1

1

Двадцать два года назад, в 1839 году, у генерала Александра Афанасьевича Обручева и его жены Эмилии Францевны, урожденной Тимовской, родилась дочь Мария, о чем в книгах Радомской Николаевской церкви, что на Волыни, была произведена соответствующая запись.

Вскоре семья генерала поселилась в Ржевском уезде Тверской губернии, в небольшом имении Обручева — Клипенино.

Александр Афанасьевич Обручев — потомственный офицер — всех своих сыновей пустил по той же линии. И через положенное количество лет стали они офицерами: Афанасий служил в Польше, Александр — в России, Владимир заканчивал академию генштаба.

Дочь Мария росла с сестрой Анютой, живя то в Ржеве, то в имении. Общество было тут небольшое и малоинтересное, училась Маша дома, так что со сверстниками своими почти не общалась. И очень скучала.

Вокруг Клипенино на много верст ни одного села или хоть маленькой деревушки. Кругом поля и рощи, широкая Волга, а подальше лес.

Наступил такой момент, когда Маша задумалась над тем, для чего, в сущности, нужны ей знания, которые, и в немалом количестве, она получила от домашних учителей? Куда она применит их здесь, в России, где женщина обречена на вечное безделье? Если не считать, конечно, хозяйства, которое ей придется вести, когда она выйдет замуж. Но вот беда: замуж ей совсем не хотелось! Да и за кого? Ближние соседи по имению или знакомые по Ржеву все больше офицеры или молодые помещики — люди совсем ей неинтересные и не вызывающие никакой симпатии.

С матерью она дружила в той мере, в какой думающая, умная девушка может дружить с не старой еще, хорошо образованной матерью. Разумеется, дружба эта не заполняла ее, потребности в умном собеседнике не исчерпывались разговорами с Эмилией Францевной, и к девятнадцати годам она почувствовала себя донельзя одинокой, никому не нужной, ни для чего не пригодной.

Тоска, не покидавшая ее несколько месяцев, немного рассеялась, когда на рождество приехал погостить брат Володя, только что окончивший Николаевскую академию генштаба.

Владимир был высок ростом, хорош собой, офицерская форма очень шла к нему. Машу он встретил словами:

— До чего ж ты изменилась, сестренка!

И она не стала скрывать от него своих мыслей.

Владимир слушал внимательно и вполне одобрительно, ему были понятны и ее скука и желание применить где-нибудь свои силы. В первый же вечер он сказал:

— Вот что, Маша, дела мои тоже неважные. В академии мне, прямо скажем, дали по носу. Словом, оскорбили, и служить я больше не намерен. Для этого и приехал поговорить с отцом. От того, как он отнесется к моей отставке, и для тебя многое зависит.

Он не стал ей рассказывать, почему ее смутные мечтания зависят от отношения отца к его отставке, а она не допытывалась, и на том они разошлись до следующего утра.

В течение первых дней Владимир откладывал разговор с отцом, предвидя неизбежную бурю, но потом решился. Вечером, войдя в кабинет Александра Афанасьевича, он сказал:

— Я, наверно, огорчу вас, отец, но обстоятельства сложились так, что служить мне более не придется. В службе, которая была мне интересна, при выпуске оскорбительно отказали, а чиновничать в лейб-гвардии Измайловском полку я не вижу никакого смысла. Перспектив других нет, да и оскорбление не забывается…

Генерал изумленно смотрел на сына. Как, Володя, тот, на кого он возлагал все свои надежды? Самый умный и послушный сын? Ему неинтересно служить? У него нет перспектив?

С трудом сдерживая закипающий гнев, Александр Афанасьевич попробовал добром отговорить сына.

— Четыре поколения Обручевых служили родине верой и правдой. Четыре поколения отдали ей свою жизнь. Службу они ставили выше своего благополучия, оттого не нажили себе богатства. Государству неинтересны твои личные переживания на службе и то, нравится тебе она или нет. Государству нужны умные, образованные офицеры, которые, не рассуждая, подчинялись бы армейской дисциплине. Я надеюсь, ты одумаешься, Владимир, и поймешь всю оскорбительность этого разговора для меня, твоего отца, который тоже до седых волос верно служил государю.

Генерал говорил сурово и безапелляционно, и Владимир понимал, что, если он сейчас на этом закончит разговор, больше к нему уж не удастся вернуться. Внутренне похолодев от того, что сейчас будет, он сказал:

— Я, собственно, решил уже для себя этот вопрос. Но мне хотелось, чтобы вы…

— Что?! — грозно крикнул Александр Афанасьевич. — Ты решил?! А отец? Отец для тебя ничего не значит?!

Со страхом глядя на побагровевшее лицо отца, опасаясь как бы его не хватил удар, Владимир упряма повторил:

— Не надо так волноваться. Если бы вы для меня ничего не значили, я бы не приехал говорить с вами. Но я надеялся на понимание, а его между нами, очевидно, быть не может.

На какое-то жуткое мгновенье показалось, что отец сейчас ударит его. Но удара не последовало. Генерал молчал, и на сердце сына становилось все тревожней и тревожней. И вдруг:

— Вон! Вон из моего дома!

На этот громовой крик в кабинет вбежала Эмилия Францевна, вскочившая с кровати в ночном чепце и кое-как накинутом капоте. В дверь просунулась испуганная физиономия Анюты, из-за ее головы виднелись горящие возмущением глаза Маши.

Генерал резко захлопнул дверь. Чтобы не слышали дочери, он весь дальнейший разговор вел внятным шепотом. Собственно, разговора уже никакого не было. Эмилия Францевна, заливаясь слезами, пыталась увещевать сына не ослушиваться отцовской воли; Владимир молчал, потупив глаза; а Александр Афанасьевич, шагая от окна к двери и обратно, гневно поводил глазами с жены на сына и саркастически улыбался.

На другой день, рано утром, Владимир в спешке уезжал из Клипенино.

Поймав его в темных сенях, Маша прильнула к его груди и со слезами в голосе зашептала:

— Увези и меня отсюда. Я больше не выдержу этой жизни. Разве я человек? Я раба. Если только я осмелюсь выразить свою волю, будет то же, что и с тобой…

Владимир поглаживал ее по вздрагивающей спине.

— Отказ от дома, отказ от денег… Словом, полный разрыв. Погоди, голубушка, дай мне поразмыслить. Что-нибудь я и для тебя придумаю. А пока постарайся как-нибудь приехать в Петербург, погостить, что ли, к кому-нибудь. Ведь должны же они вывозить тебя в общество!

На том и распрощались. Маша осталась в Клипенино, окрыленная надеждой и погруженная в размышления, как бы попасть в Петербург. Владимир уехал в полк с твердым решением подавать в отставку.

По пути в Петербург Обручев составил себе план действий. В отставку следует уйти к осени 1859 года, чтобы иметь возможность использовать полагающийся ему за все годы четырехмесячный отпуск. Но на жалованье жить, разумеется, нет возможности, и раз уж отец отказал в поддержке, надо искать работу. Какую? Да какую-нибудь литературную, что-нибудь в толстом журнале, фельетоны, заметки, статьи. Он давно мечтал о журналистской деятельности, двоюродный брат H. H. Обручев, редактировавший вместе с Н. Г. Чернышевским «Военный сборник», не раз говорил ему, что из него вышел бы толковый литератор.

Не откладывая дела в долгий ящик, Владимир Александрович тотчас по приезде в Петербург отправился к кузену.

— Ну что ж, с богом! — благословил его кузен. — Начинай приобщаться вместо шпаги к перу. Хотя там, куда я намерен рекомендовать тебя, одно от другого не далеко отошло. Я дам тебе записку в «Современник» к Панаеву — редактору журнала. Он, я думаю, все равно направит тебя к Николаю Гавриловичу. Ну, а там ты и сам знаешь, что говорить.

Владимир Александрович знал. Со слов брата знал он и Чернышевского. Имел и свое суждение, так как читал его статьи. И робел перед ним, страшился этой встречи чуть ли не больше, чем разговора с отцом.

Случилось все так, как и предвидел H. H. Обручев. И. И. Панаев мило встретил его, для формы порасспросил немного и действительно направил к Чернышевскому.

Когда он вошел в квартиру Чернышевского, его поразила убогая обстановка, особенно поразила после богатства и роскоши, которые он видел у Панаева. Его провели в кабинет Чернышевского, и он, смущаясь, молча протянул тому записку. Но когда Чернышевский мягко и добродушно улыбнулся ему, когда тепло сказал: «Рад вам помочь», — робость как рукой сняло, и он заговорил горячо и искренне:

— Я не могу служить в армии и думать, что стану когда-нибудь убийцей своих же русских людей, которые стоят за добро, против зла! Я не хочу быть слепым орудием в руках самодержавия… Я был только что у своего отца и говорил ему, что хочу выйти в отставку. Там я привел причиной свою личную обиду на начальство. Но это не так! Это давно уже не так, верьте мне, Николай Гаврилович! Личная обида — ничто по сравнению с обидой народа. Я много думал, много читал за эти несколько месяцев, и я хочу приносить пользу своему народу, а не быть его врагом…

Чернышевский серьезно слушал, поблескивая под выпуклыми стеклами очков своими добрыми голубыми глазами. Обаяние его облика, его тихой, чуть присвистывающей речи, его серьезного взгляда согрело Владимира Александровича, успокоило его напряженные нервы, и ему показалось, что вот, наконец, он нашел свое пристанище, теплое, тихое, более домашнее, чем в своей собственной семье.

Словно читая его мысли, Чернышевский покачал головой и заговорил о том самоотвержении, которого требует служение народу, о трудности жизни литератора, если, конечно, это литератор не типа Каткова, и, между прочим, о том, что следовало бы ему, Обручеву, тотчас же заняться изучением английского языка.

— Это очень полезно для вас. Да и для нас. У нас в обществе, к сожалению, так мало еще знают европейскую науку и литературу, а это столь нужное дело в наше время.

Для начала Чернышевский поручил ему составить небольшую заметку, и Владимир Александрович ушел окрыленный и обнадеженный. Он сразу же взялся за английский язык, приложил много усилий и старания и к осени смог уже заняться переводами. Чернышевский поручил ему перевод одной из частей «Всемирной истории» Шлоссера, которую переводило сразу несколько человек и которую сам Чернышевский редактировал.

Первое время после этого знакомства Владимир Обручев жил как в чаду. Шутка ли сказать, он знал теперь не только Чернышевского — этого кумира молодежи, он познакомился с Добролюбовым, с Антоновичем, со всем кругом людей, бывавших у Чернышевского. Его тоже приглашали на вечера, на которых гости Ольги Сократовны веселились и танцевали, а друзья Николая Гавриловича собирались в кабинете и тихо беседовали. В кабинет его, правда, не сразу допустили — первое время он ограничивался «балами» в большой комнате. Но позже он стал частым гостем в кабинете Чернышевского, и уже никакое веселье, никакие танцы не могли его выманить отсюда.

В конце августа 1859 года он получил, наконец, отставку и поселился на частной квартире. Что это была за квартира?! Узенькая задняя комната, полутемная и сырая, но зато абсолютно своя, где никто не мог помешать его работе, его мыслям, его мечтам.

К хозяйке квартиры по ночам приходили «гости», и Владимир Александрович с огорчением думал, что, если Маша и приедет в Петербург, к себе он ее пригласить ни в коем случае не сможет. Однажды к нему пришел Добролюбов — принес работу и денег, — увидел хозяйку, которая открыла ему дверь, и категорически сказал:

— Тут вам жить нельзя, Владимир Александрович. Надо менять квартиру!

Но он все-таки решил перезимовать на старом месте. Все упиралось в отсутствие денег, ибо литературный труд едва позволял не умирать с голоду. Надо было подумать о дополнительном заработке, и он решил подыскать себе выгодный урок в каком-нибудь приличном доме.

И на этот раз выручил H. H. Обручев: порекомендовал его в учителя к сыну одного из министров, и к моменту приезда в Петербург сестры он почти расплатился с долгами и стал гораздо лучше питаться.

Маша приехала 4 ноября. Ей просто повезло — не пришлось даже ничего придумывать: летом в Клипенино гостили друзья семьи Мотовиловы, и с ними мать отпустила ее на зиму в Петербург «поразвлечься».

Маша развлекалась, чтобы отвести глаза своим близким. А в свободное от гостей и выездов время потихоньку, сначала в сопровождении брата, а потом и сама, начала посещать в университете некоторые лекции.

Как она была счастлива, пригубив от настоящей жизни! Так бы и не уходила из этих высоких прохладных аудиторий, где она и еще две-три женщины затерялись среди сотен студентов-мужчин.

Так между светской жизнью и университетом провела она четыре месяца и 2 марта вернулась в Клипенино. За эти четыре месяца она наметила свой жизненный путь. Характер у нее был отцовский — твердый, волевой. По-девичьи миленькая, с задорным носом и небольшими умными глазами, серьезно глядевшими на мир, она по облику своему отличалась от всех знакомых барышень.

Но одно дело принять решение, другое осуществить его!

Из недомолвок и намеков Владимира она поняла, что он вращается в кругу передовой интеллигенции, что интересы и цели этого круга чреваты опасностью, что входят в него люди умные и самоотверженные, как и их вдохновитель Чернышевский. Она понимала, что как раз в этом кругу знакомых брата она может встретить сочувствие своим намерениям, а намерения были: заняться медициной, потому что эта гуманная профессия казалась ей наиболее подходящей для женщины.

Вдвоем с Владимиром они разработали довольно простой план: Маша скажется больной, уговорит мать вызвать из Петербурга брата, а тот привезет с собой врача, который предпишет ей столичное лечение и перемену климата.

Вернувшись в Клипенино, Маша ждала лета — раньше Володя не сможет приехать — и к концу июня «заболела». От волнения и тревоги за то, удастся ли осуществить их план, от страха за будущее Маша и в самом деле осунулась и побледнела, и по вечерам у нее иногда появлялся жар.

Эмилия Францевна не на шутку встревожилась. Все спрашивала, чего бы хотелось Машеньке, чем бы развлечь ее, как бы подбодрить. Маша сказала, что ничего не хочет и никого ей не надо, вот если бы любимый брат приехал. Да говорить тут не о чем — все равно отец не разрешит!..

Эмилия Францевна обиделась за отца:

— Что же, ты думаешь, папаша за тебя душой не болеет?

И, недолго думая, поставила перед мужем вопрос ребром: либо Маша умрет от тоски и неизвестной болезни, либо надо выполнить ее желание и вызвать Владимира.

Старый генерал, изнывавший от тревоги о дочери и оттого, что так круто обошелся с сыном, только рукой махнул и, пробормотав: «Делайте как знаете», — ушел в свой кабинет.

И вот в Петербург к Владимиру пришло долгожданное письмо. Обручев крепко любил младшую сестру, его волновала ее судьба, он чувствовал в ней сильный характер, неуклонное стремление к образованию и боялся, зная упорство Маши, что она и впрямь заболеет, если не добьется того, чего хочет.

Он уже покинул министра двора — министр вместе со двором уехал на лето из Петербурга — и поступил гувернером к некоему Зарембе. Комнату свою он тоже сменил; жил теперь вполне прилично, в двухкомнатной квартире на 4-й линии Васильевского острова, совсем по соседству с Чернышевскими, переехавшими в середине июля на 2-ю линию, угол Большого проспекта.

Владимир Александрович готов был тотчас же отправиться в Клипенино, но были две причины, задерживающие его. Во-первых, где-то надо было достать денег на проезд и на то, чтобы по возвращении можно было как следует принять Машу; во-вторых, где же взять такого доктора, который не только согласится ехать с ним в деревню, но и захочет участвовать в «заговоре»?

Привыкнув уже советоваться с Чернышевским по серьезным жизненным вопросам, Владимир Александрович и на этот раз отправился к нему.

В новой квартире Чернышевского было просторно, чисто и уютно. Обстановка уже не производила впечатления убожества, народу здесь стало бывать гораздо больше, особенно на вечерах, которые по-прежнему устраивала Ольга Сократовна. Не желая откладывать дела в долгий ящик, Владимир Обручев решил пересидеть всех гостей и переговорить с Николаем Гавриловичем наедине.

В этот летний вечер у Чернышевских собралось только несколько человек: кто был еще на даче, кто в заграничной поездке, кто уезжал на каникулы к себе на родину. Сразу же Владимир Александрович увидел доктора Бокова, с которым недавно познакомился у Чернышевского. Человек необыкновенной, хотя и несколько женственной красоты, с очень правильными чертами лица, с большими ясными глазами и целой копной русых волос, он был подкупающе мил и прост, пользовался огромным успехом у дам и нежной симпатией знавших его близко мужчин. Чернышевский, с которым он познакомился еще в бытность свою вольнослушателем Медико-хирургической академии, искренне привязался к этому честному, экспансивному, но очень доброму человеку, привязался настолько и настолько поверил в него, что доверял ему лечение своей страстно любимой жены, детей и самого себя.

Боков стал другом семьи, домашним врачом. Двадцати пяти лет он, в 1860 году, вышел в отставку и с тех пор занимался только частной практикой — вполне официально — и выполнял некоторые поручения Николая Гавриловича, связанные с его революционной деятельностью, — совершенно конспиративно.

При виде этого человека у Обручева мелькнула мысль: «Вот он, тот доктор, который нужен мне для Маши!»

Наконец гости разошлись, и Обручев удалился с Николаем Гавриловичем в его кабинет.

— Она мучится там от безделья и тоски, — рассказывал он о Маше, — умная, образованная девушка, она хочет получить настоящее образование, хочет быть полезной обществу, а вы сами знаете, Николай Гаврилович, разве это возможно в крохотном нашем именьице? И разве отец согласится, чтобы его дочь избрала себе профессию? Разве он отпустит ее учиться? Выдаст замуж — и дело с концом. И погибнет моя Маша, потому что она совершенно не приспособлена по своей натуре быть мужней женой и домашней хозяйкой!

Чернышевский, улыбаясь, перебил его:

— Не так yж плохо быть женой, если муж хороший человек и не делает из своей жены домашнюю рабыню. Горько это, очень горько, — уже серьезно продолжал он, — что женщина у нас на положении рабыни. В семье, как и в обществе, в основу отношений должно быть положено равенство и свобода. Женщина занимает недостойное место, она должна быть равна мужчине. Столько веков палка была перегнута в одну сторону, что выпрямить ее можно, только перегнув в другую. И поэтому каждый порядочный человек, по моим понятиям, должен ставить жену выше себя — этот временный перевес необходим для будущего равенства. Я понимаю вашу сестру, особенно если она похожа на вас. Конечно, тоскливо ей в родительском уединении, без надежд, без будущего, без настоящего общества. Все больше появляется на Руси женщин, доказывающих свою общественную ценность. Они уже показали, что развитие мышления и воли для женщин столь же необходимо, как для мужчин. Все больше становится женщин, которые не хотят быть наряженными куклами, выставленными на рассмотрение зевак — кандидатов в мужья. Только близорукие, тщеславные люди могут смотреть на женщину как на существо, стоящее ниже их. Только невежественная чувственность может считать женщин подвластным себе классом.

— Маша никогда не потерпит такого отношения к себе. И, понимаете, Николай Гаврилович, она слишком уж много знает, слишком она многое поняла, чтобы довольствоваться уготованной ей судьбой.

— Не без вашей помощи, — улыбнулся Чернышевский. — Что ж, правильно сделали, только теперь уж надо доводить дело до конца.

— Мы придумали вот что.

И Обручев рассказал о своем незамысловатом заговоре против родителей. К удивлению, Чернышевский встретил его без энтузиазма.

— Мелко это, очень мелко, дорогой Владимир Александрович! И не в том дело, где найти такого доктора, — тут вы правы, Петр Иванович самый подходящий человек. Дело в другом: приедет она сюда на несколько месяцев, послушает лекции в университете, может быть, даже в Медико-хирургической академии, ну, а дальше что? Дальше-то что? Еще горше будет ей возвращаться. Образование надо получить систематическое, специальность надо приобрести не только фактически, но и формально. Только тогда, допущенная к практике, она сможет принести настоящую пользу. Да и другим какой отличный пример!

Они говорили долго и подробно о том, как же осуществить начертанную Чернышевским программу. И под конец, когда все гости уже разошлись, когда в доме улеглись спать, поздней ночью пришли они к окончательному решению: вырвать Машу из-под власти отца может только фиктивный брак.

А через несколько дней, заняв у Зарембы пятьсот рублей, Владимир Обручев отправился в Клипенино. Не один — с ним вместе ехал доктор Боков, готовый на все решительно, о чем бы ни попросил его Чернышевский.

Но миссия оказалась совсем не трудной. Мария Александровна выглядела и в самом деле больной, измученной, похудевшей. У Бокова сжалось сердце при виде ее. Такая хорошенькая, такая печальная! Хотя, надо сказать, при их появлении она оживилась, даже засмеялась, когда Владимир Александрович шепнул ей на ухо: «Встречай освободителей…»

Мать приняла их ласково и внимательно, отец был сух, но вежлив. Только когда, осмотрев больную, Петр Иванович вышел в гостиную, отец впервые с интересом слушал его:

— Полная перемена обстановки, побольше развлечений и постоянное наблюдение врача.

— Да где же мы это тут возьмем? — встревожилась мать. — Развлекаться Машенька не хочет, ничем не интересуется, да и врача хорошего у нас нет. — И посмотрела на мужа, боясь высказаться до конца.

Но Петр Иванович, который не обязан был знать семейные отношения (хотя отлично знал их) и ни перед кем не собирался ходить на цыпочках, довольно категорично предложил:

— Свезите ее в Петербург, Эмилия Францевна, поживите там. Хоть климат в столице и не ахти какой, но зато атмосфера подходящая.

И он рассмеялся так заразительно и мягко, что даже у генерала вызвал улыбку. Напряженность момента была разряжена. Александр Афанасьевич сказал:

— Если Маша не против, что ж, Эмилия Францевна, поезжай, поразвлеки дочку. А уж врач… врач, я думаю, ее там не бросит. — И он совсем по-свойски подмигнул Бокову.

— Нет, ни за что не брошу, — подхватил Боков, — глаз не буду с нее сводить!

Так и решилась ее судьба. Брат с товарищем вскоре вернулись в Петербург, а она с матерью в конце августа выехала следом.

Боков сдержал обещание, которое полушутя, полусерьезно дал отцу Марии Александровны: он действительно не сводил с нее глаз. И глаза эти были такими сияющими, когда он смотрел на нее, что Владимиру сразу стал ясен источник этого сияния: доктор влюбился в свою пациентку. А пациентка живо «выздоровела» и поправилась в Петербурге то ли от климата, который «не ахти какой», то ли от посещения университета и Медико-хирургической академии, то ли от того круга людей, в котором она очутилась.

Вскоре после приезда Маши с матерью к Обручевым пришел знакомиться дорогой гость; Чернышевский, которому доподлинно было все известно, пожелал познакомиться с девушкой, в судьбе которой сыграл и собирался еще играть некоторую роль.

Маша волновалась в ожидании Николая Гавриловича. Но, как и некогда брат, с первой же минуты его прихода была пленена простотой и ласковостью обращения и почувствовала к нему полнейшее доверие. Чернышевскому она тоже пришлась по душе. Поговорив с ней часок, он пришел к убеждению, что ради такой стоит стараться, такая выдюжит, проломится через все стены, а настоит на своем.

— Ну вот, Мария Александровна, мы с вами теперь знакомы. Брат ваш давно стал у нас в семье своим. И вас милости просим с мамашей в гости. Живут у нас две премилые девушки — сестры мои двоюродные, так что молодежь вполне про вас. Братец-то, наверно, про них рассказывал?

В гости собрались в первую же субботу. Попали на танцевальный вечер, повеселились вволю. Перед уходом Чернышевский дал Маше книг, а Ольга Сократовна сказала, что завтра же навестит их.

О болезни Маши не было больше и речи, хотя матери сказали, что лечение далеко еще не закончено. И Эмилия Францевна, нечего делать, 9 декабря 1860 года отбыла в родное Клипенино, оставив Машу на попечение сына, в котором была не слишком уверена, и этого милейшего доктора, в которого поверила безгранично.

Дружба с семьей Чернышевских и Пыпиных наладилась самая теплая: ездили друг к другу в гости, посещали театры и концерты, ходили на публичные лекции. Приходил к Обручевым и Боков, бывали и они званы к нему на чаи. Вопрос о фиктивном браке, который предложил в беседе с Владимиром Чернышевский, еще ни разу не поднимался, но все больше становилось ясно Обручеву, что брак если и будет, то настоящий! Хотя как знать — Маша своенравна, красота на нее может и вовсе не подействовать. Пока что-то не видно, чтобы она увлеклась Петром Ивановичем, но ведь она скрытная. Отношения у них отличные, по совету Чернышевского Петр Иванович занимается с Машей — готовит ее к экзамену из курса мужской гимназии; без того, чтобы сдать экзамены за такой курс, в Медико-хирургическую академию не поступишь. А это было уже решено: Медико-хирургическая академия и — врач. А потом… Что произойдет потом, оставалось еще неясным: в России в то время не было ни одной женщины-врача. Неясно было и то, как, собственно, без разрешения отца Маша поступит в академию. И однажды, когда речь зашла об этом, Обручев рассказал ей о плане, который придумал Чернышевский.

— Фиктивный брак, сестренка, тебя ровно ни к чему не обяжет, — заверял Обручев, чувствуя, что сказать ей о своих сомнениях не может, пусть уж сам Петр Иванович говорит, — зато даст тебе право поступить в академию, не спрашивая отца.

Маша деловито слушала брата и не высказывала никаких возражений.

Что ж, она готова на все, лишь бы избавиться от своего положения бесполезного человека. Она хочет учиться, и она будет учиться. А какая при этом у нее будет фамилия, честное слово, ей совершенно безразлично. Все равно замуж она ни за кого не собирается, семейная жизнь только страшит ее, она предназначила себя для другой доли.

— Ну, а Петр Иванович согласен? — только и спросила она.

— Он — с радостью, мы ведь еще тогда обо всем договорились.

И опять Обручев подумал, что с тex пор многое изменилось и Петр Иванович хоть наверняка не откажется от своего слова, но страдать будет страшно. Ему стало жалко доброго друга. Впрочем, он, может, еще и не влюблен вовсе…

Он, конечно, был влюблен. И не так хотел бы он говорить со своей нареченной, как это пришлось сделать: по-деловому, сухо и лаконично. Но что поделаешь — взялся, значит должен. Она ведь и не интересуется вовсе его личностью и его чувствами. И она права, тут же решил добрейший Петр Иванович, она совершенно права: «Какое значение могут иметь мои чувства в таком серьезном вопросе?!»

Но где-то в глубине души он затаил надежду: может быть, после полюбит.

Семейная жизнь страшила не только Марию Обручеву — все, что было среди молодых женщин передового, смелого, умного, стремилось к общественной деятельности, и семья с ее патриархальным бытом и рабской покорностью, с ее ограниченным кругом интересов и личным благополучием не привлекала девушек, наметивших себе иной путь.

Как-то на лекции в университете Маша Обручева познакомилась с девушкой, с которой потом стала посещать и Медико-хирургическую академию. Девушка была моложе ее на четыре года, некрасивая и курносая, но такая умная, такая симпатичная и такая фанатичная в своем намерении жить только для общества, что Маша невольно покорилась ее влиянию и, сама того не замечая, вскоре стала рассуждать совершенно так же, как и она.

Девушку звали Надеждой Сусловой. Была она из семьи бывшего крепостного, ставшего затем главным управляющим у графа Шереметьева. Несмотря на свои восемнадцать лет, она обладала недюжинным умом, отлично разбиралась в вопросах экономики и политики, хотя и говорила об этом сдержанно и немногословно. Брат ее, Василий Прокофьевич, у которого она и жила в Петербурге, был причастен к революционным кружкам, сестра Аполлинария владела литературным даром и была близка к Достоевскому.

Вот что писала о себе Надежда Суслова товарищу своего брата, беллетристу-народнику, тоже сыну крепостного, Филиппу Диомидовичу Нефедову:

«…Мои дела теперь еще в неопределенном состоянии. С целью завоевать желаемое у жизни я приготовилась к бою, к бою за равенство прав. С знаменем, на котором выставлен этот девиз, я бросаюсь в войну с сильными мира сего… Чем это кончится — я не знаю, я знаю одно то, что не положу своего оружия, потому что во мне живет убеждение, что я борюсь за правое дело, от которого позорно отступиться. Да, я добьюсь чего хочу у жизни или же откажусь от нее добровольно. Быть рабой случая слишком скотская добродетель, для усвоения которой у меня недостает пошлости.

Меня, упрекают знающие меня в односторонности; — говорят, что я слишком горячо переношу свои мысли в гражданскую сферу, как-то гнушаясь жизни частной, семейной. И в этих словах много правды. Мне в самом деле как-то гадко замкнуться в маленький мирок семьи, где человек является рыцарем своих частных интересов… Там душно и тесно и сверх всего еще там постоянно гнусная ложь и позорная маска на физиономии.

«Это уродство, искажение природы, — сказали бы мне на это наши современные энтузиасты. — Нужно жить только сердцем».

Какая поверхность взглядов выражается в этих словах! Вот в том-то и дело, что в том и нужно искать широкое сердце, кто бежит оттуда, где так мишурно живут люди. Не думают ли эти энтузиасты, что в том только есть сердце, кто… в ущерб нравственных законов развивает свои грубо эгоистические интересы…

Я смотрю на свое положение теперь еще серьезней: пора твердо встать на почву обетованной земли, чтобы, преследуя судорожно заданную цель, воскликнуть, наконец, знаменитое слово: «Эврика!»[6]»

Влияние этой восемнадцатилетней девушки с таким сильным и вполне сложившимся характером было на Марию Обручеву в то время чрезвычайно велико. Вместе с Сусловой она решила посещать Медико-хирургическую академию, одновременно с ней стала готовиться к экзаменам из гимназического курса, вместе с нею, преодолевая первоначальное отвращение, работала у Грубера, препарируя трупы. И вместе с ней в начале сентября 1861 года впервые вошла в лабораторию Сеченова.

В это время Суслова писала Нефедову:

«Я с начала нынешнего академического года особенно сильно занимаюсь; цель моя еще точнее определилась: она манит, влечет меня к себе, и я свято, глубоко верю в ее осуществление. Эта вера спасает и уберегает меня в трудные минуты жизни…»

Сусловой не надо было прибегать к фиктивному браку: отец ее, образованный и умный человек, сумевший преодолеть для себя все препятствия, которые ставило перед ним положение крепостного, и стать человеком передовых взглядов и широкой эрудиции, рад был, чтобы его дочь получила высшее образование и отдала свои знания на служение народу. Он всячески поощрял ее намерения, а брат Василий, кроме помощи в подготовке к экзамену, «образовывал» ее и в политическом отношении, уверенный, что младшая сестренка с ее характером и способностями окажет в жизни немалую помощь народному делу.

Не то было у Обручевой. Как ни далека была она от мысли о браке, пришлось согласиться. Правда, брак был ни к чему не обязывающим, не кабальным, но, конечно же, ей куда больше нравилось быть такой же свободной, как Надежда Прокофьевна!

В апреле 1861 года Маша и Боков написали в Клипенино Обручевым и испросили их родительское благословение. Благословение не заставило себя ждать: родителям нравился Петр Иванович, и они считали его вполне подходящей партией для своей Маши. Быть может, сказались тут и опасения перед ее характером, таким настойчивым и упрямым, и они, нисколько не подозревая о подоплеке всего этого дела, рады были отпраздновать Машину свадьбу.

22 мая Владимир Александрович с сестрой выехал в Клипенино. После прошлогоднего приезда с Боковым, после того, как по его и доктора совету Маша уехала в Петербург и там «выздоровела» да еще стала невестой того самого Бокова, генерал Обручев стал спокойней относиться к сыну. Не то чтобы он совершенно простил его — обида была глубоко затаена в родительском сердце. Но сын — всегда сын. Ничего дурного об образе жизни Володи отец не слышал, заработков за литературный и учительский труд ему, по-видимому, хватало, и Александр Афанасьевич смирился, здраво рассудив, что, быть может, и на журнальном поприще сын Владимир принесет посильную пользу отечеству. Тем более, что было у него немало неприятностей с младшим — Сашей, страшным повесой и гулякой, долги которого — и не малые — то и дело приходилось оплачивать из своих скудных средств.

Владимир Александрович использовал время, проведенное в Клипенино, для переводов Шлоссера, который в этом году уже начал издаваться отдельными томами. Чернышевский торопил с переводом. «…Вы сам, пожалуйста, не хандрите, — писал он 2 июня 1861 года в Клипенино, — а лучше присылайте нам (хоть через Петра Ивановича или прямо адресуя в редакцию «Современника») перевод Шлоссера, по мере изготовления; об этом усердно прошу вас. Поцелуйте за меня ручку Марье Александровне и передайте глубокое мое уважение вашей матушке».

К письму была приложена приписка Бокова. Он писал, что рассказал Чернышевскому о долге Обручева Зарембе и что Чернышевский просил Серно-Соловьевича выдать Обручеву нужную сумму в счет оплаты за шлоссеровские переводы. Чернышевские переехали на новую квартиру, в Кабинетскую улицу, но номер дома Петр Иванович не помнит, а потому просит писать на его адрес. И еще одна фраза, ради которой, может быть, и была составлена вся приписка: «Из-за границы известий нет…»

К кому относились эти тревожные слова? К Михайлову ли, который вместе с Шелгуновым уехал «на воды», с тем чтобы потом отправиться в Лондон печатать прокламацию «К молодому поколению»? Или к кому-нибудь другому, кто где-то там, за границей, печатал другую прокламацию — нелегального общества «Великорус», которая появилась летом на улицах и в домах Петербурга? Трудно сказать что-нибудь определенное: до сих пор все еще не до конца выяснено, кто входил в комитет «Великоруса», так глубоко была законспирирована эта организация. Неизвестно также точно, кто составлял прокламации, успевшие быть напечатанными до арестов осенью 1861 года.

Но одно это — то, что вся организация была окутана такой глубокой тайной, — заставляет думать, что идейным руководителем ее был очень опытный революционер и конспиратор. А самым опытным был, конечно, Чернышевский. Так или иначе, общество «Великорус» было с ним связано. Владимир Александрович Обручев, несомненно входивший в его руководящий состав, вспоминал, что именно Чернышевский указал ему путь в жизни и что с Чернышевским он советовался по всем самым важным вопросам.

Первые два выпуска прокламации «Великорус» были написаны неопытной рукой, да и по своему содержанию не отвечали идеям великого демократа: они призывали к истинно конституционной монархии. Но о третьем выпуске известно следующее: Обручев в своих воспоминаниях скупо говорит, что третий выпуск прокламаций должен был быть написан «весьма сильно» и что писать его должен был человек всеми ими уважаемый.

Тревога о заграничных делах не покидала Владимира Александровича во все время пребывания в Клипенино.

В имении была суета: готовились сразу к двум свадьбам. Приехал из полка старший сын Афанасий — жених бывшей гувернантки Анюты — Полин. Обеим невестам шили наряды, готовили приданое, довольно скудное по тому времени, составляли списки угощений, хотя свадьбы должны были пройти очень скромно.

Мария Александровна, которой претили все эти приготовления, однако не показывала вида, как мало они ее интересуют. Приезда жениха она ждала без внутреннего трепета: для «ее он был просто «освободителем». Не то чтобы жених был ей неприятен или совершенно безразличен. Вряд ли нашлась бы женщина, которую не пленила бы красота и душевная чистота доктора Бокова. Да и по характеру своему Мария Александровна не склонна была уступать то, что принадлежало ей, и потому она все-таки ждала его приезда. Чувство особенной защищенности, которое ей внушала мысль о замужестве, вызывало в ее душе благодарность к Петру Ивановичу, и она глубоко верила, что этот не совсем обычный брак с таким человеком не будет для нее чреват никакими неожиданностями.

В конце июля Владимир Александрович отбыл в Петербург под предлогом, что им с Боковым надо заняться подысканием подходящей квартиры.

По дороге, в Ржеве, Обручев купил только что вышедшую книжку «Современника»; в ней была напечатана вторая часть «Полемических красот» Чернышевского. И, углубившись в это новое замечательное творение своего учителя, он доехал до Петербурга.

Чернышевского Владимир Александрович нашел в удрученном состоянии: болезнь отца, Гаврила Ивановича, которого он нежно любил, принимала угрожающие формы. Чернышевский, знакомый с Боткиным через доктора Бокова, посоветовался с ним о состоянии отца, и Боткин заочно прописал рецепт. Поначалу лекарство подействовало, и Гаврила Иванович прислал сыну бодрое письмо. Но Боткин неожиданно встретил это известие весьма скептически. Он отлично понимал, что лекарство не могло сразу же оказать своего действия, что улучшение состояния больного исходит от его веры в действие лекарства и что долго такое положение не продержится.

Вконец расстроенный Чернышевский собрался в Саратов.

Как раз в это время, в августе, перед отъездом Чернышевского, Обручев встретился с ним в последний раз.

Боков к приезду Обручева уже наметил квартирку, вполне подходящую для их не совсем обычной жизни с будущей женой. Квартирка находилась в доме Ханыкова, Эртелев переулок, № 5, и состояла из нескольких комнат, разделенных на две половины большой залой. Владимир Александрович одобрил квартиру. Боков дал хозяевам задаток и поспешил в Клипенино на свадьбу.

Был ли он счастлив? Страдал ли он от мыслей о фальшивости этой свадьбы? Или, избалованный успехом у женщин, надеялся на перемены в отношениях с Марией Александровной, на то, что этот брак, задуманный как деловое предприятие, перейдет со временем в настоящую супружескую жизнь?

Вспоминая чуть удлиненный и слегка выдающийся вперед подбородок невесты — признак несомненной воли, упрямые складки вокруг ее губ, умный, решительный взгляд, ее твердое намерение идти по однажды намеченному пути, он понимал, что она принадлежит к людям, знающим, чего они добиваются от жизни. Но, думая о редко уловимом выражении грусти и тоски в ее глазах непонятного цвета, о тихом тоскующем голосе, каким она ответила на его «деловое» предложение, он понимал и другое: как бы там ни было, она остается женщиной и, пусть совершенно подсознательно, ждет и хочет настоящего чувства. Надо только суметь внушить ей любовь — она к ней готова. Женщина, которая не забывает аккуратно расчесать кокетливую челку над белым высоким лбом и уложить в локоны свои недлинные русые волосы, — такая женщина не может быть создана только для работы.

Он решил быть терпеливым и внимательным, не навязывать ей — боже упаси! — своих чувств и ждать. Ждать, пусть год, пусть два, пусть много лет, пока чувство привязанности в Марии Александровне не переродится в подлинную страсть.

Было ли это самоуверенностью с его стороны? Петр Иванович не обольщался насчет силы своего характера: он знал, что отличается чрезвычайной мягкостью и легко поддается влиянию более сильных людей. Но он знал и другое: не было такого человека среди его знакомых, который бы плохо к нему относился. А женщины?.. Он не прилагал никаких усилий, чтобы покорять их сердца, он ровно ничего не делал, чтобы нравиться им, и сколькие его, однако, любили! А теперь одна-единственная, которую полюбил он — он чувствовал: полюбил на всю жизнь, — она… она смотрит на него как на орудие для достижения своей высокой цели, и он должен отныне подчинить всю свою жизнь, свои поступки, душевные движения, настроение тому, чтобы заставить ее увидеть в нем любящего, преданного человека.

В таком настроении приехал он в Клипенино, где был встречен родителями невесты ласково, прислугой — восторженно (и тут оказалось влияние его обаятельной внешности), невестой — спокойно и суховато. Он старался быть неназойливым в эти последние часы своей холостяцкой жизни и, кажется, вполне преуспел: Мария Александровна расправила нахмуренные брови, разгладились складочки в уголках рта, глаза улыбнулись ему заговорщицкой улыбкой. В ответ он счастливо рассмеялся.

20 августа семья Обручевых отпраздновала обе свадьбы[7]: Афанасия и Марии. В маленькой церкви Погоста Кокоши священник совершил обряд венчания. И в тот же вечер Мария Александрова и Боков уехали в Петербург.

На сердце у Эмилии Францевны было неспокойно. Материнский инстинкт подсказывал ей: что-то не совсем ладно в свадьбе ее дочери. А что? Она и сама не могла бы сказать толком. Просто казалось ей, что Маша не выглядит счастливой женой, дождавшейся, наконец, своей свадьбы, как не выглядела она нетерпеливой невестой в ожидании приезда жениха. Можно, конечно, и не придавать этому особого значения: она знает свою дочь, ее сдержанность, ее скрытность, ее нелюбовь выставлять напоказ чувства и переживания. Но те переживания, те чувства, так хорошо спрятанные от всех глаз, — но не от глаз матери! — которые ей удалось уловить, не были похожи на все, что привыкла находить Эмилия Францевна у влюбленных девушек, что было в ней самой, когда она двадцать семь лет назад венчалась со своим Александром Афанасьевичем.

Она все выискивала утешения, уговаривая себя, что не было у Маши никаких иных причин, кроме любви, чтобы так поспешно выходить замуж, что опасения остаться «старой девой» никогда не волновали ее дочь, что до недавних пор она и не помышлял а о замужестве. Не было и we могло быть никаких причин, кроме любви… Но и любви не было — в этом Эмилия Францевна, как ни успокаивала себя, была совершенно уверена.

И, проводив в спальню сына с женой, поцеловав на ночь мужа, она осталась сидеть в глубоком уютном кресле и все думала и думала. Что же происходит в жизни ее Маши и чем же помочь ей, если закравшееся в сердце подозрение правильно и жизнь молодоженов сложится совсем не так счастливо, как этого следовало бы ожидать?!

Утешив себя тем, что Петр Иванович никогда не обидит жену, да и Маша сама не даст себя в обиду, она так и заснула в этом кресле, не раздеваясь, слегка поеживаясь от ночного холода. И снилось ей, что она качает внука — Машиного сыночка — и теплое тельце ребенка, такое родное и любимое, мирно покоится на ее коленях.

Она неловко повернулась во сне. С колен ее спрыгнула кошка, недовольная, что потревожили ее сон.