Сатин на галстук
Сатин на галстук
Пятиклассников принимали в пионерскую организацию.
Юра пришел домой радостно возбужденный.
— Завтра,— объявил он,— линейка у нас в школе. Галстуки нам будут повязывать. Пойдем, Валь, галстук покупать.
— Пойдем,— согласился я.
Все промтоварные магазины обошли мы в тот день, все ларьки. Не везло нам отчаянно. Не то что галстука — даже красного ситчика, из которого можно было бы галстук скроить, не удалось нам найти. Оно и понятно, время было такое — трудное, послевоенное время.
— Все, Юрка, больше идти некуда,— сказал я, когда с унылым скрипом закрылась за нами дверь последнего на нашем пути магазина.
Он стоял передо мной в пальто нараспашку, в шапке-ушанке, одно ухо которой было задрано вверх, а другое прикрывало левую щеку. С тусклого неба падали какие-то хлипкие, беспомощные снежинки, и вся Юркина фигура тоже выражала и беспомощность, и растерянность, и отчаяние.
— Так-то вот, братишка. Невеселые дела. Больше идти некуда,— повторил я.
Юра ковырнул снег носком валенка, уныло спросил:
— А как же быть?
— Может...— попытался я утешить его,— может быть, вам в школе галстуки выдадут? Вы соберете деньги, кто-нибудь съездит в Смоленск. Там-то уж наверняка есть.
— Нам, Валь, сказали, чтобы каждый с собой принес. У всех есть, а у меня нет.
— Раньше надо было думать...
Мама, когда мы рассказали ей о нашем невезении, расстроилась не меньше Юры.
— Вот ведь неувязка! — повторила она грустно.— Что же нам теперь делать-то?
Отец тоже был озадачен, но он смотрел на все житейские явления оптимистичнее.
— Не беда, Юрка. Недельку без галстука походишь, а там я соберусь в Смоленск... Важно, чтобы в душе пионером себя чувствовал.
— Но ведь их повязывать нам завтра должны,— в отчаянии выкрикнул Юра, не убежденный доводами отца.— Как же я один без галстука останусь?
— Не дело говоришь, Лень,— вмешалась и мама.— Яичко к празднику дорого. А ты, Юрушка, ложись-ка спать. Утро вечера мудренее, что-нибудь да придумаем.
Не только в Юриной — ив моей душе после этих слов затеплилась какая-то надежда. Мы привыкли к тому, что зря мама ничего не обещает.
Когда ребята угомонились, заснули, мама поставила на стол швейную машинку. Отец заворчал:
— Ты чего это на ночь глядя? День мал?
— Мал, Лень. И сутки коротки.
Вздохнув, открыла мама свой старенький сундук, переживший революцию и две войны, ее девичество и ее молодость, долго копалась в нем, а потом извлекла с самого дна какой-то сверток. Содрала с него пожелтевшую от времени газету, развернула — огненным кумачом загорелась в ее руках рубаха-косоворотка.
— Ты чего, спятила? — испуганно спросил отец.— Чего-то ты вдруг, Нюш?
— Надо, Алексей Иванович. На дело ведь. Куда ножницы-то запропастились?
Давным-давно, до войны еще, в Юрином возрасте, а может, и того меньше, видел я эту рубаху. Только раз и видел. И знал о ней, что она — единственная память о нашем деде, мамином отце. Память о путиловском рабочем Тимофее Матвееве.
Я никогда не видел деда, родился через несколько лет после его смерти, но биографию его знал, кажется, назубок. Впрочем, не я один знал — длинными зимними вечерами частенько рассказывала нам мама о своем отце.
Десятилетним парнишкой попал Тимошка Матвеев из смоленской деревни в Петербург. Хлопец был смышленый и бойкий и за несколько лет испробовал самые различные работы: служил «мальчиком» на побегушках, разносчиком товаров, подсобным рабочим в какой-то гвоздильной мастерской. В 1892 году, уже пообтершийся в столице, повзрослевший, Тимофей Матвеев определился на Путиловский завод. Со временем стал металлистом, причем очень высокой квалификации.
Семья у деда Тимофея была не маленькая: сыновья, дочери, все один одного меньше. Мастерство его и рабочее умение приносили, в общем-то, заработки не ахти какие: жили скудно, перебивались с хлеба на квас.
Может, от этой жизни впроголодь, а может, оттого, что, научившись грамоте, стал понимать Тимофей Матвеевич Матвеев, как несправедливо устроен мир,— от этого, может, и стал он близок к «бунтовщикам», к революционерам. Участвовал в событиях пятого года, попал под пули в день 9 января во время шествия к царю.
— Ой как он плакал, когда прибежал домой с той проклятой демонстрации, какими страшными словами попа Гапона бранил! — рассказывала нам мама.— Крови-то рабочей сколько в тот день пролилось — подумать невмоготу. За нашим домом ручей сточный протекал, от бань от общественных, так даже в нем вода красным цветом занялась.
И плакал Тимофей Матвеевич по рабочим, без вины погибшим, по товарищам своим. А еще — от яростной обиды на то, что так легкомысленно поверили они, и он в том числе, продажному попу Гапону, пошли у царя правды и заступничества искать...
Мама об этой истории в подробностях от Марии Тимофеевны слышала, от старшей своей сестры.
Кто-то из хозяйских держиморд по наущению охранки «помог» деду во время работы получить тяжелое увечье: Тимофей Матвеевич проходил по цеху, когда сверху сбросили на него раскаленную болванку.
По стопам отца пошел и старший мамин брат, Сергей Тимофеевич. Тоже питерский рабочий, он уже в семнадцать лет получает «волчий билет» за участие в забастовках, на квартире Матвеевых часто устраиваются обыски — жандармы ищут запретную литературу. После революции Сергей Тимофеевич, большевик, комиссар одной из частей Красной Армии, сражается на различных фронтах, принимает участие в подавлении кулацкого мятежа в Гжатском уезде.
В двадцать втором году его, полного сил, энергии, сразил сыпной тиф.
...Все это вспоминалось мне в те минуты, когда я увидел косоворотку деда в маминых руках. И еще вспомнилось — тоже мама рассказывала, что дед надевал рубаху эту только по большим праздникам — в дни тайных рабочих маевок.
— Зря ты это,— тихо сказал отец.
— Надо,— повторила мама, берясь за ножницы.
Вскоре на стул поверх аккуратно сложенной Юриной белой рубахи лег кумачовый галстук.
— Ура! Спасибо, мамочка! — бросился Юра утром целовать маму.
Юра не догадывался, какой ценой достался ему этот галстук, не подозревал, что матери пришлось пожертвовать кумачовой рубахой — единственной памятью о деде Тимофее.
Мы и не собирались говорить ему об этом. Зачем?
А сказать все-таки пришлось. И случилось это, наверно, через неделю после того, как его приняли в пионеры. Вот при каких обстоятельствах случилось.
Юра прибежал из школы, швырнул сумку на скамью, закричал с порога:
— Знаешь, Валя, нам новые галстуки выдали, настоящие! Поменяли на старые.
Дома, к счастью, был я один.
— Смотри,— расстегнул он пуговицы пальто.— Шелковый!
— Ты что наделал?
Наверное, он что-то прочитал на моем лице или по голосу понял, потому что притих, спросил негромко:
— А что?
— Твой же галстук мама знаешь из чего сшила? Из красной рубахи деда Тимофея.
Я хотел рассказать ему, как это было, и не успел: Юра повернулся на пороге, выскочил на улицу.
Вернулся он скоро, вернулся в своем — сатиновом галстуке.