может быть удовлетворено».

Это был удар, которого они смутно ждали, но к которому не были все-таки подготовлены.

Надежда Прокофьевна Суслова довольно просто решила вопрос: несколько месяцев углубленной домашней подготовки вдобавок к знаниям, приобретенным в академии, и в феврале 1865 года она уже писала Нефедову:

«Все читаю, учусь, все поумнеть хочу, очеловечиться и вот, покуда, все. Очень скоро я выезжаю за границу — доучиваться. Оттуда возвращусь года через 2–3. Тогда нужно будет начинать какое-нибудь дело посерьезней: мои симпатии и антипатии настолько определились, что я уже знаю в общих чертах свое будущее…»

В это время она уже была взята под надзор полиции «за открытое сочувствие нигилизму и за сношения с неблагонадежными лицами», в том числе и с Чернышевским. И она уехала за границу поступать в Цюрихский университет.

Что было делать Марии Александровне? Ее материальные дела целиком зависели от ее собственных заработков. Ее семейные дела… От чего зависели ее семейные дела?

Никто не знал о том, что произошло в ее семье. Менее всего знали об этом родители. И менее всего она хотела, чтобы они хоть что-нибудь заподозрили. Слишком много горя выпало на их долю за последние годы. Отца эти горести подкосили так, что, видимо, оправиться ему уже не удастся.

Она не могла причинять им еще большее горе — это значило убить стариков.

Летом, на даче, которую снял Сеченов на берегу Невы, они не раз говорили на эту тему.

Но что мог сказать Иван Михайлович? Он понимал, что наступила пора решать кардинальный вопрос: что же им дальше делать? И еще понимал, что менее всего решение этого вопроса зависит от него.

Мария Александровна уже не была женой мужа, но еще не стала женой возлюбленного. Стать ею официально не было никакой возможности: развод мог быть разрешен только в том случае, если было бы доказано ее «прелюбодеяние». Но согласись она даже на все ужасы, связанные с этим, результатом было бы только церковное покаяние и запрещение вступать в новый брак.

Петра Ивановича, по-видимому, вполне устраивало то, что в глазах общества они все еще составляют единую семью. В душе он надеялся, что как-нибудь дело обойдется и Маша вернется к нему.

Сеченов был готов на все. Его здравый ум подсказывал, что из них троих он находится в лучшем положении: куда тяжелее тому, кого покинули, и трижды тяжелее той, которой предстояло сделать выбор.

Поездка за границу, где он мог бы работать, а она учиться, казалась ему лучшим выходом. И он написал об этом своему дорогому учителю Карлу Людвигу. Он писал, что готов выйти в отставку из академии, готов забросить свои ученые дела, готов работать кем угодно, хоть лаборантом, лишь бы женщина, ставшая для него всем, была хоть немного счастлива.

Людвиг ответил тотчас же:

«Дорогой Сеченов.

Спешу сообщить вам те сведения, которые мне удалось получить относительно акушерского института. Чтобы учиться на акушерку в Вене, необходимо поступить в институт, руководимый проф. Шпетом и состоящий при одном из отделений городской больницы. Желающие поступить должны явиться к 1–8 октября или к 1–8 марта. В другие сроки приема нет. Курс продолжается пять месяцев. По окончании его ученица сдает экзамены и получает диплом, за который уплачивает 35 фл. 53 к. Ученицы имеют право жить на частных квартирах; но на некоторое время (2 недели) они направляются в больницу и должны пребывать там круглые сутки… Мне очень жаль, что у вас запретили дамам учиться физиологии! Именно такие мероприятия могут вызвать в Петербурге специфические толки. Надеюсь, что на этот раз воля культурного общества будет сильнее, чем воля полиции. Когда общество серьезно чего-нибудь хочет, то немногочисленные чиновники не могут этому помешать, по крайней мере так бывало у нас. Еще больше меня огорчает то, что вы принимаете это так близко к сердцу и даже думаете покинуть академию. Вы там делаете полезное дело и должны держаться. за свое место со всей энергией.

Сплетников здесь много, но это не должно служить препятствием, ибо на них найдется управа; и так как ваш приезд доставит нам только радость» то я надеюсь видеть вас здесь будущим летом.

Тысячу приветов г-ну и г-же Боткиным.

Ваш старый преданный К. Людвиг.

Вена, 2 ноября 1864 г.».

Получив такой ответ, Сеченов дал его прочесть Марии Александровне. Но она восстала. Не позволит она, чтобы он жертвовал своей научной карьерой ради нее! Она, которая стремится принести пользу своей родине, будет лишать эту родину ее научной гордости! И, наконец, что они будут делать дальше? Оставаться навсегда за границей? Ни он, ни она на это не могут согласиться. Значит, вернутся домой, и все пойдет так же, как и теперь, с той только разницей, что она будет не переводчицей, а акушеркой.

Сеченов страдал ее страданиями. Она продолжала жить в одной квартире с Боковым. Изредка к ней заезжал отец, который все еще надеялся исхлопотать помилование для Владимира, и эти дни были особенно мучительными, потому что нужно было создавать видимость полного семейного благополучия. Петр Иванович довольно легко вошел в новую роль, убедив себя, что, если бы брак его оставался фиктивным, положение было бы таким же, а он, собственно, шел на это, так что и роптать нечего. А то, что его Маша полюбила Сеченова, — что же тут удивительного? Разве он не понимает, насколько эта пара больше подходит друг к другу и насколько более богат духовно его соперник?

Добр был Петр Иванович, недаром некоторые знакомые называли его «святым человеком». Но не слишком ли добр? Не эта ли доброта, не это ли отсутствие мужественности и желания бороться за свое чувство вконец оттолкнули от него Марию Александровну?

Что-то все-таки надо было предпринять. Дальше так не могло продолжаться. Мария Александровна худела и бледнела, впадала в хандру, и двое любящих ее людей с тоской и болью наблюдали за ней. Наконец Сеченов решился: хоть на время надо увезти ее отсюда, отвлечь от тягостных мыслей. Увезти в Италию, о которой она так страстно мечтает, уговорить Петра Ивановича согласиться. И если им обоим — Бокову и ей — это так необходимо, что ж, пусть поездка будет обставлена со всеми возможными соблюдениями приличия. Петр Иванович может, например, тоже куда-нибудь уехать, и пусть «общество» знает, что ездили они вместе с женой. Или можно сказать, что Мария Александровна больна и нуждается в лечении на водах. Да мало ли что можно придумать, но согласится ли Боков?

Совершенно неожиданно он согласился. Петр Иванович и сам размышлял о том, как бы это устраниться с их пути, как бы не сделать женщину, доверившуюся ему и горячо им любимую, несчастной на всю жизнь. Он думал об этом по-всякому, искал такого выхода, при котором она наименее бы пострадала. Он не должен мешать им, иначе — иначе он просто болтун и все его идеи о равноправии женщины, об уважении к ней, идеи, которые он впитал в себя от великого своего друга Чернышевского, останутся простым пустословием.

Роман Чернышевского он знал наизусть. «Что делать?» стало его молитвенником. Что же, его учитель и тут указывает ему путь. «Перегнуть палку», по возможности устраниться.

Как она обрадовалась, что может уехать, соблюдая все приличия и никого, кроме мужа, не посвящая в это дело!

«Муж» — вот ирония! И никто, кроме этого мужа, не знает… Вот путаница!

Она крепко поцеловала его на прощанье — это была благодарность, заставившая его прослезиться. Дружеское пожатие руки Сеченова — вторая благодарность. И самая большая — мысленно он представил себе, как одобрительно отнесся бы к его поступку Чернышевский.

«6 марта 1865 года.

…Конференция Академии, имея в виду, что г. Сеченов во время заграничного учебного путешествия своего может принять на себя труд по приобретению разных предметов для физиологического кабинета и осмотреть тамошние физиологические институты, постановила: командировать г. Сеченова с означенной целью за границу с тем, чтобы экзамен был из физиологии студентам 2-го курса произведен с половины апреля совместно профессорами Якубовичем и Сеченовым — каждым по преподаваемому им отделу и притом по смешанным вопросам из всей науки, и на время командировки г. Сеченова за границу с 1-го мая по 1-е сентября сохранить полный оклад его жалованья, получаемый им как по Академии, так и по госпиталю, на что и испросить разрешение высшего начальства установленным порядком».

19 марта командировка была разрешена, и в последних числах апреля Сеченов с Боковой выехали в первое совместное путешествие.