1

1

Зима перевалила с сорок четвертого на сорок пятый.

Последняя зима страшной войны.

И далеко не последняя война Сталина со своим собственным народом.

Затянувшейся, все нарастающей нехватке рабочей силы на колымских приисках, похоже, пришел конец.

С первыми теплоходами, уже в начале марта сорок пятого, прибыли крупные партии заключенных — не заключенных, но и не вольных, потому как строго охраняемых. По трассам на прииски «Чай-Урья», «Делянкир», даже на «Усть-Неру» — это за семьсот километров за Сусуманом — продвигались «студебеккеры» и ЗИСы с трубами от печурки поверху кабины. Холод стоял адский, антициклон застоялся над северо-востоком, столбик ртути опускался до отметки в пятьде-сят-пятьдесят три градуса ниже нуля.

Чтобы не множить число обмороженных и больных, для вновь прибывших устраивали ночной отдых на лагерных пунктах.

Несколько таких машин останавливались и в совхозном лагере. Новости оттуда приходили, конечно, и на агробазу. С удивлением узнавали, что этот контингент вовсе не из пленных немцев, не из венгров и румын, которых загоняли в фашистскую армию, а опять же наши иваны, петры, остапы и чингизы, при разных обстоятельствах и в разные годы попавшие в германский плен, перенесшие на неметчине рабский труд, голод, непрестанные бомбежки союзников и освобожденные потом своими русскими солдатами. Сцены освобождения сопровождались братскими объятиями, слезами радости, новостями, выпивкой. Еще бы! Избавление из неволи было для пленных даром Божьим после концлагерей Гитлера. Объятья, поцелуи, товарищеская выпивка, теплая беседа — все это кончалось, как только бывших пленных перевозили в тыл и передавали в ведомство НКВД. Тут все выглядело словно в перевернутой картинке. Своих кровных братьев уже никто не называл товарищами, их запрятали в зонах за проволокой, где распоряжались СМЕРШи, суровые следователи-чекисты и конвоиры из внутренних войск. Здесь начиналась полоса унизительных «чисток», разделение на «овн и козлищ». Была у чекистов отработанная система доносов, перекрестных допросов, огульных и диких обвинений в измене, в трусости, в пособничестве немецкой армии. Опытные чекисты, еще не отмывшие своих рук после арестов и расстрелов в конце тридцатых годов, обрушили на бывших пленных обвинения в измене родине. И, продержав во временных лагерях, иногда в тех же самых, что строились фашистами, отправляли колонну за колонной — без приговора, статьи и срока — через Европу и через всю Азию на восток, на север, пополняя уже сильно поредевшее население в лагерях.

На все вопросы — за что? куда? почему? — бывшие солдаты и командиры Советской Армии получали один стандартный ответ: «разберутся на месте».

В отличие от арестантов тридцатых годов, разнородных по возрасту, образованию, происхождению, общественному положению, поток сорок четвертого-сорок пятого и позже состоял из довольно однородной массы людей, жизнь которых обозначалась одним желанием: защитить Россию от фашистской агрессии. Они как-то позабыли о беде тридцатых годов — разгуле террора НКВД, поскольку террор этот их не достал. «Разберутся» — повторялось на всех промежуточных этапах. А поезда «особого назначения» шли мимо родных городов, сел, хуторов, дальше и дальше — в неизвестность. И возникало, крепло одно желание: вырваться, бежать, чего бы это ни стоило! Бежать! Бежать! Пусть на пулю, но ведь не каждая пуля угадает в цель. И гремели выстрелы охраны, и не один солдат, офицер оставался на чужом или с детства знакомом поле, где его догоняла пуля охранника. Пугающее слово «разберутся» повторялось и на приисках Колымы, куда везли «из плена в плен» десятки тысяч советских воинов — сперва в «телячьих» вагонах, потом в корабельных трюмах дальше и дальше на север. ГУЛАГ успешно решал проблему кадров…

Это была одна из самых страшных, до сих пор не изученных страниц завершившейся победной войны, когда «по подозрению в пособничестве врагу, в дезертирстве, в шпионаже, измене родине» были репрессированы все, оказавшиеся в немецком плену. Они прошли двойной страшный путь. Радость победы оказалась для них не мигом Истины, а либо концом жизни, либо многолетним, унизительным бесправием в лагерях Колымы.

Как-то враз на всех плечах бывших защитников Родины оказались каторжные робы, кое-где со светлым «тузом» на спине и на шапке, даже кандалы и бараки впритык к шахтному спуску, где эти несудимые люди под страхом расстрела на месте работали все те же двенадцать часов в сутки.

Добыча драгоценного металла в промывочный сезон сорок пятого возросла. Ряды безымянных могил-рвов — тоже. В памяти не оставалось имени и фамилии. Только номера: буква и трех-, четырехзначная цифра.

…В один из мартовских дней сорок пятого через совхозные поля на прииск «Челбанья» с основной трассы свернули сразу двадцать две машины с брезентовыми кузовами, припорошенными снегом дальней дороги. Морозов и Потоцкий, ехавшие на совхозное отделение, едва успели отвернуть санки, чтобы пропустить колонну. Стояли на обочине, считали машины. В хвосте этой мрачной вереницы шел крытый «додж». Над его кабиной устрашающе торчал пулемет.

- Вот вам, Стефан Иосифович, новые соседи, — сказал Морозов, провожая глазами колонну.

- В долине Челбаньи не останется ни одного дерева, все пойдет на топку. Я бывал у них, когда договаривался о навозе. Там и сегодня голых сопок достаточно, даже кустарник вырублен. Боюсь за нашу рощу у протоки, как бы не добрались.

Сзади опять загудело.

- Легковая машина, — Потоцкий оглянулся первым. — Начальство.

Это была машина Нагорнова. Он ехал по свежим следам этапа — смотреть новое пополнение. Притормозил, вышел и удивленно, даже подозрительно осмотрел агрономов.

- А вы чего здесь? — спросил, не поздоровавшись.

- Мы на своей земле, товарищ подполковник, — Морозов улыбнулся. — Едем на участок, где командует агроном Потоцкий.

- Это вы? — Нагорнов оглядел агронома. — Освоились?

- У него стаж более десяти лет, — ввернул Морозов. — Киевский университет.

- Киевский, это еще не колымский. Как справляешься?

- Учусь у Сергея Ивановича. У него как раз колымское образование.

- Он от нас бежать задумал, — и Нагорнов усмехнулся. — А чего, спрашивается, бежать? Мне из Магадана звонят, приказывают. Уже сам Комаров. Кто их настраивает?

- Я, Федор Вячеславович, — признался Морозов. — Из-за семьи. Две девочки, младшей всего пять месяцев. Тут им трудно. Прошусь на побережье, где теплей.

- Хитришь! На материк нацелился?

- Не рассчитываю. И все же прошу. Вас прошу, — тихо добавил он. Нагорнов перевел взгляд на Потоцкого. Кажется, оценивал.

- Справишься?

- Если поможете — да.

— А то я не помогаю! Скажи, Морозов! Полная самостоятельность.

Это был уже почти дружеский разговор. Или подполковник приятно пообедал, или его взбодрили сводки с приисков. Он впервые предстал перед агрономами более человечным, чем обычно.

- Агроному Потоцкому я говорил о вас, о помощи совхозу. Потому он и согласился.

- Согласился — на что? — Нагорнов насторожился. — На твое место?

— Да, на мое. При вашем одобрении.

Последовала пауза. Вот когда решается…

- Дипломат ты, Морозов! Но мы еще подумаем, подумаем.

И, не простившись, не вспомнив и словом о пожаре, полез в машину. «Эмка» фыркнула и укатила.

- Он в легком подпитии, — сказал Потоцкий. — Запашок чувствую. Размягченное, в некотором роде, состояние. А может, кто из высокого начальства хлопочет за вас. Комарова он вспомнил, кто это?

- Заместитель Никишова. Загорелся мыслью о большом хозяйстве на побережье, собирает туда специалистов. Если бы вы знали, как мне хочется домой! Пусть изгоем, в деревню куда-нибудь, только бы не видеть этих вышек, овчарок, полковников и майоров, от настроения которых зависит жизнь человека! Так тяжело на сердце, что воздуха не хватает. Побережье — это шаг к родным краям.

- У меня впереди еще мрак, — сказал Потоцкий после паузы. — О своей Украине я и не думаю. Разве какое-нибудь чудо произойдет. Здесь хоть по специальности работать можно, а на милой родине и это отнимут. Пять лет поражения в правах.

Обратно Морозов ехал один. Потоцкий остался на отделении. Там у него была рубленая хата, теплица, в которой всю зиму десять женщин прессовали перегнойные горшочки для рассады, а чуть ближе к протоке темнела хорошая роща тополей и распаханные поля. Хуторок среди слегка раздавшихся голых сопок.

Сергей ехал через совхозные поля, выровненные метелью, отворачивался от ветра и видел туманный поселок слева, а мысли все еще кружились вокруг нечаянного разговора с Нагорновым. Значит, Табышев решил сказать о нем генералу Комарову. И тот уже звонил в Сусуман. Нагорнову не резон ссориться из-за какого-то агронома с генералом, но может и взыграть, сказать «нет!». Жил надеждой на перемены, не знал, как дальше распорядится судьба, но хотелось думать об удаче. Все, все у них впереди! У него, у Оли, у Веры с Таней. Они уже насмотрелись, прочувствовали холодный край, пропитанный жестокостью и бесчеловечностью. Довольно! Надо уезжать, пока система не сделала из тебя послушного раба. Именно к этому она стремится. И преуспевает.

Дома у Морозова было тепло и спокойно. Трещали в печи смолистые поленья, попахивало мясным борщом, который так удавался хозяйке. Девочки спали. Он посмотрел на них и снова подумал о будущем. Не дай Бог, чтобы они взрослыми глазами увидели Север, устроенный для скорейшей смерти неугодных правителям людей…

И вдруг сказал громко, как заклинание:

- Программа минимум — побережье. А там…

- Тише, разбудишь! — Оля приложила палец к губам. — Ты о чем?

- Так. Вроде заклинания у меня. И сел к столу.