Полевая сумка и пилотка
Полевая сумка и пилотка
Они хорошо помнились мне, улицы районного города Гжатска. Помнились аккуратными деревянными домиками за зелеными палисадниками: по весне расцветали в палисадниках сирень и черемуха, белыми лепестками распускалась акация; поздним летом пышные георгины и мальвы вспыхивали под окнами. Помнились шумным, в вечерние часы, оживлением: после рабочего дня люди выходили погулять, подышать чистым воздухом, настоянным на запахах липы и тополя. Помнились дразнящими вывесками и витринами сравнительно богатых довоенных магазинов.
Но улицы, по которым шел я сейчас, ничем не напоминали мне те, прежние. Вдоль исковерканной дороги, изрезанной безобразными колеями, полными грязи и воды, торчали слева и справа остовы обгоревших печей. В глубине садов виднелись покатые крыши землянок, над редкими из них растекались бледные, немощные дымки. И хотя уже занялись деревья и кустарники первой зеленью — был поздний апрель, солнце не скупилось на тепло,— но лежала на облике города печать какого-то неприкаянно-унылого сиротства, страшной неустроенности, бесприютности.
За спиной, на вокзале, гукнул паровоз, дробно застучали по рельсам колеса. Ушел мой поезд, повез в глубину России таких же, как и я, уволенных в запас солдат.
Поправив лямки вещевого мешка, я прибавил шагу.
А все же не остановилась, не замерла — идет, дает о себе знать жизнь. Тут и там потюкивают топоры. Мужички в выгоревших гимнастерках, в солдатских штанах, по трое, по четверо тащат на плечах неохватные звонкие бревна, кряхтят от натуги. Вот наткнулся я взглядом на один сруб, на другой. Лес ты мой смоленский, снова — в который уже раз! — после стольких невзгод и лишений даешь ты человеку кров и тепло, протягиваешь ему дружескую руку, помогая вырваться из нищеты и разорения. Издревле — в который раз! — повторяется одно и то же...
...У Гжатска — любопытная биография, не рядовая судьба. Основанный Петром Первым одновременно со столицей на Неве, задумывался он как город корабельных верфей и торговых пристаней. Именно отсюда по Вышневолоцкой судоходной системе должен был идти в Санкт-Петербург хлеб из центральных губерний России. Правда, со строительством Брестской дороги Гжатск захирел, утратил свое торговое значение, превратился в захолустный уездный городок, но по серебряному полю его старинного герба, напоминая о былом, по-прежнему плыла груженная зерном барка.
Во время Отечественной войны 1812 года окрест Гжатска изрядно досаждали чужеземцам-завоевателям лихие партизанские отряды. Неподалеку от этих мест водила однодеревенцев на супостата легендарная Василиса Кожина, старостиха... Громил тылы отступающих наполеоновских армий драгун Ермолай Четвертаков... Предание гласит, что после изгнания вооруженных полчищ захватчиков и грабителей благодарные жители Гжатска на руках внесли в город фельдмаршала Кутузова. Кстати, и в командование русской армией тогда, в 1812 году, Михаил Илларионович Кутузов вступил неподалеку от Гжатска — в Царевом Займище.
Позднее Гжатский уезд стал известен как центр массовых волнений крестьян, выступавших против засилия помещиков, царских чиновников и жандармов. Волнения эти, нужно заметить, особой силой отличались в Клушинской волости. Ленинская «Искра», с чуткостью барометра откликавшаяся на всякие проявления революционности в России, разумеется, не могла пройти мимо этих событий, дала им диалектическое объяснение.
Впрочем, вспышки крестьянских волнений только преумножали революционную славу Гжатска. А начало ей, думается, было положено деятельностью таких борцов с самодержавием, как знаменитые Вера Засулич и Петр Алексеев — уроженцы города. И Федор Солнцев, один из двадцати шести бакинских комиссаров, расстрелянных белогвардейцами и английскими интервентами, тоже был родом из Гжатска.
Город непокорных рабочих людей, Гжатск не склонил своей головы и перед гитлеровцами. На протяжении долгих месяцев рядом проходила линия фронта. В городе, забитом штабами многих фашистских частей, рвущихся к Москве, в соседних селениях с изощренной жестокостью действовали каратели — гестаповцы и эсэсовцы. Позднее мне назовут красноречивые цифры — выразительный итог временного хозяйничанья фашистских оккупантов на гжатской земле. Если до июня сорок первого года в районе проживало тридцать две тысячи человек, то ко времени освобождения их осталось немногим более семи тысяч. Будто страшный ураган рощу выкосил.
Вот в этом городе, на этой вот улице, на Ленинградской, должен был я найти своих.
Два года минуло со дня победы. Из писем, которые приходили довольно часто, я знал о всех изменениях в жизни нашей семьи... Знал, что отца после демобилизации из армии оставили в Гжатске: старому плотнику предстояло восстанавливать, заново отстраивать разрушенный фашистами город. Знал, что отец разобрал и перевез из Клушина в город наш дом. «Валентин, приезжай скорее,— торопил он меня в письмах.— Помощники мои, твои меньшие братья, слабоваты пока для плотницкой работы, а дом ставить надо. С баб же, сам понимаешь, спрос невелик...»
Знал я, что Зоя вернулась из армии раньше меня. Что Юра учится в базовой школе при Гжатском педагогическом училище, заканчивает четвертый класс. В каждом письме,— а письма его со временем становились подробнее, увереннее и уже мало чем напоминали ту давнюю, полученную первой весточку, где он спрашивал, когда закончится война,— в каждом письме Юра рассказывал о своих товарищах по классу, об оценках по школьным дисциплинам. Особенно много восторженных слов было в этих письмах о Нине Васильевне Лебедевой, учительнице. Молодая, душевная, она умела найти подход к ребятам, увлечь их предметом. Даже то, как начала она учебный год в классе, знал я из Юриных писем. Принесла ребятам книгу, где была опубликована фотокопия с табеля гимназиста Володи Ульянова, сказала просто:
«Видите, одни пятерки. Мне бы очень хотелось, чтобы вы старались во всем походить на Володю Ульянова».
И ребята старались: класс хорошо успевал по всем предметам.
Знал я, что и Борька ходит в школу и что, увы, учеба дается ему куда тяжелее, нежели Юре.
Бог ты мой! Сколько времени прошло с того дня, когда я расстался со своими, отцом, с матерью, с братьями!.. Тогда был март сорок третьего. Сейчас — апрель сорок седьмого. Четыре года. Сорок девять месяцев.
Стучат, постукивают слева и справа топоры. Отстраивается заново старый Гжатск, город, начало которому положено еще во времена Петра Первого.
Я на него смотрю, а он на меня глаза лупит, этот широколобый, лопоухий мальчонка в коротких штанишках и разбитых сандалиях, надетых на длинные, выше колен, коричневые чулки.
С минуту, что ли,— может, меньше того, а может, и больше,— изучаем мы этак вот друг друга, потом он набирается храбрости: подходит, тычет пальцем в пряжку ремня:
— Дядя солдат, а где твоя винтовка?
— Борька,— говорю я,— Борька, неужто ты не узнаешь меня?
Глаза его становятся широкими — две большие оловянные пуговицы. Он отступает — шаг, другой и вдруг поворачивается ко мне спиной и стремглав бежит куда-то.
И вот я стою один на один с домом, который, в общем-то, собран, но еще не подведен под крышу, с домом, где каждое бревнышко в каждом венце знакомо мне до последнего сучка, до последней задоринки. Стою и слушаю, как гулко и часто бьется жилка у виска: то ли сердце гонит кровь «налишних оборотах», то ли перестук топоров застрял в голове, отзывается эхом. И вдруг...
— Валька!
Юра бросается мне на шею.
— Хоть ты меня узнал,— говорю ему и обнимаю крепко. Ох, совсем взрослым стал парень, и сила в руках есть. Только вот ростом что-то...— Что же ты маленький такой, Юрок?
Он не обиделся:
— Щи-то небось из крапивы едим. С них не больно вырастешь.
— Где наши все?
Но всех наших уже Борька переполошил. Вот и мама бежит из-за угла дома, протягивает руки, и Зоя за ней.
— Валя, сынок!
— А телеграмму почему не дал?
Отец колотит меня по плечу, чмокает в щеку. И еще какой-то мужчина подходит следом за ним, молодой, в штатском, но по осанке видно: недавний солдат.
Догадываюсь:
— Дмитрий?
— Он самый.
Рукопожатие у него крепкое, парень, думать надо, не из слабых. Муж Зои, новый член нашей семьи.
А Борька переминается с ноги на ногу за спинами других, все боится подойти ко мне.
— Хватит дичиться,— говорю ему.— Хватит. Иди ближе. Я тебе подарок привез.
— А мне? — тянет за руку Юра.
— Брысь! — кричит на ребят мама.— Подите прочь. Человек устал с дороги. Не евши, чай. Давайте хоть за стол присядем.
Прямо на улице, за домом, собирает мать нехитрый стол, и все у нее получается как-то не так: и вилки запропастились невесть где, и посуда валится из рук.
— Ты отдохни,— говорит ей Зоя. Ты отдохни, я сама все сделаю.
Зоя ходит медленно, вперевалку. Я приглядываюсь к ней и понимаю, что все мы, братья, скоро станем дядями, что быть в доме и бабке.
Развязываю вещевой мешок, зову Юру с Бориской.
— Кому что — решайте сами.
У ребят разгорелись глаза. Выбор, с их точки зрения, сказочно богатый: новенькая пилотка с красноармейской звездочкой и всамделишная, правда изрядно потрепанная, полевая сумка. Боря смотрит на Юру: ты старший, ты и выбирай. Но Юра хитровато щурит глаза, равнодушно отворачивается. И тогда Борька не выдерживает, тянется за пилоткой.
— Ура! — кричит Юра.— Так я и знал. А мне сумка позарез нужна. Книги в школу таскать.
Борька вдруг понимает, что продешевил, надувает губы, но Юра обнимает его за плечи, говорит тихо:
— Я тебе буду давать сумку поносить. А ты мне пилотку. Идет?
— Идет,— соглашается Бориска.
— Ну-ка, танкист, не разучился топор в руках держать? — хитро смотрит на меня отец.
— А вот сейчас попробуем.— Я сбрасываю гимнастерку.— Где он, твой инструмент?
Удобно, по ладони, приходится обкатанная работой и временем рукоять топора. Эх и помашу я им теперь, остро отточенным, в свое удовольствие.
— Дел хватит,— успокаивает отец.— Кровлю поставить — раз, двор сладить — тоже забота немалая.
— Давай, вали больше, пока в охотку.
— Ноне отдохни — положено солдату, а завтра как раз возьмемся.
Потом мы сидим, трое мужиков: отец, Митя и я, курим, толкуем о прошедшей войне, о хлебе насущном — трудно будет прокормиться, семья у нас вон какая стала, прикидываем, куда бы мне определиться на работу. А Юрка с Бориской ползают в канавах — протирают штаны в пыли, перебегают от дома к дому, завидев друг друга, открывают бешеный «огонь»:
— Бах-бах!..
— Тра-та-та!..
У одного через плечо полевая сумка надета, у другого — пилотка на голове. И самодельным пулеметом каждый вооружен. — Тра-та-та!
— Бах! Бах!
— Я тебя первый убил!
— А я давно гранатой тебя «подорвал»! — перекликаются братья, и восторг, упоение жизнью слышны в их голосах.
Падает солнце к закату. Тишина вокруг, только стук топоров нарушает ее да затеянная ребятами невзаправдашняя война...