7

7

Однажды, когда Сеченов пришел к Боткину, тот встретил его с таинственным видом и шепотом сказал:

— А у меня гость, да какой! Приехал с письмом от брата. Пойдемте познакомлю.

В комнате, в которой обычно собиралось «московское землячество», неловко сидел за столом полный человек с таким необыкновенным лицом, каких Сеченову еще не приходилось видеть. Высокий лоб, покрытый легкими морщинами, темные волосы, окладистая, чуть тронутая проседью борода. И такая нежная, кроткая улыбка пряталась в эту бороду, так спокойно глядели большие темно-серые глаза, что Сеченов даже как-то сразу оробел.

В голове мелькнуло: «Сумасшедший или гений — у обыкновенного человека таких глаз не бывает».

При виде вошедшего гость поспешно привстал, обнаружив неожиданную для его полноты подвижность, и протянул Сеченову нервную руку.

— Александр Иванов, — тихо сказал он, улыбаясь своей удивительной улыбкой.

«Иванов?!» — чуть было не вскрикнул Сеченов. Знаменитый Иванов, который двадцать семь лет назад покинул Россию и с тех пор в Италии все пишет свою картину «Явление Христа народу».

— Вот заехал показаться глазному врачу, — словно оправдывался Александр Андреевич, — Сергей вот Петрович советует к Греффе заявиться.

Голос у Иванова мягкий, слегка пришептывающий. Говорит он медленно, чуть спотыкаясь перед словами, будто стесняется и своей речи и самого своего присутствия среди незнакомых людей. Но вскоре, чутко уловив отношение этих двух земляков к своей особе, Александр Андреевич стал проще и веселей. Он беспокоился о глазах, беспокоился, собственно, не потому, что физически страдал от боли, — болезнь глаз мешала писать.

Отшельник по характеру, ставший за последнее время чрезвычайно мнительным, разочаровавшийся в своем гениальном творении, детище всей жизни, он с великим трудом решился на эту поездку.

На Сеченова он произвел неизгладимое впечатление и в скором времени, когда они снова встретились, стал чуть ли не задушевным другом.

Мечтая об Италии, Иван Михайлович разыскал в Берлине учителя-итальянца и в свободное время изучал итальянский язык. В августе же, когда в Берлинском университете кончился летний семестр, смог, наконец, осуществить свою мечту: вдвоем с товарищем, за которым он заехал в Вюрцбург, отправился путешествовать.

Решено было ехать до Мюнхена, оттуда пешком по Тиролю — через Инсбрук, Бреннер в Верону, с небольшими отступлениями в сторону.

Выйдя из Мюнхена, путешественники сразу превратились в горных «бродяг»: за плечами котомки, костюмы изрядно помятые, никаких проводников и мягких постелей. Словом, настоящее путешествие со всеми его прелестями, которыми и можно только насладиться таким образом.

Дней десять бродили они по Тиролю; однажды заплутались в горах, да и то не без пользы: это помогло им попасть в настоящую тирольскую деревушку и познакомиться с бытом и жизнью в тирольском захолустье. Побывали они в горной солеварне, где за вполне доступную плату можно было прогуляться по подземным галереям. В шахту спустились необычным способом — не по ступенькам и не в «люльке». Двух русских медиков нарядили в кожаные штаны, на правую руку натянули кожаные же рукавицы и посадили верхом на бревно. Велено было упереться ногами в землю, а правой рукой схватиться за канат. Затем по команде ноги отрывались от земли, и… с неудержимой силой «всадники» по бревнам покатились вниз. Дух захватывало от такого катания! Но Сеченову оно понравилось, и он даже собрался повторить спуск, но необыкновенная красота того, что они увидели внизу, заставила позабыть об этом намерении.

Посредине огромной пещеры сверкало подземное озеро, освещенное десятками фонарей. Сеченова и его товарища усадили в лодку и повезли кататься по озеру. Разноцветные легкие волны выкатывались из-под весел. Потом все разом поглотил мрак. В полной темноте их подвели к вагончику подземной дороги и помчали сквозь черноту к свету, на вольный воздух.

Дальше пошли по заранее составленному маршрут ту, к перевалу через Альпы, в долину Комского озера. Ночевали у подножий гор, вставали вместе с солнцем, поднимались выше вечных снегов и очутились, наконец, на границе Италии.

Тут Сеченов не удержался: как мальчишка бросился бегом к видневшейся вдали почтовой станции. Италия! Его осуществленная мечта! Другие лица, другая живописная одежда, другая речь. По Италии долго бродили пешком, плыли по озеру в лодке и, наконец, расстались: спутника потянуло в Швейцарию, а Сеченов направился в Милан.

В Милане было народное празднество, и вечером в толпе веселой гуляющей публики Сеченов случайно столкнулся с Боткиным. Сергей Петрович прибыл сюда несколько дней назад, ехал чинно, пользуясь всеми транспортными возможностями, и потому очутился в Италии раньше Сеченова. Перед смуглым, загорелым, с обветренным лицом Сеченовым он казался утомленным и бледным. Поострив по поводу полезности вольного воздуха и вреда изнеженности, приятели отправились гулять по освещенным разноцветными огнями шумным улицам Милана.

И тут от Боткина Иван Михайлович узнал, что из Московского университета уходит Глебов. Кафедра физиологии, таким образом, остается пока свободной.

— Нужно тотчас же послать прошение, — советовал Боткин.

— Не очень это ловко, дорогой Боткин, претендовать на кафедру, пока не сделал ничего чувствительного для науки.

— Пустяки, все это можно оговорить! Ведь бог знает когда представится еще такой случай. Матюшенков пишет, что Анке землю носом роет, чтобы пристроить туда своего протеже Эйнбродта. Так разве у вас меньше оснований? Ведь вы же однокурсники, что касается его «талантов» и «вклада в науку», то я лично не сравню его с вами…

Сеченов задумался. Перспектива была более чем соблазнительной. В самом деле, куда он вернется после заграничного обучения? Получить кафедру в своей альма матер — это ли не заманчиво?

Уже в Венеции он, наконец, решился. В прошении он писал: «12 сентября 1857 г. Знакомясь за границей на собственный счет специально физиологией и получив известие, что кафедра этого предмета при нашем университете остается незанятой, я осмеливаюсь обратиться к Совету медицинского факультета с покорнейшей просьбой принять меня в число претендентов на эту кафедру. Со стороны человека, едва кончившего курс, не сделавшего никакого самостоятельного труда по части предмета и не имеющего, следовательно, никаких ясных доказательств, что он занимается им, такая просьба может показаться очень странной…»

Дальше шло разъяснение, почему он все-таки рискнул на эту просьбу: занятие у крупнейших заграничных светил, знакомство с передовыми достижениями науки, надежда на то, что в заграничных университетах он получит серьезное физиологическое образование, тем более что его прежние занятия в инженерном училище дали ему знания высшей математики, без которой современная физиология совершенно невозможна. Затем Сеченов перечисляет, какие курсы и у каких профессоров он успел прослушать и какие еще намерен изучать.

«…Эти занятия дали мне возможность предпринять в конце летнего семестра самостоятельный физиологический труд. Он начат и к концу следующего академического года надеюсь будет кончен… Вот основания, давшие мне смелость покорнейше просить Совет медицинского факультета обратить на меня внимание при замещении кафедры физиологии в нашем университете».

Отправив это письмо и стараясь не думать об ответе, Сеченов наслаждался Венецией. Была поздняя ночь, тускло освещенные каналы казались смутными и таинственными. Легкие всплески воды под веслом гондольеров — вот и все звуки, нарушавшие тишину южной венецианской ночи. На площади святого Марка — тысячи огней, а на заднем плане, в темном небе, четко вырисовывается силуэт знаменитого собора.

Ознакомившись за две недели со всеми прелестями Венеции, Сеченов поехал во Флоренцию.

Куда прежде всего идут во Флоренции? В картинные галереи. Зайдя в одну из них, Сеченов был остановлен чьим-то окликом. Обернувшись, увидел, что к нему приближается человек средних лет, рыхлый блондин, с нездоровым цветом лица и мягкими, вкрадчивыми манерами. Всем своим обликом он напоминал сытого католического священника. Сеченов узнал его не сразу, узнав же, не очень обрадовался; Это был Павел Боткин, один из братьев. Сергея Петровича, которого Сеченов мельком видел в Москве. Слава о нем шла неважная. Окончив университет, он нигде не работал и жил в свое удовольствие то в Петербурге, у Михаила Петровича — художника, то в Москве, у других братьев, то разъезжал по заграницам. Был он большим любителем женщин и театра, да и сам слыл комедиантом. Знали его как большого эгоиста, поглощенного своей внешностью и амурами.

Скучающий холостяк, он обрадовался встрече с товарищем брата и уже не отставал от него в беготне по улицам Флоренции и ее картинным галереям. Вместе с Сеченовым отправился Павел Боткин и в Рим, где жили знакомые ему русские художники.

Чистая случайность (Сеченов назвал бы ее роковой, если бы в то время мог что-нибудь предвидеть) привела Ивана Михайловича в меблированные комнаты, снятые для них двоих Павлом Боткиным.

Некоторое время назад Александр Иванов, живший в Риме, решил писать серию картин из жизни Христа по книге Штраусса, с которой он недавно ознакомился. Иванов съездил из Берлина к Штрауссу. Кое-как они сговорились: Иванов не знал ни одного иностранного языка, кроме итальянского, Штраусс же умел немного говорить по-латыни. Штраусс посоветовал Иванову прочесть еще несколько книг, в том числе одну английскую, в которой описывался храм Соломона по Иосифу Флавию. Зная, что Сеченов умеет читать по-английски, Иванов написал ему в Берлин с просьбой помочь в переводе и пригласил поселиться у себя, когда Сеченов приедет в Рим.

Не зная берлинского адреса Сеченова (последнего, кстати, уже не было в Германии — он уехал путешествовать), Иванов послал письмо до востребования. И Сеченов этого письма не получил.

Павел Боткин снял комнаты по рекомендации знакомых художников у хозяйки, которая иногда служила им натурщицей. Сеченов, очень чуткий ко всем видам красоты, был сразу поражен внешностью хозяйки: знаменитая римская красавица Джулия Бини, тоненькая, стройная, с лицом Мадонны дель Сарто, с первой же минуты завладела его помыслами. Любовался он ею робко и молча, из врожденной деликатности боясь показаться нескромным. Павел же Боткин, которого «мадонна» интересовала гораздо больше всех достопримечательностей Рима, исподволь повел на нее атаку.

Боткин в тот же вечер успел побывать у Иванова, позвал его на чай, пообещал, что вечерние чаи будут устраиваться каждый день, и пригласил к столу красивую синьору.

Сеченов при Джулии чувствовал себя крайне неловко. Иванову тоже не слишком улыбалось ее присутствие. Он шепнул Ивану Михайловичу:

— Пойдем-ка лучше ко мне…

И с этих пор они больше времени проводили вдвоем у Иванова. Сеченов читал вслух английскую книгу, переводя ее с листа, а художник, сидя за планом храма Соломона, циркулем сверял размеры и вносил в записную книжку кое-какие замечания.

Так они трудились до обеда. Обедать ходили в трактир Фальконе, где рыжий прислужник хорошо знал художника и привык угождать ему. Ходили они и по знаменитым местам Рима, и здесь к ним часто присоединялся Павел Боткин. Не зная итальянского языка, он вынужден был общаться с людьми при помощи мимики, перемежая жесты с французскими словами. Непостижимым образом он изъяснился так и с красавицей римлянкой и умудрился пленить ее. Сеченов же в ее присутствии только молча вздыхал.

Джулия была ежедневной хозяйкой в комнате, служившей салоном, разливала чаи и чувствовала себя вполне на месте. И чем больше приобщалась она к русской компании, тем большую неловкость испытывал Сеченов. Когда невмоготу стало скрывать свое увлечение, он заговорил с Ивановым о Джулии.

Иванов, наивный, как младенец, слушал внимательно и все приговаривал:

— Так-с, так-с, это очень интересно-с. Этого мне в голову не приходило-с…

Потом покачал головой, неловко сказал что-то о Павле Боткине и о легкомыслии Джулии и замолк, печально поглядывая на Ивана Михайловича.

Все, быть может, обошлось бы без резких поворотов — Сеченов по-прежнему молчаливо любовался Джулией, Иванов вздыхал, глядя на это любование, — если бы Павел Боткин неожиданно не ускорил событий.

Как-то поехали они втроем — Боткин, Сеченов и Джулия Бини — в наемной коляске за город. Весело провели день и возвращались, когда уже спала жара. Джулия, усталая и разморенная ездой, заснула в коляске. Под лучами заходящего солнца лицо ее было так ослепительно хорошо, что оба спутника онемели от восторга. С этого дня Павел Боткин стал смотреть на римлянку маслеными глазами, откровенно и довольно цинично заигрывать с ней.

Иван Михайлович не терпел такого отношения к женщине. Он возмущался сначала молча, потом вслух, корил Боткина за его бесцеремонность, а тот только посмеивался.

Как вела себя героиня этой истории? Отнюдь не недотрога, она давно привыкла к такому обращению, зная и силу своей красоты и всю ее соблазнительность для людей, подобных Боткину. Обычно она реагировала на всякого рода заигрывания, смеясь и отшучиваясь, если только ее собственные чувства не бывали задеты. Сейчас, при Сеченове, поняв, что его отношение совсем не похоже на то, к чему она приучена, Джулия терялась или притворялась, что теряется перед любезностями Павла Петровича, смущалась и по временам краснела.

В Сеченове проснулся рыцарь, каким он был по отношению к женщинам еще со времен киевской встречи. Джулия стала казаться ему обиженной и беззащитной жертвой в руках богатого сатира.

Возмущение его накапливалось все больше и больше, нежность к Джулии возрастала прямо, пропорционально количеству «обид», якобы наносимых ее гордости Боткиным, стремление защитить девушку стало так велико, что все это неизбежно должно было разразиться взрывом. И разразилось.

Обычно на вечерние чаепития приходили Александр Иванов и какой-то глухой чиновник, приятель Боткина по Петербургу. В этот же вечер долго никого не было, и Сеченов впервые за все время остался с Джулией наедине.

Они сидели на нешироком диване; Иван Михайлович рассказывал о России, а мадонна нежно улыбалась ему, так нежно и робко, что он почувствовал в груди щемящую боль. Он тихо склонился к ее пышным красивым волосам… И в эту минуту в комнату ворвалась шумная компания, человек пять-шесть, с хохочущим Павлом Боткиным во главе.

Синьора испуганно вскрикнула и вскочила с дивана. Сеченов от растерянности, не зная, что делать, тоже вскочил и спрятал ее за своей спиной. Остолбеневшая компания молча глядела на все это представление.

Джулия выбежала в другую дверь, а Иван Михайлович, сгорая от стыда, чувствуя себя повинным в том, что скомпрометировал «бедную беззащитную синьору», пробормотал что-то невнятное, поклонился и ушел в свою комнату.

Здесь он предался размышлениям. Причина, по которой Джулия так смутилась, не могла тогда прийти ему в голову: много позднее он узнал, что один из гостей играл некоторую роль в жизни красавицы. Ясно было только одно: он обязан спасти ее честь. Он обязан жениться на Джулии Бини.

Этот неожиданный вывод стоил в дальнейшем «жениху поневоле» многих бессонных ночей и волнений. Как ни был покорен он красотой синьоры, он и не помышлял о женитьбе. Причин тому было много: и неодобрительное отношение Иванова, и сознание того, что при его увлекающейся натуре не следует придавать столь большого значения влиянию женской красоты, и мысли, что он, в сущности, еще не оперившийся человек, что впереди у него начатая научная работа, от которой зависит все его будущее, и полное отсутствие материальной обеспеченности. Но, попав в столь нелепое положение, уверенный, что оказался виновником скандала, жалея Джулию, он убедил себя: другого выхода нет.

Плодом этих размышлений явилось письмо, написанное в ту же ночь. Он предлагал Джулии руку и сердце и писал, что решение его твердо и все теперь зависит только от нее. На другое утро он незаметно сунул ей это письмо.

А вечером он со странным спокойствием выслушал ответ. «Да», — пролепетала она, и ответ этот был скорее удивленным, чем обрадованным.

Иван Михайлович взял со своей невесты слово молчать до поры до времени — имелось в виду до отъезда Павла Боткина. Но невеста не удержалась, и Боткин уехал вполне осведомленный.

Только после его отъезда Сеченов рассказал, наконец, Иванову о своей помолвке, чем привел художника в неописуемый ужас. Александр Андреевич долго уговаривал хотя бы отложить свадьбу до окончания учебы за границей, на что Сеченов неопределенно ответил: там видно будет.

Так стал он женихом. Безрадостная это была пора! Не таким представлял он себе самочувствие влюбленного перед осуществлением его мечтаний. Нет, он не мечтал ни о чем. Он просто отмахивался от назойливых мыслей, чувствуя, что и невеста его не любит, и он вряд ли может считать свое отношение к ней любовью.

Надо отдать справедливость мадонне: она не разыгрывала роли счастливой суженой. Отношения их нисколько не изменились, они не стали ближе друг другу; напротив, между ними возникло какое-то странное отчуждение, недоуменная неловкость.

Стоял уже конец октября, надо было ехать из Италии. Сеченов торопился попасть к началу зимнего семестра в Лейпциг, к профессору Функе. На вокзале он поцеловал невесту, и она бесстрастно вернула ему поцелуй. Горестный взгляд Иванова — последнее, что он увез в памяти из Рима.

В Берлине Сергей Петрович Боткин встретил его поздравлениями.

— Брат мой Павел объявил всем в Париже, что вы жених, — сообщил Боткин, — от души поздравляю, голубчик, думал даже, что увижу вас здесь вдвоем.

«Объявил, значит… Стало быть, Джулия все ему рассказала. Ах, мадонна, мадонна! Юлия, Джулия, Джульетта. Ну, какой, скажите на милость, из меня Ромео? Любовь до гроба… Я ли способен к ней?..»

Он клял свою увлекающуюся натуру и зарекался на будущее от любви. Он терзал себя упреками, уверенный, что жестоко наказан за свое легкомыслие и что никогда в жизни ни одна женщина больше не обратит на себя его внимание.

Как он не знал себя! Именно любовь до гроба была суждена ему. Он пронес эту любовь, горячую и ничем не запятнанную, до последних дней своей долгой жизни. Пронес через многие испытания, сквозь муки униженного самолюбия и годы одиночества, на которые обрекла его эта любовь. Он любил так, как даже в те времена романтического отношения к женщине немногие умели любить.

Та, которую он полюбил… Это была не Джулия.

Но пока отношения, так внезапно и нелепо возникшие, как рана жгли его.

«Вот уже три дня как я в Лейпциге, многоуважаемый Александр Андреевич, — писал он Иванову. — Подумал было заняться практической медициной, чтобы было впоследствии чем кормить себя и Джулию, да так тошно стало, что махнул рукой и остался верен физиологии. Видите ли вы часто Джулию? Что она поделывает? Ради бога отвечайте на все эти вопросы… Все это время столько было дела, что некогда было скучать. Надеюсь, что и впредь этого не случится, потому что из боязни остаться наедине с самим собой я завалил себя работой. Ради самого бога пишите мне об Джулии, хоть какие-нибудь пустяки, но только сущую правду…»[3] Эту правду он уже подозревал, хотя и старался о ней не думать. Была и другая огорчительная правда: в Лейпциге, на почте, его ждало письмо из Московского университета. Профессор Матюшенков писал, что хотя о нем хлопотал Иноземцев, представив его кандидатуру на кафедру физиологии, но хлопоты эти не увенчались успехом. К письму была приложена копия выписки из журнала медицинского факультета, обсуждавшего его прошение.

«12 октября 1857 г.

Письмо лекаря Ивана Сеченова, присланное из Венеции 12 сентября с. г., при котором прилагает программу своих занятий и просит обратить на него внимание при замещении вакантной кафедры физиологии.

Медицинский факультет, рассмотрев внимательно программу, нашел ее вполне удовлетворительной и совершенно в том уверен, что по истечении двухлетия, т. е. назначенного г. Сеченовым срока, будут труды его увенчаны полным успехом. Факультет безусловно — представил бы г. Сеченова своему начальству, как достойного кандидата на вакантную кафедру, если (бы) прежде не был им представлен доктор Эйнбродт.

Приказали: покорнейше просить университетский совет довести до сведения высшего начальства, что г. Сеченов усердно приготовляется в чужих краях, на свой счет, к занятию кафедры, что он по истечении двух лет кончит изучение всех предметов, которые только могут быть означены в полной программе или факультетской инструкции, и что факультет вменяет себе в обязанность указать на г. Сеченова, как на ученого, достойного со временем занять кафедру физиологии и сравнительной анатомии в одном из отечественных университетов».

Через некоторое время Сеченов узнал о неблаговидной роли профессора Анке в его деле: когда Глебов уехал из Москвы, Иноземцев предложил на его место Сеченова, но Анке заявил, что ему доподлинно известно — Сеченов не занимается физиологией, он перешел на изучение психологии.

Сеченов решил не унывать: будут хлопотать о занятии кафедры в другом университете — отлично!

В Лейпциг он приехал, чтобы работать у Функе — товарища Гоппе-Зейлера, учебник которого по физиологии был недавно выпущен в свет. Профессор Функе, занимающийся физиологической химией, принял русского медика весьма любезно и обещал всевозможные пособия для его работы.

В первый же день по приезде в этот, по словам Сеченова, «унылый город», он нашел себе квартиру, маленькую и очень холодную. После Италии он сильно зяб в Лейпциге, спал, прикрывшись пальто, чувствовал себя неуютно и одиноко. Немецкая кухня не нравилась ему, и ел он без всякого, аппетита, просто потому, что есть было необходимо. Поездка в Италию сильно истощила его карман, и жить теперь приходилось по-спартански. По утрам квартирная хозяйка, добрая и жалостливая немка, подавала ему кофе, изрядно разбавленный цикорием, и Сеченов вскоре попросил ее заменить кофе чаем. С удивлением он обнаружил в чае странный запах. Поинтересовался у хозяйки, отчего бы это. Та с доброй улыбкой ответила, что для аромата подмешивает к чаю гвоздику.

Больше Сеченов не пытался влиять на хозяйские вкусы — смирился. Тем более, что наступило время, когда он должен был составить для себя строгий режим питания, однообразного и быстро опротивевшего.

Сеченов изучал влияние алкоголя на азотный обмен в теле.

«Лейпциг, 1 декабря (1857 г.).

…Жизнь моя в настоящее время не представляет ничего интересного, — писал он Иванову, — и притом монотонна до крайности — каждый день повторение предыдущего. Даже есть и пить должен каждый день одно и то же. К этому принуждает меня моя работа, при которой я должен производить опыты на самом себе. Я столько же необщителен, как и немцы. Потому легко угадаете, что я постоянно одиночествую. Несмотря на все это, не скучаю, потому что работы тьма. Благодарю вас за сведения об Джулии — они мне чрезвычайно полезны. Вообще вы сделаете мне великое благо, если будете писать про нее правду (в этом я не сомневаюсь). Чувствую в настоящее время, что мои сведения о ней очень неполны. Она меня спрашивает в письме, не писали ли вы мне чего-нибудь про нее… Во всяком случае, будьте глубоко уверены, что ваши слова не только не передаются ей, но даже не повлияют нисколько на тон моих писем к ней. Письмо, которое я написал по получении вашего, гораздо любезней, например, первых двух…»

Иванов, как и просил Сеченов, писал чистую правду. Джулия выглядела в его сообщениях не очень привлекательно. Она вела по-прежнему легкомысленную жизнь, по-прежнему было у нее множество поклонников; некоторых из них она дарила своей благосклонностью. Будто ничего и не случилось, будто и не выпало ей счастье стать невестой Сеченова. Да оно и не было для нее счастьем: Джулия не любила этого до смешного робкого и стеснительного русского; куда больше нравился ей прямолинейный и циничный Павел Боткин, которому она передавала горячие приветы через русских, уезжающих из Италии на родину.

Изнывая от холода, Сеченов сменил квартиру на более теплую, но такую же неуютную. Только работая у Функе, он забывал все свои невзгоды. Лаборатория, состоявшая из двух комнат, была довольно бедно обставлена, но увлечение работой и внимание профессора скрашивали все неудобства.

Две недели Сеченов сидел на строгой «алкогольной диете». Утром и вечером ел одинаковые порции чая с сухарями, в обед одну и ту же порцию бифштекса с картошкой и белым хлебом. И — алкоголь. Он пил его с отвращением, и отвращение это осталось навсегда. Во имя науки он все терпел и несказанно радовался, когда измерение суточного выделения мочевины давало те результаты, которых он ждал.

Затем он принялся за вторую часть работы: изучение влияния алкоголя на мышцы и нервы. Впервые он проделал множество опытов на лягушках, наблюдая за упругостью мышц, раздражительностью их, за возбуждением двигательных нервов; он изучал электрические свойства мышц и нервов, перевязывал лягушкам сосуды и т. п.

На рождество, истосковавшись по товарищам, Сеченов прервал работу и уехал в Берлин встречать Новый год. Пробыл он там девять дней вместо намеченных трех. В Берлине в эти дни было много русских; приехал туда бывший учитель Сергея Боткина по пансиону, тогда уже довольно известный экономист И. К. Бабст; М. М. Стасюлевич — будущий приятель Сеченова, редактор «Вестника Европы». С ними был петербургский филолог, недавно окончивший университет, А. Н. Пыпин. Встретились они в квартире Боткина, отлично провели один-два вечера и снова расстались. Молодой Пыпин ничем не привлек тогда внимания Ивана Михайловича: мало ли было за границей русских — недавних студентов, так и остававшихся потом на всю жизнь ничем не приметными чиновниками.

В Лейпциге Сеченова ждали известия от Джулии и от Иванова, Невеста злилась, что долго не получала писем, корила его за забывчивость и невнимание к ней. Иванов спрашивал, как двигается его работа, просил найти кое-какие книги и ответить на некоторые вопросы касательно древней истории. И скупо сообщал о Джулии.

«Лейпциг, 18 января (1858).

…В настоящее время я очень сильно занят, — писал Сеченов в своем ответе Иванову. — Известный вам профессор Матюшенков написал мне недавно, что обо мне хлопочут в Москве, чтобы я получил кафедру, но что для этого мне необходимо защитить диссертацию. За ней-то, т. е. за диссертацией, и сижу я в настоящее время. В случае какого-нибудь казуса с Юлией, напишите мне. Мне чрезвычайно приятно знакомиться с ней теперь, когда я совершенно холоден и не нахожусь под влиянием ее красоты…» Вот как, значит совершенно холоден? Слова написались сами собой, и Сеченов удивился, до чего они правдивы. Во всей этой истории только красота Джулии, только одна она сыграла роковую роль. Нет ее, и он спокоен. Какая же это любовь? И можно ли, впервые задал он себе трезвый вопрос, коли так, связывать навсегда ее жизнь со своей? Принесет ли это ей счастье, о себе он уже не думает.

Еще два-три письма Иванова, и решение созревает. На помощь приходит старший брат.

Павел Боткин раззвонил по всей России о жениховстве Ивана Михайловича, и сведения эти дошли до Алексея Сеченова, служившего тогда офицером в Павловске. Когда Иван Михайлович, честно желая выполнить свое обещание жениться на Джулии, написал братьям а Россию просьбу выслать необходимые для оформления брака бумаги, Алексей Михайлович ответил ему отказом. «Приезжай сам, — писал он, — раз уж ты решился на подобное сумасбродство. Я ему потакать не буду и никаких бумаг тебе не вышлю».

И вот из Лейпцига в Рим, к Иванову, 15 февраля 1858 года летит письмо, в котором с плохо скрываемым облегчением Иван Михайлович пишет: денег на поездку в Симбирск за бумагами, на возвращение в Германию, поездку в Рим и снова в Россию да еще на самую женитьбу нет никаких, «остается, следовательно, объявить Джулии, что по причине этих обстоятельств я не могу больше связывать ее данным словом и что она свободна. Вы не поверите, как мне жаль ее, бедную, но делать нечего. Меня утешает только одно: этим она теряет только обеспеченное положение замужней женщины, причем горя тут нет, потому что любви в ней ко мне никогда не было. На днях я напишу ей об этом событии и это будет моим последним письмом, потому что дальнейшая переписка теряет всякий смысл…»

И еще он пишет, что если она будет плакать, то «даю слово, что это была первая и последняя женщина, пострадавшая из-за моей увлекаемости!»

Уф, какая гора свалилась с плеч! Честно говоря, он даже не испытывал угрызений совести: такая красавица, как его бывшая мадонна, быстро утешится, если даже и будет немного огорчена.

Что касается его самого, то сейчас ему вообще не до амуров.

Вернувшись в лабораторию Функе, Сеченов возобновил свою работу над мышцами и нервами лягушки. Страшно хотелось поскорей закончить ее и снова, хоть ненадолго, поехать в Берлин, к милому Гоппе-Зейлеру, у которого была свободная вакансия. Сеченов не ограничивался изучением влияния на мышцы и нервы алкогольного яда — он решил испытать и другие.

В то время много шуму наделали опыты находившегося на вершине славы Клода Бернара над влиянием различных ядов на мышечную и нервную систему. Знакомясь с этими работами, Сеченов обратил внимание на опыты с серноцианистым калием. Они показались интересными, и он решил повторить их сам.

Клод Бернар работал в Париже, куда еще не проникли из Германии различные способы электрического раздражения нервов и мышц. Поэтому французскому ученому приходилось довольствоваться старым способом возбуждать нервы циркулем с медным и цинковым концами. Сеченов же имел возможность пользоваться более совершенными методами исследований. Молодому ученому интересно было сравнить действие алкоголя на сердечную мышцу с действием какого-либо другого вещества, оказывающего влияние на движение сердца. Роданистый (или серноцианистый) калий Клод Бернар называл как раз как одно из таких веществ. По его данным, этот яд уничтожает мышечную возбудимость и влечет за собой остановку сердца. Знаменитый парижский физиолог, размышляя о способе действия роданистого калия, высказал очень важную физиологическую мысль: о взаимной независимости способности движения, чувствительности и мышечной возбудимости.

Каково же было удивление Сеченова, когда проделанные им опыты дали совершенно противоположные результаты! Он повторял их неоднократно — не так-то просто опровергать великого Клода Бернара, — и всякий раз получалось одно и то же, и то, что-получалось, никак не совпадало с выводами Бернара.

В соответствии с опытами французского физиолога Сеченов ввел под кожу лягушке небольшое количество роданистого калия и стал наблюдать. Через полчаса лягушка действительно перестала реагировать на щипки. Но когда экспериментатор вздумал разогнуть одну из ее задних лапок, она снова подтянула ее поближе к животу и опять замерла так. Сеченов с усилием опять разогнул лапку и отпустил. Лягушка повторила прежнее движение. Удивительное дело — кожа нечувствительна, а движения остаются! У Клода Бернара получалось как раз наоборот: он утверждал, что кожная чувствительность должна сохраняться, когда мышцы уже парализованы. Лягушка Сеченова не собиралась следовать научным выводам крупного ученого, она поступала так, как приказывала ей природа и обстоятельства: она утрачивала кожную чувствительность, сохраняя за собой право производить мышечные движения.

Еще полчаса лягушка продолжала, все слабее и слабее, двигать лапками, тогда как кожа ее была уже нечувствительна ни к одному раздражителю.

Потом лягушка замерла, наступила смерть. Но и после этого, когда Сеченов раздражал икроножную мышцу прерывистым током аппарата Дюбуа-Раймона, мышца отвечала на это раздражение вздрагиванием.

Тогда Сеченов решил проверить все выводы, сделанные Бернаром. Оказалось, что они ошибочны почти во всех своих пунктах.

Несколько растерянный Сеченов рассказал об этом профессору Функе, который внимательно и с интересом следил за его работой. Вдвоем они снова проверили результаты и снова убедились в правоте Сеченова. После этого Иван Михайлович решил опубликовать итоги исследований. Описывая свои опыты, он неизбежно должен был указать и на ошибки Клода Бернара, что он и сделал, уговорив себя, что тут нет нескромности с его стороны, так как Клод Бернар не имел возможности экспериментировать с помощью более совершенных методов исследования, какие были в распоряжении Сеченова.

Статья эта под названием «Некоторые данные об отравлении роданистым калием» была первой, почти нечаянной, самостоятельной научной статьей Сеченова, опубликованной в том же 1858 году в «Пфлюгеровском архиве».

Сеченов был от природы не самонадеян. Он очень скромно оценивал свою работу, чувствуя даже некоторую неловкость оттого, что вынужден был опровергать крупного ученого-физиолога. Но далеко не всякий молодой медик мог выполнить подобную работу со скрупулезной точностью и интересными обобщениями, как это сделал Сеченов. Этот труд послужил первым толчком к завоеванию им авторитета у европейских светил.