Межвременье
Межвременье
Непогодь, нудные затяжные дожди и неуверенность в дальнейшей жизни принес с собой октябрь.
Всякая связь с внешним миром перестала существовать. Кто-то обрезал телефонный провод с Гжатском, молчали наши настенные репродукторы, перестала приходить почта.
В сельсовете, куда я невзначай забрел однажды, было пусто и сиротливо, пахло жженой бумагой. Забыто торчал на тумбочке ламповый приемник. Механически включил его — и тотчас, в шорохе и треске, прорезались звуки чужого языка, бравурные воинственные марши. Ясно — немцы. Радуются своим успехам.
Радоваться им, конечно, можно. На улицах Бреста, Минска, Гродно, Львова, Орши, Смоленска, на улицах десятков других городов и сотен деревень звучит немецкая речь. Это мы знали из старых сводок Совинформбюро. Знали и другое: на отдельных направлениях фашистские части прорвались вперед так далеко, что и Гжатск и Клушино остались как бы за спиной у них.
Радуются, гады! Долго ли им еще радоваться?..
Поздним вечером — темень была, хоть глаза выколи,— промокший и продрогший, возвращался я из лесу и думал о том, что никому теперь не нужна наша охота на диверсантов и шпионов, что если вдруг и посчастливится поймать какого-нибудь фашистского прихвостня, ну что я с ним делать стану? В Гжатск его не повезешь — дорога опасная, в Клушине решать его судьбу некому... Да и ребята устали, все неохотней выезжают в патруль: бесполезное, мол, дело делаем, и поубавилось их, ребят,— кое-кто покинул село, ушел на восток вслед за отступающими красноармейскими частями, кое-кого, не вышедшего возрастом для службы в армии, сочли нужным призвать для работы на предприятиях промышленности.
Грязная дорога хлюпала под копытами жеребца, я доверился его чутью, ослабил поводья — умный конь никогда не заблудится, сыщет дорогу к Дому.
— Стой!
Команда прозвучала внезапно и грозно, жеребец всхрапнул, дернулся в сторону, но кто-то невидимый резко ухватил его за повод. Острый луч фонарика ударил мне в лицо, ослепил.
— Убери фонарь,— попросил я.
— Митяй, пригаси свет,— послышался голос, показавшийся мне знакомым.— Сдается, вроде свой парень, знавал я его когда-то. Слазь с коня, хлопче, потолковать надо.
Я подчинился, слез.
Тот же знакомый и полузабытый уже голос продолжал в темноте:
— Не узнаешь? Каневский я, Виктор Качевский, ай позабыл? А ты ведь Валька Гагарин, Алексея Ивановича сынок?
— Он самый,— подтвердил я, успокаиваясь и теперь уже наверняка узнавая в темноте Качевского, своего односельчанина. В самом начале войны он был призван в армию, а до того работал шофером. Дом его матери стоял на усадьбе тети Нюши Беловой.
Рядом с Каневским — по громкому дыханию, кашлю, по темным силуэтам можно было определить — стояло еще несколько человек.
— Ты не бойся,— успокоил меня земляк.— Тут все свои ребята. А остановили мы тебя вот зачем: немцы в селе есть?
— Пока нет. Наши сегодня проходили, из отступающих. А ты как сюда попал?
— Так вот и попал. Как отступающий... Нынче это словечко в моду вошло.
И злость, и желчную насмешку, и страдание услышал я в голосе Качевского. В нескольких словах он объяснил, что их часть выходила из окружения мелкими группами, что он, Каневский, и его товарищи — семь человек, все сибиряки и уральцы, пытались перейти линию фронта, прорваться к Москве, но всякий раз натыкались на немецкие заслоны, отходили с боем и так оказались поблизости от Клушина.
— В Гжатске тоже немцы... А о партизанах тут что-нибудь слышно? — спросили бойцы.
Я удивился:
— О каких партизанах? Какие тут партизаны, когда сами говорите, что фронт кругом, даже через лес проходит. Нет их у нас, и не слышно ничего.
— Нет — так будут,— сказал кто-то басом.— Однако веди нас в село, Качевский. И жрать охота, и высушиться не мешает. Завалимся сейчас как к теще на блины...
Расстался я с бойцами у околицы. У каждого из них за спиной была винтовка.
А дома переполох. Отец, завидев меня на пороге, обрушился с бранью:
— Где тебя черти носят? В дорогу собираемся, а он, видите ли, гуляет.
— В какую дорогу?
Тут, приглядевшись, заметил я фанерный чемодан, перекрученный бельевой веревкой, множество узлов и узелков, увидел, что все и впрямь одеты по дорожному, с запасом.
Я опустился на скамью и, не знаю почему, вдруг рассмеялся. Нервы, что ли, не выдержали, но остановиться я никак не мог. Юра, Борис и Зоя сидели на голой койке, недоуменно таращили на меня глаза.
— Поздно,— сказал я, с трудом давя неуместный смех.— Уже поздно, батя.
Отец раскипятился:
— Болтай пустое! Сейчас запряжем жеребца, на котором ты дуриком по полям шастаешь, и часа через два будем в Гжатске. Оттуда на Можайск подадимся, а от Можайска до Москвы рукой подать. Смотришь, доберемся потихонечку до Мордовии той самой, Павла Ивановича разыщем. Адресок его имеется у меня.
— В Гжатске немцы. И везде немцы.
Я рассказал о встрече с Качевским и его товарищами. Они, взрослые вооруженные люди, силенок каждому не занимать, налегке шли и то не могли перейти линию фронта. А у нас дети, вещи...
Отец потерянно сел на табурет, задумался.
В это время, сотрясая стекла в рамах, один за другим прогремели шесть взрывов. По Клушину била тяжелая артиллерия: то ли противник пристреливался, то ли свои обознались — кто тут разберет...
Наверно, все мы побледнели. И на улицу выскочить страшно — рядом, на огороде, упали снаряды, и дома оставаться не по себе: влепят в избу — поминай как звали. Братская сразу будет могила, или, точнее сказать, семейная.
— Зачем они стреляют по нас? Они же убьют нас! — выкрикнул Юра.
Отец поднялся с табурета, снял с себя телогрейку, принялся стаскивать сапоги.
— Мать, потроши узлы, стели постели,— приказал он.— Выспаться надо. Утро вечера мудренее.
Не знаю, как другие, но я в эту ночь не закрыл глаза и на минуту.