Вспоминая Поплавского
Вспоминая Поплавского
Когда-то, в эпоху «между двумя войнами», среди поэтов молодого поколения русского зарубежья, когда все были еще молоды, Борис Поплавский почитался одним из наиболее одаренных. На чрезмерно высокой оценке его таланта сходились такие разные, обычно противоположные в своих оценках, литературные «нотабли», как Зинаида Гиппиус и Бердяев, Ходасевич и Адамович, а Мережковский со свойственной ему склонностью к словесным гиперболам заявлял, что «если эмигрантская литература дала Поплавского, то этого одного достаточно для ее оправдания на всех будущих судилищах».
Действительно, талантливость Поплавского не вызывала сомнений и сказывалась не только в стихах, но и на всей его личности, на его особенностях. Вдобавок, надо с горечью признать, что его трагическая судьба еще более выделила его имя из той группы парижских поэтов, с которыми он делил свою нелегкую и в значительной мере запутанную жизнь. До сих пор нельзя с уверенностью сказать — повинна ли в его смерти трагическая случайность или он обдуманно пришел к решению уйти из жизни.
Трудно решить этот вопрос еще и потому, что Поплавского всегда отличало своеобразное непостоянство в мыслях и отношениях с людьми, заставлявшее его перебрасываться от одного увлечения к другому. Страсть к фантазированию, ставшая для него некой игрой, которую он сам, может быть, не замечал, потому что всякий раз верил в то, что утверждал или ниспровергал, уложняла решение загадки.
При огромной начитанности он мог иногда преподносить такие «турусы на колесах», что становилось за него неловко. Вместе с тем, в кругу, в котором он общался, не было человека
более блестящего, больше него размышлявшего не столько о литературной повседневности, сколько о религиозных и мета- физических проблемах, к которым до конца своей короткой жизни он пытался подыскать свой собственный ключ.
Он был, собственно, некрасив, внешне малопривлекателен, из своеобразного кокетства (или, вернее, «антикокетства») постоянно носил очки с черными стеклами. Но все-таки у иных женщин пользовался успехом. Действовала его манера разговаривать, блестки его беседы, способность все схватывать налету. Хоть он и проводил долгие часы в библиотеках за чтением «умных книг», но оставался «ночным человеком», по-настоящему оживал в темноте, когда с несколькими друзьями мог просиживать долгие часы в кафе и философствовать, пока кафе не закрывалось. «Я не участвую, не существую в мире, / Живу в кафе, как пьяницы живут», писал он о себе.
Как поэт Поплавский не был переимчив и трудно определить по чьим стопам восходил он на Парнас. Вдохновляли его и символисты и сюрреалисты, но в то же время он от них отталкивался. Он как-то сразу обрел свою тональность и, если говорить
овлияниях, то, вероятно, наибольшее оказали на него французы и, в частности, «гуляка и авантюрист» Рэмбо, которого Поплавский едва ли не «боготворил».
Вспоминаю, как когда-то давно он зашел ко мне домой, почему-то спрашивая моего совета, как выпустить свою первую книгу «Флаги» и тут же своим гнусавым голосом прочел раннюю «Рукопись, найденную в бутылке», из которой приведу только несколько строф:
«Мыс Доброй Надежды. Мы с доброй надеждой тебя
покидали,
Но море чернело, и красный закат холодов Стоял над кормою, где пассажиры рыдали,
И призрак Титаника нас провожал среди льдов.
Мы погибали в таинственных южных морях, Волны хлестали, смывая шезлонги и лодки. Мы целовались, корабль опускался во мрак. В трюме кричал арестант, сотрясая колодки.
Тихо восходит на щеки последний румянец. Невыразимо счастливыми души вернутся ко снам. Рукопись эту в бутылке прочти, иностранец,
И позавидуй с богами и звездами нам»…
Или еще:
«Спать. Лежать, покрывшись одеялом,
Точно в теплый гроб сойти в кровать,
Слушать звон трамваев запоздалых,
Не обедать, свет не зажигать.
Видеть сны о дальнем, о грядущем.
Не будите нас, мы слишком слабы,
Задувает в поле наши души Холод счастья, снежный ветер славы.
И никто навеки не узнает Кто о чем писал, и что читал,
А на утро грязный снег растает И трамвай уйдет в сияньи вдаль».
N
Эти трагические, одурманивающие своей музыкальностью строки казались особенно пронзительными, когда их монотонно читал сам автор, манерой чтения еще усиливая «туманность» своих образов. Он читал небрежно, читал в нос, без малейшего желания прельстить слушателя.
Но Поплавский был не только поэтом. Я даже не уверен, считал ли он поэзию главным в своем творчестве. В его наследстве два не вполне законченных, не вполне им отшлифованных романа — «Домой с небес» и другой с нарочито-контрастным заглавием «Аполлон Безобразов». В обоих заметны автобиографические реминисценции, да и сам автор признавался: «Персонажи моих двух романов я нашел в себе готовыми, ибо они суть множественные личности мои, и их борьба, борьба в моем сердце жалости и строгости, любви к жизни и любви к смерти, все они я, но кто же я подлинный?».
Эти романы, появившиеся в отрывках в различных периодических изданиях, целиком так и оставшиеся неизданными, может быть, с большей ясностью показывают личность автора, чем его лирические признания, невольно «опоэтизированные».
Но совсем особо в его литературном наследстве остаются фрагменты его дневников, посмертно напечатанные его друзья- ми. Об этой тетради такой, казалось бы, чуждый Поплавскому философ, как Бердяев писал: «Это книга очень значительная, очень замечательная. Документ современной души, русской молодой души в эмиграции. Поплавский был настоящий страдалец, который чувствовал между собой и Богом тьму…».
Поплавский терзался сомнениями — хотел верить, но не всегда был на это способен. «Жизнь только потому и трогательна, писал он, что бессмертие души не очевидно», а рядом с нескрываемой иронией: «Время проходит, все умирает, а Н. по-прежнему ходит в котиковой шубе. Эта шуба вызов судьбе. Н. несомненно будет в аду. Но что-то в нем есть стоическое». Эта шуба была для Поплавского символом, однако, нельзя поручиться, что он подчас не завидовал ее обладателю!
Все же больше всего строк дневника посвящено религиозной проблематике, которая виделась Поплавскому соломинкой утопающего. Он все хотел что-то найти, вот-вот ему казалось, что он близок к «разгадке», но тут же эта искомая почти- разгадка словно растворялась. Тогда он поворачивал руль и заносил в свою тетрадь: «Начал немного оживать из-за спорта. Наслаждаюсь равнодушием к литературе» и несколькими днями позже: «Писать, наконец, писать без стиля, по-розановски, искать скорее приблизительного, чем точного, животно-народ- ным, смешным языком, но писать».
И почти туг же: «Как поучительно иногда упасть. Начинаешь больше уважать и ценить солнечный путь, если видишь, что так в полнагрузки на нем не удержишься» и несколькими строками ниже: «Я по-прежнему киплю под страшным давлением, без темы, без аудитории, без жены, без страны, без друзей…».
А почти перед самой смертью (напомню, что он погиб, когда ему едва минуло 32 года и какой мог быть у него опыт?): «Я никогда не сомневался в существовании Бога, но сколько раз я сомневался в моральном характере Его любви. Тогда мир превращался в раскаленный, свинцовый день мировой воли, а доблесть в сопротивлении Богу — в остервенение стальной непоколебимой печали…».
Эти строки, взятые мной из дневников Поплавского без всякой системы, может быть, многое в его трагической судьбе освещают, проливают свет на ее драматический финал, если хотя бы на минуту поверить, что в его последний вечер, в дрянненьком парижском отеле, он мог еще думать о Кириллове из «Бесов».
Все те, кто его знал, едва ли смогут забыть этого внешне серого^ «молодого человека» с большими серыми глазами, смотрящими на вас сквозь очки и, вероятно, вас не замечающими.
Мне трудно найти заключительную фразу. Вместо нее я под конец предпочитаю процитировать еще несколько строк самого Поплавского:
«В черном парке мы весну встречали,
Тихо врал копеечный смычок,
Смерть спускалась на воздушном шаре,
Трогала влюбленных за плечо.
Розов вечер, розы носит ветер.
На полях поэт рисунки чертит.
Розов вечер, розы пахнут смертью
И зеленый снег идет на ветви».
А, может быть, еще уместнее привести несколько строк из стихотворения, посвященного памяти Поплавского, его другом
другим зарубежным поэтом, Анной Присмановой:
«Ему друзьями черви были книг,
забор и звезды, пение и пена.
Любил он снежный падающий цвет,
ночное завывание парохода…
Он видел то, чего на свете нет.
Он стал добро: прими его природа…».