Москва
Москва
Я приехала в Москву прямо к маме, которая приняла меня очень ласково и сердечно. Опять я очутилась с ней, с Аличкой (уже 11-летней девочкой, бойкой и хорошенькой) и няней, совершенно не изменившейся за нашу разлуку… Опять были маленькая квартирка, знакомый бюст Щепкина и выбранный Рубинштейном рояль. Только я-то была уже другая.
Наши отношения с К.С. вошли в новую фазу… Вскоре после моего приезда в Москву мы увидались с ним — у него, в его крохотной квартирке, где-то в церковном дворе одного из арбатских переулков. Его семья была еще в деревне, и видеться мы могли пока беспрепятственно. Но оба мы понимали, что это наши «последние часочки, останочные», как пелось в русской песне. Видеться тайно и обманом — не хотели. И точно прощались друг с другом, хотя оставались в одном городе. Его крошечный кабинет, обставленный по-спартански, не считая его собственных скульптур и нескольких редких книг, несколько рисунков его друзей, озаренный осенним солнцем, пропитанный запахом «Свежего сена», сигары и букеты пестрых осенних цветов, что я приносила с собой, — как я помню его! Сколько сладких и горьких минут пережито было в нем!
С приезда его семьи мы больше почти не встречались наедине. У мамы он раньше не бывал, у меня там даже не было отдельной комнаты. Да и занят он был круглые сутки. Встречались мы с ним у тети Саши, у Н. М. Медведевой, да еще в театре, но там я не любила видеть его в гриме, в костюмах то какого-нибудь Озрика, то старого боярина: это был не он. Но виделись часто, и мне как-то довольно было его всегдашнего внимания ко мне, крепкого рукопожатия, особых, нам одним понятных разговоров, его писем, а главное его песен, и наши встречи удовлетворяли меня. Я сама осматривалась и решала, что с собой делать. В театральное училище было поздно поступать, прием уже кончился, да я и хотела сразу начать зарабатывать хлеб.
Пока что пробовала писать: написала рассказ, отнесла в редакцию газеты «Новости дня» — рассказ наивный, слабый, но почему-то его приняли и попросили еще. Написала еще. «Свои лошади». Этот был получше. Тоже напечатали… Тем временем завязывались знакомства, стала бывать, кроме старого друга нашей семьи Н. М. Медведевой, еще у С. П. Кувшинниковой, пропадала в Малом театре, благоговея перед М. Н. Ермоловой, счастливая, когда она скажет мне ласковое слово. Приехал, к моему смущению, в Москву мой жених. Я уже вкусила сладости свободы и только и думала, как бы мне безболезненно порвать с ним…
Незаметно пришло лето. На лето мама уезжала с Аличкой, по обыкновению, на Кавказ и бросила квартиру, которую собиралась менять. Я поселилась летом в Пушкине, взяла комнату на вышке у каких-то скромных людей, которые за полный пансион брали с меня 35 рублей в месяц и закармливали на убой. Старая бабушка Фотинька взяла меня в свое сердце, смотрела за моим бельем и рассказывала о старых временах. А рядом со мной поселилась молоденькая ученица филармонии Наташа, с наивными серыми глазами и толстой косой. Мы сразу подружились, хохотали вместе по целым вечерам, ходили гулять и решили, когда настала осень, поселиться вместе, — так как мама должна была поздно вернуться с Кавказа и мне было некуда деваться. Мы взяли с Наташей пополам две комнаты, в которых и жили до возвращения мамы, когда она взяла квартирку в том же доме, где жила Надежда Михайловна и где нашлось место и для Наташи.
Эта осень была для меня решительной. Во-первых, я окончательно порвала с моим женихом. Тут были и слезы, и угрозы, включительно до револьвера, но уж на меня нашло такое упорство, что я поставила на своем и после тягостных сцен почувствовала себя наконец свободной. Потом я набралась храбрости и, недолго думая, отправилась к Ф. А. Коршу, бывшему тогда директором лучшего частного театра в Москве. В казенный принимали только окончивших училище. Мне казалось очень просто попросить его взять меня «на выхода» — просьба настолько скромная, что, думала я, не может же он мне в этом отказать!
Только после я поняла, что таких, как я, были сотни и что мне помогло исключительно мое имя.
— Щепкина? — сказал Корш. — Это хорошо! Поступайте, поступайте к нам, голуба.
— Только, Федор Адамович, я пока только на выхода могу: я еще ничего не умею.
Он засмеялся.
— Вот так история! Обыкновенно у меня сразу ролей просят — Катерину в «Грозе» играть! Ну, на выхода, так на выхода.
Назначил мне маленькое жалованье — все, чего я хотела, познакомил с режиссером и сказал, что мне дадут знать, когда прийти. Я вышла из театра сияющая и заявила своим, что поступила к Коршу. Тетя разворчалась: «Не подготовившись, так, с бухты-барахты, как это на тебя похоже!» Одобрил меня только К.С., который понимал, что мне надо же зарабатывать хлеб. Прошло дня три, прихожу я домой — и вдруг получаю пакет из театра… толстый… со страхом распечатываю — роль! Большая роль! В водевиле «Откликнулось сердечко» — главная роль. Надо и смеяться, и плакать, и объясняться в любви… Господи, как страшно! Не сумею ни за что! Схватила роль и побежала к Коршу.
— Федор Адамович, да как же? Вы обещали, что на выхода, и вдруг…
Скалит белые зубы (он так улыбался: глаза не смеялись, смеялись одни зубы):
— Нечего, нечего — взявшись за гуж, не говори, что не дюж! Завтра на репетицию, и чтобы роль знать назубок. (Тон решительный.) Отказываться от ролей у нас не полагается, голуба! Дисциплина! Ничего не поделаешь.
Кидаюсь к тете! «Тетичка, помоги — так и так…» Тетя еще хуже: «Пожалуйста! Ты никого не спросилась, поступила в театр — выпутывайся, как знаешь!»
Пошла домой… по дороге рассуждаю: «Не убьют же меня! Попробую! Постараюсь играть так, как тетя… Говорить «по-настоящему»! Выучила роль назубок, потом сбегала к Надежде Михайловне Медведевой, которая оказалась милостивее тети и кое-что объяснила мне, затем посоветовалась с Наташей, а главное — постаралась представить себе, «как это было». Оказалось нетрудно. Героине водевиля было тоже восемнадцать лет…
На репетиции похвалили. Пришел вечер первого спектакля. Конечно, пришел в театр, в уборную, мой дорогой К.С., сам помог мне нагримироваться, посмотрел, как я оделась — в свое же платье, белое с голубым кушаком, — и остался смотреть.
К собственному своему изумлению, я имела успех, верно, очень уж казалась юна и мала. К.С. поздравил меня, Корш похвалил, меня много вызывали, а газеты отметили появление «новой, подающей надежды артистки» — это я-то! Но дальше никто из моих родных, ни я сама никакого значения этому не придали. Я получала роли, как это тогда называлось у Корша, «фисташек», то есть мальчиков и девочек, играла каких-то неаполитанских рыбачков, девочек с ягодами и пр. Газеты отмечали эти эпизодические рольки. Помню ясно забавный эпизод, как мне пришлось играть в какой-то мелодраме внучку И. П. Киселевского. Он всегда страшно путал и забывал роли, а особенно к старости. И вот я начинаю с ним нашу сцену и чувствую, что он все забыл, — реплики мне не подает, а только что-то мямлит «э… м-да…» Тогда я с энергией отчаяния кинулась ему на выручку (пьесы я всегда прочитывала и знала не только свою роль, а и содержание — что не у всех тогда было в обычае, как не в обычае были и считки). «Ты, дедушка, хочешь сказать, что…» (тут следовало содержание его реплики). Киселевский просиял и отвечал: «Вот, вот, моя умница!» На это я продолжала: «Конечно, это так, но если ты думаешь, что…» и т. д. Так мы доиграли сцену, он все хвалил меня, а за кулисами сказал: «Что за молодец у меня внучка — сейчас видно, что папаша Лев Абрамович!»
Так шла моя жизнь, я работала, а в свободные вечера бывала в Малом театре, который предпочитала Коршевскому, хотя и у нас были прекрасные актеры, или у тети в доме. Приехала мама, мы поселились с ней. Няня всегда провожала меня в театр, помогала одеваться, и над этим немало потешались в театре и прозвали меня «инженю с нянюшкой».
Как-то вечером и совершенно незаметно произошло главное событие, определившее мою будущность… Дело было так. Я была у тети. Взрослые играли в карты в большом дядином кабинете-гостиной, а мы, «дети», к которым, невзирая на всю свою самостоятельность, причислялась и я, шумели и мешали им. Тут был мой двоюродный брат-подросток, Аля и ее подруга, хорошенькая Нюта, в которую был влюблен Митя… Смешная детвора вся перевлюблялась, и Аличка вела дневник, в котором добросовестно записывала, например: «Сегодня 15 сент. в 1 ч. 40 м. дня я кончила быть влюбленной в Вову Ф.» и т. п. Я постоянно сочиняла для них какие-то мексиканские драмы, которые они разыгрывали. Когда мы очень разыгрались, тетя прикрикнула на нас:
— Садись-ка лучше да напиши мне пьесу, вместо того чтобы Мике сочинять мексиканские трагедии с выстрелами!
— Какую же пьесу? — спросила я.
— Ну… какую-нибудь, чтобы я была молоденькая девочка… и чтобы меня ставили в угол, и нянька бы на меня ворчала, а в меня влюбился бы самый интересный господин и женился бы на мне — вот и все.
— Хорошо! — с готовностью согласилась я и тут же села писать за круглый стол, покрытый зеленой вышитой скатертью… Мне казалось так просто «написать пьесу» — руководствуясь тетиным заказом, я вообразила себе и няньку в виде моей, и интересного господина — конечно, в лице К.С., — и — не солгу — себя в виде героини пьесы. Немножко фантазии… Взрослые кончили роббер, а я — половину пьесы. Я прочла ее тете и спросила:
— Можно так дальше писать?
— Глупая девчонка, ты сама не понимаешь, как это мило! — воскликнула тетя. — Пиши дальше!
Пьеса была кончена в один вечер и прочтена дяде Сереже. Он выслушал внимательно и сказал:
— Бог ее знает, откуда она взяла такое знание сцены? Тут нельзя ни одного слова ни прибавить, ни выкинуть!
Потом он взял у меня синюю ученическую тетрадку, в которой я писала, и, не говоря мне ни слова, сдал ее в театрально-литературный комитет, состоявший тогда из профессоров Стороженко и Веселовского, Немировича-Данченко и, кажется, профессора Тихонравова.
Через короткое время, где-то на концерте, подошел ко мне Южин и, смотря на меня ласково и чуть-чуть насмешливо, сказал:
— Вас можно поздравить!..
— С чем? — удивилась я.
— А! Разве это секрет?
— Если секрет — то от меня самой! — засмеялась я и с интересом спросила его: — С чем же?
— Но ведь ваша пьеска первая за все время единогласно прошла комитет!
Я чуть в обморок не упала от радости. На другой же день дядя Сережа отправил меня к директору Малого театра — Пчельникову. Я, еще в полукоротком платье, со страхом вошла во внушительный кабинет, не зная, что говорить и как держать себя. Пчельников сообщил мне, что моя пьеса «Летняя картинка» принята к постановке, и спросил, как я хочу подписать договор: на 100 р. единовременно или на 2 % с акта? Сто рублей показались мне такой огромной суммой, что я сказала: «На сто рублей единовременно», — и почувствовала себя Крезом. (Много позже, лет 15 спустя, мы подсчитали: по тому числу раз, что пьеса прошла в государственных театрах Москвы и Петербурга, что, если б я согласилась на 2 %, то получила бы за нее несколько тысяч рублей!)
Но тогда я уж и тем была несказанно счастлива, что моя пьеса будет идти в Малом театре. Ее сразу стали репетировать. Роль героя, конечно, чтобы сделать удовольствие дяде, взял красавец премьер Горев, Шурочку играла тетя. На репетициях все потешались над молодостью автора: Горев притащил из реквизита трон Иоанна Грозного и усаживал меня на него, остальные актеры шутливо заглядывали в разные уголки и звали: «Ку-ку! Где автор?» — и т. п. На репетициях я бывала, но, к моему горю, мне не удалось быть на первом представлении моей пьески: в этот же вечер у Корша был бенефис Светлова, и мне пришлось играть какой-то водевиль, изображала я гимназиста, в серой блузе, в паричке и высоких сапогах…
Я умоляла Корша освободить меня от этого вечера, но он был неумолим со своей дисциплиной: «Нельзя, голуба, товарища подводить!» Я была в отчаянии: ну кому было важно, чтобы я играла этого мальчишку, и без него бенефис прошел бы отлично. Но делать нечего. Я играла, а все мои мысли были в Малом театре. По окончании я поспешила убежать со сцены, но, на беду, меня начали вызывать, и каждый раз, что я старалась улизнуть на лестницу, ведущую в уборные, Иван Никитич, милый помощник режиссера, ловил меня за фалды и говорил: «Нельзя, пожалуйте, вас зовут!» Во всякое другое время я была бы очень довольна — меня вызвали шесть раз, но тут я вся горела. Наконец, освободившись, я, не разгримировываясь и не снимая мужского костюма, кинулась к тете Саше, пешком, так как извозчики успели разъехаться; няня едва поспевала за мной. Я влетела в комнату, где по-праздничному был убран стол и собралось целое общество: мамочка, тетя — обе нарядные, К.С., Горев, еще кое-кто из исполнителей. Навстречу мне встал дядя Сережа, держа в руке бокал — один из бокалов еще М. С. Щепкина, — и торжественно и взволнованно сказал мне:
— Впервые в летописях Малого театра всем театром за одноактную вещь вызывали автора!
При этом гимназист упал в кресло и расплакался от радости!
— Не плачьте, — стал утешать меня Горев, — это мне плакать надо — меня хотят оштрафовать на пятьдесят рублей из-за вас!
Оказалось, что, когда стали шумно вызывать автора, надо было кому-нибудь выйти и объявить, что автора в театре нет. Но, по обычаям того времени, для этого режиссер должен был быть одетым во фрак, а дядя Сережа никак не ожидал этого и был одет по-домашнему. Тогда вызвался анонсировать Горев и сказал публике:
— Автор выйти не может, так как играет у Корша гимназиста!
За самовольные «лишние слова» его и хотели оштрафовать.
Газеты на другой день единодушно отозвались с похвалой о пьеске, в «Артисте» (лучший театральный журнал того времени) появился прекрасный отзыв.
Так 17-летняя героиня открыла 18-летнему автору путь в литературу!
Через несколько дней после первого представления ко мне приехал редактор «Артиста» Куманин, длинный, нескладный, с длинными, падавшими на глаза волосами и темной бородой. Его художественный журнал «Артист» был единственным в России по роскоши. Он просуществовал года четыре и поглотил все его состояние. Впрочем, Куманин умер молодым и почти не пережил своего возлюбленного детища. Этот журнал был посвящен исключительно театру и искусству. В нем печатались и новые пьесы. Велся он широко, в нем участвовали первоклассные силы, много было превосходных иллюстраций, портретов, серьезных статей по вопросам искусства, критики и пр. Куманин искренно изумился, увидав такого «автора»: я благодаря своему маленькому росту в 18 лет выглядела девочкой лет 13-ти. Он приехал просить у меня пьесу! «Настоящий» редактор в «настоящий» журнал! Гордости и радости моей не было предела.
На другой день я по его просьбе приехала в редакцию, помещавшуюся тогда на Страстном бульваре, и познакомилась кое с кем из сотрудников. В кабинете у Куманина было много интересных картин и этюдов (оригиналы помещавшихся в журнале снимков). Когда он стал показывать мне их, я попросила позволения встать на стул, так как иначе ничего не видела. Это привело его и всю редакцию в веселое настроение, и с тех пор Куманин начал звать меня не иначе, как «бабушкой». Тут же, в «Артисте», я познакомилась с одним из редакторов «Русской Мысли», В. А. Гольцевым, сотрудничавшим в «Артисте», и он предложил мне дать ему для «P.M.» рассказ. (Я дала рассказ «Одиночество» — это первый мой рассказ, помещенный в серьезном журнале.) Через Гольцева я познакомилась с одним из редакторов «Русских Ведомостей» — лучшей и либеральнейшей газеты в Москве — и стала писать и там. Так незаметно и ласково судьба словно подняла меня на руки — и я стала писательницей.
Когда я теперь вспоминаю обо всех этих серьезных, умных людях, так сердечно принявших меня в свою среду, — я удивляюсь этому. Но тогда все казалось естественным, и я смело шла вперед, не спрашивая — «за что мне сие?»
Так или иначе, успех «Летней картинки» определил мою судьбу, показав мне, что я могу рассчитывать на литературный заработок. Театр не увлекал меня: я знала, что при моей наружности я дальше водевилей не пойду, а меня влекло совсем к другому.
К этому времени я уже совсем вошла в московскую жизнь и Киев мне казался странным, далеким сном.
* * *
Москва! Пестрая, красочная, пряничная, игрушечная Москва, такая, как ее потом Кандинский увидел: залитая солнцем закатным — никогда так не хороша, как в закатный час: с церквями красными, зелеными, розовыми; с синезвездными куполами и золотыми маковками; с розовым Страстным монастырем напротив насупившегося Пушкина, с Новодевичьим, где каждую минуту отбивают часы и падают минуты с высокой башни на тихое кладбище, где черные монашки зажигают лампады у могил, — падают с хрустальным звоном, точно жемчужины на дно серебряной чаши.
Москва с зелеными бульварами, с тройками и «голубчиками», позванивающими бубенцами: «Эх, прокачу по первопутку!» С белыми половыми в трактирах, что, ласково потряхивая волосами, в скобку подстриженными, гостей по имени-отчеству приветствуют: «Добро пожаловать, Михаил Алексеевич… Давненько не были, Александра Петровна»!
Москва с Замоскворечьем, где тяжелые ворота на засов заперты, а в домах от лампадок — чад, от перин — теснота, и после 10-ти все спит, только цепные собаки лают; с Хитровым рынком, где ужас и нищета в сердце города гнездятся, и от холода дрогнут, и пьют, и грабят, и режут… С великолепными дворцами, то Альгамбра, то готика, где-нибудь на Знаменке, — с особнячками, в тихих переулках в садах утонувших; с запахом яблок зимой; с сайками на соломе; с цыганами в Грузинах, где после пяти часов утра старая ведьма, которая еще Апухтина помнит, яичницу жарит, а узкоглазая Стеша томным голосом песни поет, а смуглая Наташа одной рукой гостя обнимает, а другой в кармане шарит.
С Татьяниным днем безумным, когда все улицы «Гаудеамус» поют; с полицмейстерской парой — пристяжная, в стерлядку изогнувшись, — звери, не лошади… С революционным подпольем на Пресне, с Ляпинкой и Гиршами, где студенты живут, молодые, веселые и голодные…
Москва — прежняя, пестрая, шалая, своя собственная — и невозвратно ушедшая.